Книга Виктора Григорьевича Санникова (1914-1995) “Под знаком восходящего солнца в Маньчжурии” была издана автором в Сиднее в 1990 году. Уникальные зарисовки очевидца о том как жили российские эмигранты в Маньчжурии (передача Советским Союзом прав России на КВЖД; трагедия Трёхречья; советско-китайский конфликт; нечаевцы, семёновцы, партизаны, пешковцы, охранники, асановцы; пребывание в японской тюрьме и многое другое). Книга предоставлена Людмилой Ангус из Библиотеки Русского клуба (Сидней) 2 ноября 2023 г. Оцифрована 4 ноября 2023 г.
Виктор Санников
ПОД ЗНАКОМ ВОСХОДЯЩЕГО СОЛНЦА В МАНЬЧЖУРИИ
ВОСПОМИНАНИЯ
Sannikoff
UNDER THE SIGN OF THE RISING SUN IN MANCHURIA
Все права сохранены за автором © All rights reserved. 1990
ISBN О 7316 6889 8
Sannikoff
4, 8 Bayley Street W. Marrickville 2204
Published by author NSW Australia
Printed by Unification Printers & Publishers Pty Ltd Sydney – Australia
Содержание
ПРЕДИСЛОВИЕ. Неудачный “Золотой юбилей” японской экспансии
Часть первая. ПО ДОРОГАМ НА КАЗНЬ.
Глава 1-ая. В Хинганской тайге у истоков Чола. Приграничное значение района.
2. Встреча c ороченами. Обречённое плёмя.
3. Церковь в тайге. Местность. Население.
4. Военная лихорадка. Бои у Хасана и Халхингола. “Поход на Север” и “Поход на Юг” – последствия “Первого Мюнхена” 32-го года и Токийской конференции 27-го года. Население в концлагере. Испытательно-бактериологические станции.
Убийство сына ген. Г.
5. Мои три службы на Чоле.
6. Промывание мозгов. Рабский труд.
7. На покосе. Странная встреча в день начала войны
8. Воспоминания детства. Торговля генеральскими головами. 1923 г. – в скаутах. 1925 г. – ликвидация школы им. ген. Д.Л. Хорвата. Передача Советским Союзом прав России на КВжд.
9. 1929 г. – трагедия Трёхречья и советско-китайский конфликт. Гибель Уляновского, Карасёва и др. 1930 г. – Русский полк в Шанхае. 1933-36 гг. – студенческие годы в Харбине.
10. 1935-36 гг. – эпизоды с продажей имущества КВжд японцам.
11. Окончание Юрфака и его ликвидация.
12. 1937-40 гг. -незабываемые годы безработицы. Кап. Накамура, полк. Мартынов и похищение Каспе. Ссылка в тайгу на Чол.
13. В кругу друзей и врагов. Ещё о Лиге Наций 32-го года: свидание швейцарского журналиста с ген. Ма-чжан-шаном. На чужой земле и в чужом доме.
14. Китайские партизаны и советские разведчики.
15. О военной подготовке эмиграции. Нечаевцы, семёновцы, партизаны, пешковцы, охранники, асановцы.
16. Ликвидация Русских Национальных Общин и замена их японским Бюро эмигрантов. Чольский батальон Сводного Захинганского Корпуса.
17. Статус гражданского бесправия. Влияние М.А. Матковского. Драма и комедия в рекрутской комиссии в Хайларе. Встреча Нового года. Первое свидание с советскими карательными органами через 18 мес. по поводу моего призыва.
18. Выступление эмигрантской Православной Церкви против поклонения японским богам.
Часть вторая. ТЮРЬМА
Глава 1. Война началась. Арест. Повторное предложение бежать.
2. Поезд тронулся. Мы – заложники.
3. Последняя встреча с отцом в Бухэду в тюрьме. Бомбёжка.
4. В вагоне в неизвестность. Жажда; ведро воды от японца-пассажира.
5. В тюрьме в Чжаланьтуне.
6. О накоплении японской растерянности. “Чайник Шептунова”. Японский Мики Руни: “Мы ещё покажем”. Территориальные проблемы, перенаселение и их разрешение.
7. Во двор на казнь.
8. Паника с тюрьме. “Давай ключи!”.
9. Освобождение. Первые советские танки.
Часть третья. НА СВОБОДЕ.
Глава 1. Первый день в освобождённом городе. Новые песни, старая практика.
2. Рассказ казака в Австралии через 40 лет.
3. В военной комендатуре. Погоны и ордена. О тосте Сталина.
4. Затруднения с транспортом домой.
5. Ночь в Халасу. О трагедии китайца.
6. Станция Ялу. Воспоминания детства: царский кум; семёновцы; 120 родственников гвардейцев; японский “инцидент” 25 лет назад.
7. Из Ялу в Бухэду на военном грузовике. Как готовилась японская оккупация Маньчжурии. О провокационной японской “картографической” экспедиции из Бухэду в 1931-ом году во главе с кап. Накамурой. Первые русские жертвы в результате экспедиции.
8. Последняя жертва агрессии – отец. Знакомство с советской комендатурой. Посещение лагеря военнопленных в поисках убийц.
9. Коренные перемены. Вступление иной эры.
10. На допросах. “Американский разведчик с девятилетнего возраста”. Разговор об тъезде в Москву.
11. Возмездие. Значение документов.
ЗАКЛЮЧЕНИЕ Агрессоры в тенетах.
50-летнюю годовщину принято называть Золотым юбилеем. Одному такому юбилею людям не пришлось уделить внимания – было не до того в те времена, время окончания 2-ой Мировой Войны. Но в мировой истории ничего не забывается.
В 1945-ом году исполнилось 50 лет с того года, когда на Востоке началась японская вооружённая агрессия, развивавшаяся с каждым десятилетием.
В 1895 г. Япония захватила китайский остров Тайвань.
В 1904 г. без объявления войны она напала на русский флот у Порт-Артура, начав Русско-японскую войну.
В 1905 г. в результате войны Япония получила ПортАртур и Южный Сахалин с Курильскими островами.
В 1905 г. Япония оккупировала Корею.
В 1910 г. она включила её в свои владения.
В 1918 г. Япония ввела свои войска во Владивосток и держала их в Приморье с целью захвата русского Дальнего Востока; оккупационный корпус находился там до 1922 г.
В 1931 г. Япония начала захват Маньчжурии.
В 1932 г. она превратила её фактически в свою колонию под названием Маньчжу-Го.
В 1937 г. она спровоцировала “инцидент у Лу-гоу-чао” и начала захват всего Китая.
В 1941 г. без объявления войны Япония напала на американский флот в Жемчужной гавани на Гаваях и бомбардировала Манилу, столицу Филиппин, начав небывалую тихоокеанскую войну с целью захвата железа, угля и почвы Австралии.
Но в 1945 г. Золотого юбилея успешной агрессии Японии праздновать не пришлось; наступил час расплаты, и она потеряла все захваченные за 50 лет земли. Дикая мания гегемонии над миром засыпана пеплом Токио, Хиросимы и Нагасаки.
Однако пепел разносится ветром времени, но мания сама по себе не проходит.
Исчезли десятки миллионов её жертв на континенте Азии, на островах и в водах Тихого океана. Их не оживить. О компенсации мир хранит молчание. Память об этих кошмарных событиях не должна изчезнуть из сознания человечества, чтобы мания гегемонии никогда не возвратилась.
Эти записки являются воспоминаниями из моего личного опыта и цель их-оставить историкам некоторые неизвестные факты, которые имеют связь с известными трагическими событиями.
Здесь статистический материал и ссылки на источники сведены до минимума, и часто не указывается точных дат событий. Иначе эти мемуары приняли бы форму исторического труда, объём которого предвидеть невозможно. Интересующиеся могут получить эти сведения в библиотеках, архивах, энциклопедиях. Но надо иметь в виду, что некоторые авторы, выполняя заказ, дают фактам пристрастное освещение, что ведёт к фальсификации истории. Многое, что не было записано другими и что изложено здесь, сверялось мною со свидетелями того времени.
Я – русский, родился в Маньчжурии в небольшом железнодорожном городе на вершине Большого Хингана. Маньчжурия – огромная страна, простирающаяся на юг от реки Амура, с трёх сторон граничит с Россией, а с четвётрой отделена от Китая Великой Китайской Стеной. В начале 20го века она в административном отношении составляла три северо-восточные провинции Китая – Мукденскую, Гиринскую и Хэйлунцзянскую (Амурскую). В историческом и географическом значении она включала Квантунскую область, занятую японцами в 1905 г. и имевшую название Южная Маньчжурия. В русском произношении мой город назывался Бухэду. Когда-то в затерянном по причине отсутствия письменности далёком прошлом, кочующие тунгусские племена основали на восточном склоне Хингана своё стойюище и назвали его Бахту, что китайцы перевели как По-кэту.
Во времена японской оккупации Маньчжурия называлась Маньчжу-Го – государство маньчжур. Это короткое время просуществовавшее государство, умышленное японское построение, имело очевидное основание в далёком прошлом на своё возрождение. Это было могущественное государство, существовавшее в течение веков до 1645-го года, когда маньчжуры, не взирая на Великую Стену, покорили Китай и основали своё правительство в Пекине. До 1911 г. маньчжурская династия управляла Китайской империей. Сама Маньчжурия оставалась тогда заброшенной, так как маньчжурские правители, не доверяя китайцам, увезли с собой в Китай своё чиновничество и армию, за которыми последовали купцы и предприниматели. Страна оказалась в бесхозяйственном положении со множеством кочующих племён.
Жизнь остановилась на 250 лет. Но с заключением русско-китайского договора 1896-го года о постройке железной дороги от ст. Маньчжурия до Порт-Артура рабочие и предприниматели, но уже китайцы, стали массами переселяться в край. Отсутствие резких этнических различий между китайцами и маньчжурами способствовало их смешению, и язык подавляющего числа китайцев стал официальным языком, хотя в употреблении было много маньчжурских слов, которых китайцы не понимали.
Маньчжурия обладает огромными возможностями для будущих времён. Она самодовлеюща в отношении экономическом и благоприятна в географическом. Налицо все материальные ресурсы, заключённые в естественные границы рек с трёх сторон, а с четвёртой отделённые Великой Стеной. Территориально она равна десятой части всего Китая, а в европейском представлении составляет три Франции.
Но неясным всегда оставалось положение этнографическое. Маньчжуров как народа почти не существует. В 1891-ом году в восьмимиллионном населении края маньчжуров было несколько сот тысяч среди подавляющего большинства выходцев из Северного Китая: всё население было очень смешанного происхождения. На таких земельных пространствах жизнь молчит столетиями, пока кто-то чужой не проявит интереса к такому бесхозяйному пространству; а дальше всё зависит от намерений, образа действий и результата деятельности этого “кого-то”.
Ход событий в истории каждого народа и в мировой истории непредрешаем и непредсказуем. Ни правительство, ни глава нации, даже наиболее могущественной, при всех доступных возможностях в их распоряжении не могут сказать определённо, что произойдёт в ближайший момент. Будущее навсегда останется за границами человеческих знаний. Появление вершителей судеб народов и мания предвидения вечно будут служить источниками трагедий. В ходе событий нельзя надеяться на последовательность их и закономерность. Непредвиденный случай или ошибка меняют этот ход событий.
Необходимо делать различие между политикой правительства государства в данный момент, т.е. режимом власти и народом, созданным культурой предшествовавших поколений. Предки выводили народ на историческую дорогу. Правительство является временным агентством; народ долговечен.
Правительство может не отражать желаний народа, может быть насильственным, навязанным народу и действовать вопреки его воле, как, напр., диктатура и тирания. Это крикливое и шумливое меньшинство, а народ, составляя подавляющее большинство, вынужденно оказался отстранённым от власти. Он подпал под шантаж монопольной принудительной системы распределения предметов первой необходимости.
Давно уже принято отличать одно от другого: фашистскую Италию времён Муссолини от подлинной Италии, Германию гитлеровского национал-социализма от немецкой Германии, Советский Союз, управляемый коммунистической партией большевиков-интернационалистов, от исторической России.
Необходимо делать различие между милитаристской Японией – правительством японской военщины – от подлинной Японии, поскольку она не является агрессивной.
Надо надеяться, что такое множество узурпаторов 20-го века, заливших мир кровью, какой не было пролито за предыдущие тысячелетия, больше не появится в будущем.
Узурпаторский режим этих четырёх государств унес, возможно, более двухсот миллионов жизней. По цифрам, приводимым Солженицыным на основании вычислений профессора Курганова, Россия потеряла к 1960-му году за 42 года диктатуры коммунистической партии 110 миллионов. Это составляет население Франции и Германии вместе взятых. Исчезли люди высокой культуры, стойких убеждений, безграничных талантов. Исходя из опыта прошлого, можно заключить, что исчезло значительное число гениальных людей. Но что миру до этого!
Не признаваясь в этом, он будет работать на самоуничтожение. Фанатики-марксисты будут разжигать мировую революцию, другие – навязывать “новый мировой порядок”, третьи – загонять “весь мир под одну крышу”. Так будет, пока будут в ходу эти теории.
От великих завоеваний в мировой истории остался горький опыт, часто малоубедительный, да развалины. И ещё имена великих завоевателей, как Александр Македонский, Атилла, Чингиз-хан.
В истории нового времени завоеватели расплачивались своей кровью. Наполеон окончил свои дни в ссылке, брошенный облагодетельствованным им же окружением. Гитлер покончил самоубийством, оставив поколениям немцев бремя расплаты за свой бред. Муссолини был убит и опозорен своими же. Сталин приведён к смерти своими же товарищами и наследниками. Все большевики, насильно захватившие власть в России, подверглись непрерывным преследованиям и уничтожению своими же единомышленниками. На Ленина было совершено несколько покушений. Троцкий, Каменев, Бухарин, Рыков, Зиновьев – все прикрывавшиеся русскими именами, Ежов, Ягода, Берия – все эти неистовые идеологи и строители коммунизма в России были казнены коммунистами же.
Японский премьер-министр принц Коноэ, начавший захват Китая в 1937 г., покончил самоубийством в 1945-ом. Генерал Тооджо, начавший Тихоокеанскую войну, стрелялся после поражения Японии, но был спасён в американском госпитале, представлен на суд военных преступников и через 3 года казнён в числе шестерых.
Есть ли что-нибудь приемлемого для человечества в этих учениях ненависти? Суд над нарушителями хода истории жесток.
История развивается по закону цепной реакции – одно действие вызывает другое. В 1932-ом году Япония заняла 3 северо-восточные китайские провинции. Сам Китай, разъединённый соперничавшими между собой военачальниками с их собственными армиями, был бессилен защитить свою территорию. Эта восточно-азиатская японская агрессия полностью соответствовала eвpoпейской, и ясно, что Ось Берлин-Рим-Токио была согласована задолго до того, как разговоры о ней были пущены в обращение. В последовавшее десятилетие ход событий вышел из-под контроля планировщиков, ослеплённых легкими победами, и весь мир оказался на долгие времена в положении духовного и материального хаоса. Вот почему необходимо обратить самое серьёзное внимание на истоки агрессии как начало всех бед. Пристрастию здесь нет места.
Примером успешного существования разных народов в одном государстве служит тысячелетняя история России до навязанной ей кровавой революции 1917-го года. И необходимо иметь в виду, что каждое столетие Россия отражала какое-то иностранное нашествие, да не одно.
И только ещё одним примером сосуществования многих народов является история четырёхтысячелетнего Китая, поглотившего своих завоевателей – монголов в 13-ом веке и маньчжуров в 17-ом, захвативших Китай, несмотря на Великую Стену. Сейчас её можно рассматривать как исторический символ невмешательства в дела других государств прошлого.
Исчезли носители агрессии, но это не всё: не исчезла мания захватов любыми путями, не исчезла мания кровожадности, и мир, как загипнотизированный, продолжает работать на самоуничтожение. Недостаточно надеяться на случайность благоприятного исхода. Задача переживщих опыт злополучного периода состоит в том, чтобы напомнить другим, что агрессор всегда будет вести себя как агрессор. Он будет менять только образ действий, покуда не усвоит уроков прошлого. Прямо к оккупантам относится христианское осуждение: “поднявший меч от меча погибнет”. Это есть грозное предупреждение насильникам об ожидающем их реальном возмездии – от меча, в этом мире, на земле, от человеческих рук.
К истории 1931-1945 годов в Маньчжурии имеют прямое отношение описываемые здесь события, предшествовавшие и последовавшие. Может быть, ознакомление с ними будет содействовать интересующимся сделать беспристрастные выводы, пополнив свои сведения.
Часть первая.
ПО ДОРОГАМ НА КАЗНЬ
1.
Решающим днём всей моей жизни был день 9-го авг. (по восточному времени) 1945-го года. Все вопросы, накопившиеся с детства за время моей сознательной жизни были решены, и задания, поставленные совестью, разрешены. Прошло время томительного ожидания неизвестного, и оставалось только получить диплом – безразлично: на смерть или жизнь, безразлично потому, что никогда не было сомнения, что избранный путь был правильным. Когда-то должна была наступить трагическая развязка – японский застенок или советская каторга. Но тогда я получил заслуженное право на дальнейшую долгую жизнь. Тем не менее, без трагедий не обошлось.
Был на редкость чудесный, безоблачный, тёплый день последнего летнего месяца. В горах августовские дни бывают к тому же исключительно душистыми и ароматными. Щедрая земля отдаёт от себя всё, что созрело в ней – будь то в лесу, в поле, в огороде, саду, снабдив всё, вплоть до узенькой полоски короткой травинки, своим исключительным, свойственным только этой травинке запахом.
У нас любили приводить слова одного из учёных-ботаников, что только в наших районах, на вершинах Большого Хингана, да в европейских Альпах растёт желтоватый цветок, опушённый белыми волосками, и называется этот цветок эдельвейсом. Со школьной скамьи мы слышали об этом цветке и запомнили, довольные, потому что “только в Альпах и у нас!” Чудесная детская романтика!
А то, что этот цветок растёт у нас “под самым боком”, никто нам тогда не сказал. Потому что было не до цветочков. Мы росли в пору великого лихолетья и мировой катастрофы, лишённые в 1917-ом году нашего наследства – своего Отечества, против тысячелетней культуры которого поднялся дикий интернациональный поход – смести Россию с лица земли. Мы с детских лет старательно внимали голосу своих предков. И учились любить своё прошлое.
Я находил этот многолистый цветок в виде раскрывшегося бутона, увенчивающего короткий, с локоть от земли стебелёк; от белого опушения цветок скорее выглядел белым, а тонкий зелёный стебелёк был густо опушён длинными, как веточки, листочками, и было удивительно, как стебелёк выдерживал этот вес. Удивляла и радовала мысль, что на моей родине – как в знаменитых Альпах. Я родился на восточном склоне Хингана, в 15-ти километрах от известного Хинганского туннеля, где проходит Западная линия Китайской Восточной железной дороги.
От станции Бухэду в 12-ти км. на восток к Харбину находится разъезд Горигол. От этого разъезда вдоль Хинганского хребта на юг шла железнодорожная ветка в тайгу к истоку реки Чол. Длина ветки была более 80-ти км. К описываемому мною дню я уже более пяти лет жил в тайге на станции 62-ой км.
Местное население было уверено, что первоначальным и прямым назначением ветки было способствовать вывозу лесных материалов, заготавливаемых в тайге для нужд железных дорог Маньчжурии. На 62-ом км. ветки Горигол-Чол был центральный железнодорожный пункт с паровозным депо, складами, конторами, административным и гражданским управлением, торговыми лавочками, частным хозяйством. Всё это обслуживалось смешанным русско-китайским населением.
Здесь, на высоте двух километров над уровнем моря, начинается река Чол, и по узкой долине, а дальше – плодородной равнине впадает в реку Нонни в ста километрах южнее Цицикара; а затем Нонни впадает в Сунгари у крупного китайского города Бодунэ, в 150-ти км. юго-западнее Харбина. Если смотреть на карту, то можно видеть, что Чол течёт параллельно Хинганскому хребту по восточной его стороне, западные же склоны Хингана постепенно приближаются к границам Монгольской Народной Республики. Непрекращавшиеся работы по удлинению Чольской ветки постепенно сокращали расстояние до монгольской границы. От нашего района, станции 62-ой км., до истока пограничной реки Халхингол немногим более ста километров. Людям, занимавшимся особыми делами по охране границ, и взаимному шпионажу было над чем поработать по обе стороны.
После Мюнхенского соглашения 30-го сентября 1938 г., отдавшего Чехословакию Германии, и в преддверии Второй Мировой Войны, которая началась через год, 1-го сентября – нападением Гитлера на Польшу, Япония решила осуществить последнюю акцию в своём не дававшем ей покоя плане “Поход на Север”. Конечно, по договору “Оси Берлин-Токио” она также выполняла свою роль в расчленении России. Ещё в 1932-ом году с захватом Маньчжурии была осуществлена задача создания прочной базы на материке. Оставалось перейти к следующему действию.
20-го августа 1939 г. японская армия пыталась перейти реку Халхингол с целью выйти на Сибирскую железную дорогу, захватить Амурскую область и весь Хабаровский край. Но что-то не “сработало” в дружеской “оси”, и в результате жестоких десятидневных боёв японская армия была уничтожена.
С того времени в мире происходило много исторических событий; на Хингане они сказывались тем, что усиленно производились работы военного назначения – строились шоссе, аэродромы, в горах прорывались складские помещения и наполнялись запасами. Всё носило характер глубокой тайны, но люди видели всё это и уже свыклись с назначением обречённости, так как были бессильны и беспомощны.
В “мой” день, 9-го августа 45-го года был большой праздник – памяти Великомученика и Целителя Пантелеймона, особо чтимого русским народом. Хотя этот день падал на четверг, среди рабочей недели, люди праздновали. Никакая администрация в Маньчжурии – китайская, советская, японская, не могли искоренить наших народных традиций, ограничиваясь минимальным спросом в рабочие часы; но и сами русские осознавали деликатность положения, и служебные задания, где это было возможно, выполнялись заранее и всегда аккуратно. Русская эмиграция в Маньчжурии очень твёрдо, как нигде в мире, хранила свои традиции и всегда с уважением относилась к обычаям и верованиям других народов – будь то большие или малые, как, например, племя орочён на Хингане, насчитывавшее всего тысячи две кочевников – охотников, наивных и безграмотных детей природы. Здесь уместно сказать несколько слов об орочёнах, что имеет прямое отношение к основной теме.
2.
Хинганские орочёны входят в состав тунгусо-маньчжурских племён, но держатся обособленно, не поддаваясь смешению, имеют свой язык, насчитывающий несколько сот слов. Я впервые встретился с ними зимой 1936-37-го года. Тогда я провёл несколько месяцев в тайге у истока Чола. Отцовский конный обоз был занят подвозкой к железнодорожной ветке заготовленных в горных вершинах шпал. То было у станции Тю-Контора, по русски – Старая Контора. Так называлась находившаяся здесь до постройки железнодорожной ветки контора Земельного отдела КВжд.
Я жил в лесном бараке с группой рабочих. Барак был сложен из толстых, до фута диаметром в верхнем отрубе, свежесваленных лиственичных брёвен. В морозные декабрьские дни и ночи в этом временном таёжном помещении было тепло и уютно, так как железная печка топилась круглые сутки. От сырых брёвен, сохнущих от печного жара, исходил приятный запах смолы, а от сена на нарах пахло травой и цветами, как в поле в летние дни. Но тогда в сильные морозы слышалось, как вокруг жилья трещал за стеной вековой лес.
Барак находился в узком распадке у подножья горы, по которой с трудом можно было пробираться пешеходу, так как весь склон был завален буреломом. Десятки лет назад здесь пронеслась буря, повалившая лиственницы в 2 обхвата толщиной. Почерневшие великаны лежали в беспорядке с высоко торчавшими корнями. Всё опять зарастало лесом. Это было величественное зрелище.
В один из вечеров, а темнело уже после 5-ти, яростно залаяли снаружи наши собаки. Никакого двора не было в таёжной глуши – для лошадей была конюшня, примыкающая к одной из стен барака. “Волки, – промелькнула у всех мысль, – пробираются к лошадям”. Кто-то схватил ружьё, и мы выскочили на улицу. Улицы как таковой, на которой стоял бы ряд домов, не было; от нашего барака до соседнего было не менее двух километров. В тайге, там, где солнце пробивается сквозь густой лес, снег держится всю зиму, и сумерки длятся долго. В этом сером мраке мы увидели две приближающиеся серые фигуры-подъезжали два всадника на невзрачных лошадёнках. Это были орочёны.
Первый, соскочив с коня, подошёл к нам, что-то пробормотав по-китайски. Я стал приглашать их в барак, потянув его за рукав мехового козлиного халата. Было достаточно места, чтобы приютить их на ночь.
Нет! Они хотят оставаться под открытым небом – ясным, синим, звёздным, морозным. У этой толстой лиственницы сейчас привяжут козлиные шкуры для защиты от ветра, на землю набросают ветвей (и нашего сена), разведут костёр, поставят на таган котёл, наполнят его снегом – много снега, положат туда переднюю лопатку убитого ими козла (заднюю продадут нам – они довольствуются менее вкусной частью), засыпят чумизой-самым дешёвым видом проса, и это будет их ужином, обедом и завтраком. А потом накурятся опиума и станут такими, какими они никогда в реальной жизни не бывали и не будут-богатыми, здоровыми, красивыми, сильными, вечно молодыми. Они будут иметь всё, что им не дала жизнь, да ещё то, что у них отняли строители нового светлого порядка в великой Восточной Азии – свободу. Все кочевники приписаны к полицейским участкам, и право на передвижение строго ограничено.
Правда, им всё же оставили единственное средство существования – “столетней” давности однозарядное ружьё системы “берданка”. Из этих изношенных ружьишек они ловко бьют Хинганских козлов, близко подбираясь к ним благодаря природной способности разбираться в местности. Правда и то, то государство бесплатно снабжает их порохом и свинцом для патронов и… опиумом. В будущих планах строителей новой Азии этот народец не существует. Он – простой кочевой охотник, у него нет своей азбуки, нет истории, которая навсегда затерялась в веках, он ничем не проявил себя в прошлом, и никто не будет интересоваться им, когда совершаются великие события, он низкоросл, слабосилен, болезнен, вымирающ, со средней продолжительностью жизни, вероятно, в 35 лет. Никогда не видели седого орочёна или старуху-орочёнку. Зато я слышал вопросы:
“А ты видал орочёна-японца?” – это спрашивали те, кто видел такое чудо. Мы привыкли почти безошибочно отличать одного от другого – китайца, японца, монгола, орочёна. Крепко сложенного японца с его более светлой кожей и пронизывающим взглядом на застывшем лице, в орочёнской одежде из козлиных шкур я видел не раз. Возможно, таких было двое-трое в орочёнской среде на Хингане. Дело в том, что орочён – дитя природы, прекрасный следопыт и разведчик, по виду скорее, чем китаец, похож на монгола, и в хинганской зоне, граничащей с Монгольской Народной Республикой, он необходим как знаток местности. Это дитя природы никогда не подумывало о цене бесплатного опиума.
В распахнувшуюся дверь хлынул морозный воздух, и в барак вошёл орочён, неся заднюю часть козла. Мы питали наших рабочих – четверо русских, двое китайцев, двое татар – обычно скотским мясом, доставляемым в замороженном виде из Бухэду, но я взял задок – покушать завтра свежинку. Из мешка вынул орочён несколько беличьих шкурок. Я купил и их. Эти охотники-меткие стрелки, били своим допотопным оружием, заряжённым самодельными малопульками, белку прямо в голову, не повредив меха. Козлов они стреляли, поместив берданку на быстро расставленные рогатки-сошки. Я заплатил, что полагалось, как в барак буквально влетел наш обозник-татарин Ахметчин с неожиданным открытием:
“Ну, чудеса, да и только, – баба в дворе, живая баба с ребёнком!”. Мы все уставились на него – случай маловероятный, на этих временных работах в тайге женщин не бывало.
“Где”.
“Да ты, Григорьич, выйди, посмотри сам”.
Орочён не мог понять, что же произошло, и мы вместе вышли из помещения. Шагах в 20-ти горел костёр; там, между двух лиственниц был устроен ночлег; видны были силуэты двух лошадей; у костра над котлом склонилась фигура, а рядом в меховом мешке лежал ребёнок. Оказалось, что вторым всадником была жена орочёна, и к её седлу был привязан мешок с годовалым сыном. Я настаивал, чтобы она с ребёнком перешла в барак, но бесполезно. Я вынес им буханку хлеба – лакомство для кочевника – и попросил рабочего подбросить сена их лошадям. Утром я их уже не видел. У потухшего костра валялись вываренные ребровые кости козла, которыми орочёны ели чумизную кашу.
С той встречи прошло 8 лет. Я уже годы на железнодорожной службе на Чоле, но .на тю-конторской ветке не бывал ни разу; жителей там не было, за исключением русской семьи машиниста водокачки. За эти годы не раз вспыхивал порох по ту сторону Хингана, у монгольской границы – происходили так называемые “приграничные инциденты”, и при встрече с каким-либо орочёном появлялась гнетущая мысль об обречённом племени вымирающих людей. На страшное слово “геноцид” – истребление народа был наложен негласный запрет. Оно не произносилось и не писалось, а на практике применялось все 13 лет существования помпезной японской колонии.
3.
В этом, 45-м году в Пантелеймонов день церковной службы не было. Наша поселковая церковь была закрыта уже несколько месяцев, т.к. мы остались без священника. Известно, что там, где селится несколько русских семейств, они начинают строить школу и церковь. Так было и на 62-ом км. Три года назад мы построили красивую бревенчатую церковь с высокой колокольней. Было выбрано удачное место на пригорке, и с востока и с юга её было видно за километры. Обтёсанные брёвна ещё не потеряли своего светло-янтарного цвета, и постройка являлась украшением посёлка.
Сперва церковь обслуживалась назначенным из Харбина постоянным священником, а через полтора года, после его смерти – приезжавшими из Бухэду или других центров священнослужителями. Раз, в Пасху, в апреле 1942-го года служил иеромонах Герман, знаток китайского языка, окончивший Юридический Факультет в Харбине годом раньше меня. Здесь, на Чоле, в глухой тайге у заутрени он удивил меня чтением Евангелия на нескскольких языках, в т.ч. и на французском, который я знал. Однажды приезжал из Харбина Архиепископ Камчатский и Петропавловский Нестор, папин земляк по Вятке, а мамин – по Уссурийскому краю, как говорил он при встречах. Он всегда останавливался в нашем доме в Бухэду, когда проезжал по Западной линии; отец там был многие годы церковным старостой. Его Арх. Нестор звал Гришенькой и маму – Грушенькой (Агриппина). На 62-ом км. приезжавшее духовенство останавливалось в моём доме, который я построил с отцовской помощью в 41-ом году. Церковь находилась в семистах метрах от вокзала, на соседнем с моим домом участке у подножия горы. Я был счастлив от этого соседства. Глядя из окна моего дома на храм, это многовековое убежище русской души, мне всегда вспоминались слова Тургенева, точно передававшие мои переживания: “Во дни сомнений, во дни тягостных раздумий о судьбах моей родины ты один мне опора и поддержка…”
В 1947-ом году этот мой бревенчатый дом я пожертвовал на постройку церкви в Бухэду вместо сгоревшей там в январе того же года. Его вместе с польской церковью разобрали и перевезли туда, где он с другим домом, пожертвованным в Бухэду моими сёстрами, был использован для постройки новой церкви, Здесь выявился очень показательный факт: новая церковь в Бухэду строилась с жертвенной помощью, и в строительстве горячее участие приняли находившиеся там после капитуляции Японии чины советской Железнодорожной Колонны. К чести русского человека многое говорит о том, что душа его жива и продолжает открываться в нормальной человеческой обстановке. Я был свидетелем, как наш настоятель о. Алексей Ошевенский крестил в восстановленной церкви имени св. царицы Александры младенца семьи советских военнослужащих и венчал одну пару. Такие случаи были известны во время пребывания в Маньчжурии советских войск.
Наш посёлок – 62-ой км. – насчитывал около тысячи человек русского населения, а вместе с соседними посёлками – Алексеевкой, что в 8-ми км. ниже по Чолу, Старой Конторой и Ущельем – свыше двух тысяч. Ущелье имело ещё два названия – Ши-мын-цзы (каменные ворота – в русском переводе) и Ваново, в честь китайского генерала Вана, имевшего какое-то отношение к началу постройки ветки.
В деле железнодорожного строительства в Маньчжурии пункт Ущелье занимает видное место. Здесь рельсы достигают хребта Большого Хингана с северо-востока, не пересекают его, а идут на юго-восток. Ветка строилась молодым инженером В. Г. Мелиховым, моим двоюродным братом. До перехода в 1924-ом году КВжд в совместное советско-китайское управление Харбинский Политехнический Институт был вне политики и выпускал блестящих инженеров. В 1927 году по изысканиям Мелихова было найдено возможным достичь линии хребта в тайге, в 42-х км. на юг от рязъезда Горигол, что в 12-ти км. от Бухэду к Харбину Западной линии КВжд. Отсюда начинается подъём по восточным склонам Хингана к истокам реки Чол.
Это второй случай достижения вершин Хингана по рельсам через 30 лет после постройки КВжд. Тогда вблизи Бухэду, в 50-ти км севернее Ущелья, был пробит трехкилометровый туннель; но чтобы к нему подняться, с востока построили рельсовую петлю, как спираль, постепенно повысившую путь; длина петли более 5-ти км, и оканчивается она у самого входа в туннель.
До постройки петли подходом к туннелю служили стрелочные зигзаги, маневрирование по которым отнимало много времени. Когда петля была готова, зигзаги разобрали, но насыпи земли остались навеки. Этот пункт называется разъездом Петля, а выход из туннеля на западной стороне – станцией Хинган.
Этот незабываемый по своей оригинальности, краССоте и техническим возможностям того времени комплекс среди девственной природы был успешно осуществлён благодаря дружному сотрудничеству русских инженеров и предпринимателей, итальянских каменщиков и русских и маньчжурских рабочих. При японцах забылись имена братьев Шевченко, инж. Бочарова – строителей туннеля, а украшение Харбина – особняк, скорее дворец Петра Ив. ДжибеллоСокко на Соборной площади, единственный в Маньчжурии – итальянской архитектуры, был превращён в какой-то японский склад, а возможно, во что-то похуже; красавец, цементный с античными фигурами забор, с трёх улиц был изуродован до неузнаваемости колючей проволокой.
На станции Ущелье был успешно применён этот же способ стрелочного подъема на горную возвышенность, а дальше поезд уже легко поднимался к Чолу. Помимо своего экономического назначения, ветка имела также и политическое: облегчался доступ в Южную Баргу, затем к Монгольской Народной Республике и далее – к России. Вероятно, это было во взаимных интересах, т.к. ветка могла послужить Японии и России (в обратном направлении), но трудно установить, чьей была инициатива её постройки. Факты говорили, что это было убыточным коммерческим предприятием с самого начала: только будущее могло выявить её действительное назначение.
Большинство населения на Чольской ветке состояло из лесопромышленников, занятых заготовкой и подвозкой лесных материалов – дров, шпал, телеграфных столбов, досок из недоступных мест тайги к линии ветки для погрузки к отправке по железным дорогам в разные пункты Маньчжурии. Русских человек 300, с семьями – около тысячи, находилось на службе Управления маньчжурских железных дорог, фактически японского предприятия Мантэцу, филиала ЮжноМаньчжурской ж.д.
Китайского населения было свыше пяти тысяч. На дороге их служило не более, чем русских.
Предполагалось, что всё население должно было бы работать для достижения победы в “великой восточноазиатской священной войне” – что по-японски “дай то а сен со”, под водительством “великой ниппонской империи”. Каждая газета на любом языке ежедневно деятки раз печатала эти призывы, и все они оставались пустыми фразами, вызывая затаённые улыбки; улыбался “про себя” и серьёзный человек, когда ему было положено вставлять их в свою речь.
В среде, скажем, восьмитысячного польского населения японцев было человек 30 – все железнодорожники по форме и военные на самом деле. Был один “частник”, прекрасно говоривший и писавший по-русски мясоторговец – офицер запаса, побывавший в Приморье во времена японской интервенции в начале двадцатых годов. А руководители японских лесных предприятий появлялись на Чоле только наездами из Бухэду, одеваясь в китайские штаны и куртки, зимой подбитые ватой; мансеновский молодой директор Каназава щеголял китайской шёлковой одеждой. Налицо был явный маскарад – не отличаться от китайцев. Русским служащим я всегда пояснял, что мы служим у японцев, но не служим им.
Трудно жить в тайге, где всё примитивно, но зато, как казалось, в ней легче сохранить голову на плечах, и люди переселялись из Харбина в провинцию, а за ними по пятам следовали русские сотрудники японских военной миссии и жандармерии, носившие гражданские костюмы; но их узнавали сразу. В конце 30-ых годов в Бухэду был назначен один из них – Николай Коробков, молодой пробойный и общительный, что, однако, и привело к тому, что дольше двух месяцев он там не задержался, говорили – благодаря его амурным похождениям. Потом было слышно, что он сделал у японцев большую карьеру. Я был рад, что наше знакомство ограничилось простым “здравствуйте”. В Харбине же все без исключения были подвержены слежке, многие опутаны доносами с неизбежными допросами, за которыми следовали аресты и пытки. Неудачники исчезали без следа.
По чьей-то инициативе в Харбине при Бюро по управлению эмигрантами был открыт Переселенческий отдел под руководством загадочной личности – хорунжего М.Н. Гордеева; я знал его, когда Бюро только организовывали, и он произвёл на меня впечатление серьёзного, очень скрытного человека. Задачей его отдела было устройство эмигрантских посёлков в глухой провинции, где бы переселенцы занимались земледелием, скотоводством и охотой. Фактически происходило распыление эмиграции и избавление от неё Харбина. Этот план был проведён в жизнь в таёжных районах Восточной линии. Один большой посёлок был устроен и в западном районе, в двухстах километрах от нас вниз по Чолу в сторону Цицикара: он так и назывался – Нижний Чол. Несмотря на соседство, хоть и не близкое, мы, на 62-ом км. ничего не знали о жизни там. Всё было засекречено, т.к. действительной задачей Переселенческого отдела было создание военных поселений. Осторожно передавались слухи, что на Нижнем Чоле казаками же был убит поселковый атаман, генерал Тирбах. Он был известен своей жестокостью; но кем и при каких обстоятельствах он был ликвидирован, никогда не станет известным. Генералов не ликвидируют без заданий.
Когда-то вольная жизнь в тайге превратилась в глухое существование в коробке за колючей проволокой.
4.
С начала открытой войны с Китаем, чему послужил подготовленный Японией т.н. “инцидент под Лу-гоу-чао” в июне 1937 г., южные районы Маньчжурии находились на военном положении. Инцидентом называлось нападение японских солдат на китайский гарнизон, но, по японским сообщениям, оказывалось, что первыми напали китайцы, и японцы “были вынуждены защищаться…”, и так далее.
Несмотря на успешное начало войны с Китаем, вскоре вся Маньчжурия была поставлена на военное положение, но это уже было вызвано японскими неудачами на восточных и западных границах Маньчжурии; северные же границы всегда были самым слабым рубежом – там, у суровых амурских берегов, непрерывно происходили столкновения; дело в гом, что соседом Маньчжурии на западе, севере и востоке был СССР.
В 1938-ом году с 29-го июля по 11-ое авг. происходили жестокие бои у приграничного озера Хасан, в Приморском крае, возле Кореи; советские охранники отбивались от многочисленного японского войска. В японских сообщениях эта война называлась скромно – “события у Хасана”.
Затем, через год, в 39-ом, сообщили о “столкновении на реке Халхингол”. Это на противоположной западной границе Маньчжурии, в 150-ти км. от Чола, происходила настоящая война с 20-го по 31-ое августа между японскими и монголо-советскими войсками. В этом “столкновении” у границы Монгольской Народной Республики была уничтожена 6-ая японская армия. Вряд ли с охранными целями на малом участке границы держат целую армию.
Не было никаких сомнений, что, следуя японским военным традициям, инициатива военных действий во всех этих случаях принадлежала японской стороне. Начинали природные агрессоры, которым прежде всё сходило с рук, а иначе эти инциденты, события и столкновения назывались бы “коварным вторжением” китайцев, монголов и советских на территорию “молодого государства Маньчжу-Го”. К тому же, соседи Маньчжурии в те годы испытывали свои внутренние затруднения, и им было не до походов, а казалось, что могло бы быть проще – договориться на этот счёт Китаю с Советским Союзом.
С этих последних событий нам стало ясно, что осуществляется план Японии “Поход на Север”. В 1935-ом году советское правительство проявило недопустимую для сильного государства слабость, продав японцам Китайскую Восточную железную дорогу, отказавшись от концессионных прав России за 50 с лишним лет до истечения срока аренды. Это поощрило Японию на дальнейшую экспансию.
Такая последовательность событий подтверждает полную согласованность с гитлеровским планом, изложенным в его книге “Моя борьба”, о необходимом “жизненном пространстве” для своей “высшей расы” за счёт России. На Востоке такой расой считали себя японцы. Этой манией уже болела Япония, когда Гитлер только родился; и вполне естественным было её вступление в появившийся в 1936-ом году пакт “Ось Берлин-Рим”. Иначе она могла бы опоздать к “разделу мира”.
Замысел японского похода на север – русский Дальний Восток, был приемлем и зачаровал весь мир. Поэтому и хозяйничанье японцев в Маньчжурии – плацдарме похода, не встречало решительного осуждения со стороны великих держав.
Правда, Лига Наций для успокоения малых народов весной 1932-го года отправила в Маньчжурию для расследования японских действий Комиссию под председательством лорда Литтона.
Через 2 года совладелец кинотеатра “Атлантик” в Харбине, на Пристани, итальянец Веспа говорил мне, что японцы приняли тогда все меры, чтобы Комиссия не услышала ни одной жалобы. 10 человек-китайцы, корейцы, русские, имевшие передать обличительный материал, были зверски убиты.
Однако доклад Комиссии осудил захват Маньчжурии, и Япония, оскорбившись, вышла из Лиги Наций. Это даже , развязало ей руки для дальнейших бесконтрольных действий. Великие державы на этом успокоились – ведь осуществление японского плана ослабит Россию, а главное – не надо беспокоиться о своих тихоокеанских колониях, т.к. интересы Японии навсегда сосредоточились на севере. Это попустительство было роковой ошибкой и через 10 лет привело великие державы к потере не только тихоокеанских колоний, а вообще всех своих заморских владений. Никто ещё не догадался назвать “первым Мюнхеном” эту политику невмешательства в дела азиатского агресора.
О приведённых событиях мы знали только потому, что они происходили у нас “дома”. Мы не знали, но вершителям мировых судеб было известно, что после подписания 15-го сент. 1939 г. договора о прекращении военных действий на реке Халхингол и после подписания 9-го июня 1940 г. Московского договора о границах СССР-Маньчжу-Го был подписан ещё один договор мирового значения. В 1941-ом году СССР и Япония заключили пакт о нейтралитете. Другим великим державам должно было бы быть понятно, что этот пакт похоронил японский план “Похода на Север”. Он развязывал Японии руки для осуществления другого, давно заготовленного агрессивного плана – “Похода на Юг”.
“Там, среди колониальных дикарей, мы будем иметь успех как освободители. Мы объединим их под своим руководством, и все богатства будут нашими. Недаром офицеры генерального штаба поработали там 30 лет как лавочники и техники и хорошо изучили языки и каждую улицу на Малайях, на Филиппинах, в Индонезии, Австралии…”. (По программе Токийской конференции 7.7.1927 г. о политике в Китае).
Но первым шагом должен был стать разгром англоамериканского флота, что и началось 7-го дек. 1941 г.
Если бы тогда прислушивались к нашим голосам международные комиссии и иностранные представители, которые всегда были на Дальнем Востоке, они бы узнали (японцам наша осведомлённость была известна), что планы Японии отделить русское Приморье, Амурскую область и т.д. есть сплошная фантазия. Несмотря на многонародный состав населения Сибири, всё оно глубоко чувствует привязанность к русскому народу. Даже внеграничные корейцы и монголы – соседи России, не поддерживали японских попыток. Эти симпатии населения к русским были сюрпризом для этнически однородного японского народа. Это было сюрпризом и для советской власти – она боялась своего населения и держалась штыками диктатуры в своей стране; идеи патриотизма чужды коммунистам.
Завоевания на севере также не были привлекательны из-за его сурового восточно-сибирского климата, в котором пришлось бы жить колонизаторам. Японским поселенцам не нравился и более терпимый маньчжурский климат, с которым можно было бы смириться, что они и пытались делать, как например, снабжать зимой своих солдат спиртовыми карманными грелками, что я наблюдал в Бухэду. Но было ещё что-то такое, что не устраивало их довольствоваться Маньчжурией вопреки всем политическим и экономическим удобствам.
Неисчерпаемые природные богатства южных островов и Австралии были общеизвестны, и многим неизвестны дополнительные условия к договорам с СССР 40-го и 41-го года. Начавшаяся война в Европе благоприятствовала развитию активных действий Японии в Азии. Итак, переключиться на план “Поход на Юг”, а Маньжурию поставить на “военное положение!
Ограничению и контролю военных властей подверглась вся жизнь. Власть всесильной жандармерии – “Кемпетай” – была неоспорима. Ограничено передвижение по местности; поездка на соседнюю станцию в тридцати километрах требовала наличия полицейской визы, получение которой иногда задерживалось неделями, если не было отказа. Под строгим контролем оказалось снабжение; введены карточки на пищевые продукты, мануфактуру и пр., причём карточки не обеспечивали регулярного снабжения, а показывали лишь число потребителей, и снабжение зависело от случайных трофеев из Китая и с экзотических островов.
Впервые в Маньчжурии личная и общественная свобода человека с белой кожей была попрана: для русских, поляков, татар, евреев и других ввели для ношения на груди знаки лагерного режима. Это были металлические кружки диаметром в один дюйм с личным номером для каждого. Ношение его было обязательным и постоянным. Значение этой меры было двоякое. Во-первых, расовая дискриминация против белых, т.к. ни монголы, ни китайцы, ни корейцы этих знаков не имели. Во-вторых, это было подготовительным первым шагом для облегчения пути в азиатские освенцимы и дахау – варианты гитлеровских лагерей смерти. Строители “нового светлого порядка” были убеждены, что всех нас в рабов не превратишь – лучше уничтожить, т.к., будучи сами патриотами, они имели представление о патриотизме русского человека; безыдейных же коллаборантов можно использовать до последнего издыхания; лагеря смерти в Маньчжурии засекреченно начали работать с первого года японской оккупации как испытательно-бактериологические станции. Они не успели развернуться в массовое средство уничтожения людей ввиду катастрофически неожиданного объявления войны Советским Союзом – не хватило времени.
Тогда же в повседневный быт населения было введено самое худшее – доносительство и слежка друг за другом. Помимо платных стукачей, которых знали все, каждому вменялось в обязанность шпионить за знакомыми. Приведу несколько примеров из личного опыта.
Моя жена страдала от ревматических болей. В 43-ем году она два раза ездила в Барим (вторая железнодорожная станция в 60-ти км от Бухэду на запад к Харбину), где в то время парктиковал один русский, применяя народную медицину – травы. Конечно, требовалось несколько дней для получения проездной визы.
В следующем году, застигнутая приступами болей, она не стала ждать визы и уехала “на свой страх и риск”, ничего, мол, её знают, через два дня вернётся. Потом так оно и было. Но через сутки после её отъезда меня вызвали в полицию, по соседству от меня – через церковный участок. И несмотря на то, что и меня все знали, меня подвергли строжайшему допросу, но, однако, совершенно незнакомыми мне японцами. Откуда они могли взяться? Мы всех их знали наперечёт. Конечно, специально приехали из Бухэду. Местных японцев я в тот день не видел; от них можно было ждать только: “Это не мы, а высшие инстанции; ничего не можем поделать”. Допрос был продолжительный и с пристрастием, о чём противно вспоминать. В течение трёх часов десяток вопросов повторялся десятки раз: фамилия, возраст, служба и пр., а затем – ответь на вопрос:
“Почему сразу же, как узнал, что жена уехала, не явился в полицию – полиция же рядом! – и не заявил, что жена уехала в Барим без визы?”
Таким образом поставленный вопрос давал мне возможность твердить один и тот же ответ:
“Не знал, что без визы”.
На их лицах было написано неподдельное удивление, что я не знал; у японцев каждый супруг должен всё знать о другом.
Потребовали письменного извинения, признания своей вины и обещания на будущее – “обязуюсь сообщать…” по поводу, конечно, поездок, как я приписал.
С возвращением жены за ней пришёл полицейский. Часа через два, к вечеру, полицейский пришёл и за мной. После долгого ожидания в приёмной мне приказали принести для жены одеяло и подушку. На мои вопросы не отвечали. Через 15 минут я принёс, что требовалось, и, прощупав одеяло и подушку, японец сказал, чтобы я сделал передачу лично. Открыли дверь в коридор, и я пошёл вдоль решёток, за которыми были тюремные клетки. В них на полу сидели, согнувшись человек пять китайцев; встать невозможно из-за низкого потолка. Через решётку от них я увидел жену в таком же положении. Полицейский-китаец, наклонившись, открыл дверцу, передал ей одеяло и подушку, прошептав нам, что завтра “тай-фу” будет дома (“тай-фу” по-китайски – доктор; покойная жена была зубным врачом). Китаец захлопнул дверь с громкой руганью – это чтобы слышало начальство.
В начале 1943-го года я возвращался из одной из служебных командировок из Бухэду и в пути присутствовал при следующей отвратительной сцене. В пассажирском вагоне, как всегда, одном на весь состав из вагонов 30-ти товарных, полно народу. Под скамейками и в проходах множество корзин, ящиков, мешков с вещами и продуктами – китайцы и русские съездили в город и везут в тайгу запасы на несколько дней и недель. Зима стоит суровая, а у китайцев приближается единственный большой праздник в году – Новый год по лунному календарю.
По вагону прошли кондуктора, проверяя и продавая билеты, как обычно, но на этот раз за ними шёл ещё один контроль – два японца в гражданских куртках. Оба проверяют багаж и роются в мешках пассажиров – тайная полиция производит неожиданную облаву. Наконец, радостно заблистали глаза сыщиков: один из них извлёк из мешка замороженную свиную сырую ногу килограммов 15 весом! Мясо с кожей на нём! Для китайцев это самое вкусное праздничное блюдо – варёная или жареная свинина с жирной кожей.
Но надо подчиняться закону военного времени о сдаче государству шкур битых животных, которые пойдут на выделку кожи на военные нужды для окончательной победы над внешним врагом, который владеет всем миром и посягает на интересы Ниппоп и Маньчжу-Го…
“Снимай кожу, но не повреди её!”.
Но у китайца нет ножа.
“Хорошо. Мы идём тебе навстречу. Бери нож – вот он”. – Японец протянул нарушителю карманный ножичек с трехдюймовым лезвием. Глаза представителей власти горели недобрым огоньком. Этим ножом несчастный два часа отделял кожу от мёрзлого куска мяса; по пальцам текла кровь, а два японских чина, проверив мешки у других пассажиров, сели напротив, не спуская с него глаз.
Наконец, кожа снята, нож возвращён владельцу; кожа сдана. Может быть, этот квадратный фут кожи послужит соломинкой, за которую можно будет ухватиться в коварных уже водах Тихого океана? А пока, пока началась публичная расправа в вагоне в Чольской тайге: оба японца по очереди били китайца по лицу этим куском кожи. Лицо, свиная кожа и руки японцев окрасились кровью.
“Скажи, где достал ногу? Кто её тебе продал?” Китаец молчал.
Допрос в нашем вагоне не был продолжительным; мы уже подъезжали к ст. 62-ой км. Расстроенные пассажиры молча покидали свои места. Несчастного китайца японцы увели с собой.
В те годы весь мир знал, до какой степени надругательства над человечеством дошёл, опустился и пал агрессор и оккупант. Но сам нарушитель не останавливался. Его надо было остановить.
Правильно предполагать, что иностранные представители с 1932-го года знали о японской системе управления Маньчжурией и ставили в известность свои правительства. В стране бесследно исчезали здоровые люди: китайцы, корейцы, русские эмигранты (Пётр Маковеев и другие, менее известные). Но кто будет их искать? У Китая на севере была отнята десятая часть территории. Корея была японской колонией, а русские были беззащитными жителями Маньчжурии. Эти три группы оказались подходящим испытательным материалом: за обречённых не перед кем было нести ответственность.
В лагерях им прививали заразные бактерии и изучали ход болезни до неизбежного смертельного исхода; переливали кровь больных животных и следили за реакцией; исследовали результаты ожогов и обмораживания. Назначением этих лагерей являлась подготовка к бактериологической войне и изыскание средств борьбы с инфекцией для защиты своих солдат.
Погибшие не заговорят, а единицы эмигрантов, имевшие представление об этом, были обречены – их поджидала эта участь.
В рассказах матери о своём детстве в Уссурийском крае, где она родилась, не раз упоминались корейские беженцы, появившиеся в крае после захвата японцами Кореи в начале этого века. Тогда в стране был введён жестокий колониальный режим, население вынуждено было менять свои имена на японские, и в домашнем обиходе на 10 семейств полагалось иметь один нож, который был прикован цепью к кухонному столу. Это было широко известным фактом японского освоения Кореи. В Маньчжурии последовательно проводилась та же политика, и таковым было её будущее бесправной колонии тоталитарного государства.
Как нас приучали японцы к своим порядкам в Маньчжурии?
В те годы в Харбине, в Корпусном городке жила семья генерала Г. – сын и три дочери; с одной из них в своё время я учился в средней школе. Сёстры жили скромно на доход от продажи молока от двух-трёх коров, а брат служил в швейцарской фирме “Бринер”. В этой семье произошла трагедия, вызванная произволом оккупантов в среде беззащитного населения. Был конец лета 1937-го года.
В районе, где жили брат и сёстры, находились японские военные квартиры. В трагический день брат, возвращаясь домой, увидел, как группа солдат схватила на улице русскую девушку и поволокла её в казарму. Молодой Г. сделал то, что сделал бы любой другой русский – мы были воспитаны на благородных традициях – он заступился за девушку. Он, конечно, не набросился на солдат с кулаками, а, подойдя к ним, пытался вразумить их. Японцы схватили его, изрубили мечами и бросили куски в септический резервуар.
Были ли убийцы наказаны? Нет! Жалобы сестёр не имели никакого значения. Не было никакого расследования. Останков не было найдено. На месте убийства белели выбитые зубы. Всё окончилось горем родных да панихидой, на которой присутствовали мои отец и сестра.
Таких трагедий было много; молчать о них нельзя; о них следует писать книги.
5.
То тревожное лето 45-го года большинство домохозяев, имевших необходимое хозяйство для самоснабжения, – лошадь, корову, свиней, кур, – занималось своими обычными делами. Казённые служащие, кроме работы на ветке, были озабочены заготовкой сена и дров на зиму, огородами и ремонтами, потому что на мизерное жалование от железной дороги трудно было существовать. Надо было косить траву, чтобы кормить лошадь и на ней доставлять дрова; кормить корову, чтобы питаться молоком и маслом; свиньи давали мясо, а домашняя птица – яйца. Надо было что-то из этого выкраивать на товарообмен – на оплату помощи от одиночек-железнодорожников при хозяйственных работах. В молодые годы здоровье позволяло “крутиться, как белка в колесе”.
У меня были курицы и подаренная родителями корова; родители же помогли мне построить дом. Годы я имел две службы, но с железнодорожной, где я числился последние месяцы инспектором – высшая должность, – меня уволили в феврале 1945-го года, передав должность капитану Воронскому Н.С. За 3 месяца до этого он же занял мою прежнюю работу по заведыванию кладовыми Чольской ветки, которую я выполнял с 1941-го года.
С 43-го на Чоле проводилась интенсивная военизация, и Воронский, начальник Бюро по управлению эмигрантами, получавший жалованье от железной дороги, вполне подходил японцам, чтобы заменить меня, а со мной “игра в прятушки” приближалась к развязке.
У меня оставалась ещё вторая служба – в Но-То-Кхэ, т.е. в Поселковом управлении, где начальник и все служащие, человек 15, были китайцы. Я был единственным русским служащим, исполняя должность заведующего русскими делами. Работа заключалась в определении ежегодного налога с имущества: двора, лошадей, рогатого скота. Гак как я не умел писать по-китайски, то мне придали конторщика, с которым мы объезжали русское население посёлков. Конторщик записывал собираемые данные в книгу, а после уже управление рассылало налоговые повестки, по которым люди платили деньги в контору управления. Нет нужды говорить о том, что в моих сведениях количество поголовья скота всегда было заменыпенным, исходя из понятных соображений: никто не хотел работать на укрепление базы оккупантов. За три с лишним года моей работы там не было ни одного случая притеснения и давления на эмигрантов со стороны китайцев, ни одного нарекания, ни жалобы. В этой большой беде мы оказывались верными друзьями. В этой должности я служил до начала событий, перевернувших всю жизнь в Маньчжурии.
На Чоле у меня была одновременно и третья работа – я был учителем. По просьбе родителей и по согласованию с Учебным отделом Уездного управления у меня на дому была школа – настоящая школа с партами и картами для шести или семи русских учеников, которые окончили Чольскую начальную школу-четырёхлетку. Их родители не имели материальной возможности отправить своих детей в Бухэдинскую гимназию, и был только один выход: как имевший диплом Юридического Факультета я мог занимать должность учителя.
И опять нет нужды говорить о том, какому образу мышления требовала моя совесть учить детей. Например, сверх нормальных предметов средней школы был один обязательный для того возраста, введённый японцами – “Изучение трёх принципов Ван-дао (Божественный путь)”, предмет с весьма туманным содержанием. Головы детей надо было наполнять историей о божественном происхождении Великой Ниппонской Империи, о родоначальнице богине Аматерасу, о чём взрослому человеку без улыбки невозможно было говорить, а тем более – преподавать подросткам; здесь же надо было развивать идею священной и лестной миссии подданных Великой Маньчжурской Империи. Ничем этим я заниматься не мог, а до поры до времени, надеясь на какое-то “авось”, пользовался вторым названием, которое имел этот предмет – “гражданская мораль”. Я рассказывал ребятам о значении и понимании чувства долга в представлении и делах великих русских людей. Своевременными были рассказы о переходе Суворова через Альпы, Совете в Филях, где было принято решение Кутузова: “с оставлением Москвы не потеряна Россия”, об обороне Севастополя. (О введении орденов имени великих русских полководцев нам стало известно после вступления советских войск в Маньчжурию. Как показательно, что во времена величайшей опасности власть обращается за помощью к историческим личностям прошлого, несмотря на то, что сама же власть до этого занималась разрушением основ прошлого.)
Днём я работал в конторе железной дороги; в Поселковое управление заходил только для сбора налоговых сведений, а до наступления темноты два часа занимался с учениками. Новый учебный год мы должны были начать после летних каникул, но в августе 45-го вся жизнь пошла по иным путям.
6.
С занятием Маньчжурии японцами усиленно проводилось официальное “промывание мозгов”, воспитание населения в духе основания государства. Помимо реорганизации школьной системы, что выразилось в сокращении числа существовавших школ – русских и китайских, для облегчения контроля и введения своей программы, все учреждения и организации обязаны были заняться перевоспитанием. От взрослых людей требовалось постоянное выражение благодарности государству Ниппон за помошь в создании Маньчжу-Го; нельзя же говорить, и даже допускать мысль, что в Маньчжурию вторглись японские солдаты и распоряжаются в ней свободнее, чем у себя дома. На практике переделка человека выливалась в комедийные постановки.
У нас, например, в дни годовщин – основания государств, начала войн, рождений императоров и пр., населению предписывалось являться на площадь в центре посёлка; людей строили в каре, одна сторона которого предназначалась для начальствующих лиц, со столом перед ними, флагами и барабаном. (Дни назывались праздничными, но были служебными). Маньчжурский флаг был довольно красочным. На жёлтом поле в верхнем углу располагались пять параллельных полос: красная, синяя, белая, жёлтая и чёрная; причём каждая полоса означала одну из народностей, составляющих государство. Маньчжуры занимали главенствующее положение (их настоящих было несколько десятков тысяч) и им принадлежало всё жёлтое поле, верхняя красная полоса представляла японцев, синий цвет обозначал русских эмигрантов (100 тыс.), белый – выходцев из Кореи (не более, чем русских), жёлтый – монголов (неизвестно каких и сколько) и чёрный – китайцев (30 млн.). Но точно какой цвет кого представлял, никогда не было официально объявлено. Это зависело от каприза начальства – на какую народность в данный момент надо произвести впечатление её важности. Когда надо было, в число маньчжур включали всех китайцев, тогда маньчжуры составляли грозное большинство. Куда были отнесены мелкие племена орочён, дауров, солон, тунгусов и десятки других – неизвестно. Количество населения не было тщательно выяснено. По одним данным 1934-го года (“Маньчжурия. Эк.-геогр. описание”, ч. I, Харбин) без Квантунской области и Жехэ в Маньчжурии было 32,7 млн. чел., позже, по другим (“Японский Ежегодник”, 43-44 гг.) в 1940-ом году было 39,2 млн. человек.
Если верить данным этиих переписей, надо поразиться огромному приросту населения в 6,5 млн. чел. за 6 лет.
Каким образом они могли появиться? Естественный прирост населения мог быть очень немного выше одного процента в те годы с беспросветной будущностью для постоянного населения, а пришлое всегда бывает бессемейным на первое время. Число японских переселенцев не было столь заметным, да и где их было взять – молодые были заняты войнами; оккупационные войска в перепись не входили. Тогда надо обратить внимание на то, что мы видели собственными глазами – массы доставленных из Северного Китая рабочих на строительстве шоссейных дорог и военных сооружений – аэродромов, складов, заводов. Площадь Маньчжурии занимает 1 млн. кв. м. -это 10% всей площади Китая. На карте Маньчжурии можно поместить всю Западную Европу, за исключением Скандинавии. Японцами Маньчжурия была назначена служить базой подготовки к нападению, не к обороне, что доказано моментальным крушением всех фронтов в день объявления войны Советским Союзом – 9-го авг,. 45-го года (по восточному времени). Готовились к нападению, на север или юг – не важно, лишь бы выполнить план военной партии Японии, утешить воинственный дух самураев. Это доказано ускоренным – в 3, в 5 лет осуществлением построек шоссейных и железных дорог к границам России, Китая и Монгольской Народной Республики; в нормальное время это заняло бы два десятилетия. По иронии истории, все эти удобства оказались использованными против Японии. Для строительства применялся, в первую очередь, принудительный труд рабочих, завербованных в Северном Китае. Ими были называемые “ло-гун”ами (добровольцами) молодые деревенские безответные ребята, говорившие на своих диалектах и поэтому легко уловимые при постоянных попытках к тайному побегу домой. Эта масса, вероятно и составляла большую часть необъяснимого прироста населения в 6,5 млн. за 6 лет.
“После 1930 г. китайская колонизация Маньчжурии сильно сократилась. В отдельные годы, напр., в 1932 и 1936 гг. можно было даже наблюдать обратное явление. Количество уезжавших из Маньчжурии в Китай было больше количества приезжавших из Китая в Маньчжурию. Но после 1936 г. в связи с усилившимся военно-промышленным строительством снова начался значительный приток китайского населения в Маньчжурию… В Мукдене, Аньшане, Фушуне и других промышленных центрах для насильно завербованных рабочих японцы создавали специальные лагеря по немецкому образцу. Только за 3 года (с 1938 по 1940) таким путём было привезено в Маньчжурию 2 778,9 тыс. чел.”, т.е. около 3-х млн., пишет В. А. Анучин в “Географических очерках Маньчжурии” (Москва, 1948), ссылаясь на “Маньчжурский Ежегодник” 1942 г. – харбинские данные. Эти принудительные “переселенцы”, принимая участие в строительстве молодого государства в перепись 40-го года входили как граждане. Эти данные приводят к убеждению, что японцы все 13 лет оккупации применяли рабский труд китайского населения. Правами оно обладало ещё меньшими, чем мы – никакого права передвижения, помимо переброски с одного объекта на другой, кроме особо секретных, откуда выхода не было – все рабочие уничтожались. Однако для них были праздничные церемонии такими же, как для нас.
Под грохот барабана замирали ряды выстроенного населения. Горнист трубил какой-то приказ. Все взоры устремлялись на начальство. Перед ним на столе на подносе лежала таинственная картонная трубка футом длины, в которой и заключалась сущность церемонии.
В положенный момент при гробовой тишине, которую нарушал только глупый и непокорный кузнечик, скрывающийся и стрекочущий в траве, если торжество происходило летом, председатель Поселкового управления – мой начальник – извлекал из трубочки бумагу, медленно разворачивал её и давал одному из чиновников. Тот принимал её и, держа вытянутыми вперёд руками в белых перчатках, поворачивался к зрителям, делал чрезвычайно важное лицо – подбородок вперёд, глаза навыкат и, не сгибая ног в коленях, выходил на середину площади. Громким до хрипоты голосом происходило чтение исторического манифеста императора Пу-И по случаю посещения им Японии. В нём клятвенно заверялась на вечные времена преданность народов молодого государства стране Восходящего Солнца за оказанное гостеприимство.
Этот манифест читался годами на любой церемонии с целью внушения идеи – “весь мир под одну крышу” (хакко ген ичи у – восемь концов под одну крышу), разумеется, под водительством Японии, а Маньчжурии отводилась почётная роль служить сырьевой базой дарового труда почти сорокамиллионного населения, которое с занятием Китая пополнялось “трудовыми бригадами” рабов.
Этими церемониями создавались общие традиции, которых не имело пёстрое население Маньчжурии. Будущее поколение могло явиться новым типом верноподданных; нужны были только сроки, но история была не на стороне Японии, оставляя ей всего несколько лет.
Тем летом 45-го у нас не было поводов для присутствия на торжествах – празднование военных побед давно прекратилось, а о происходивших отступлениях на всех фронтах, обычно – на заранее подготовленные позиции, не могло быть и речи. Внедрение традиций срывалось, и на верхах уже не скрывали своей озлобленности и раздражительности. В напряжённой обстановке предвиделась трагическая развязка. Как это произойдет – не знал никто, даже генеральные штабы; иной безграмотный кули мог соперничать в своём предвидении с любым командующим. Действительность подтверждала, что терпящие поражение всегда надеются на милостивое чудо – а вдруг… Возможно, что вчерашние победители уже смирились со своей обречённостью, но страх и паника будут подавлены духом солдатской дисциплины – “бусидо”, что выразится в беспрекословном подчинении старшим.
7.
По старой нашей традиции сенокошение начиналось после Петрова дня, т.е. после 12-го июля, в самый разгар лета. Способ был мелкохозяйственный – вручную, литовкой, как косили деды и прадеды по всей России. Двухфутовый тонкий косой нож одним концом перпендикулярно насаживался на деревянное косовище футов 6-7 длиной и закреплялся металлическим кольцом.
Я косил урывками, дня по три в неделю, и то в зависимости от погоды. Для одной коровы надо было накосить 300 пудов (5 тонн), и работу я почти заканчивал. Душистые травы, высохшие в скошенных рядах, собирал граблями в копны, а потом, через месяц найму возчика, и он сложит копны в зарод или свезёт сразу сено ко мне во двор. Аромат полевых цветов будет держаться всю зиму.
Для городских жителей незнаком единственный своеобразный запах свежего сена, а что уже и говорить о полезности и удовольствии этого вида полевой работы, когда с каждым взмахом литовки широко раскрывается грудная клетка, наполняя лёгкие чистым полевым воздухом, а всё тело на широко расставленных ногах плавно и с силой разворачивается вправо:влевд, вправо-влево. В этой работе забываются все огорчения, которыми переполнена жизнь. Мысли о преследованиях и войнах вытесняются радостью выполнения примитивного творческого труда, когда зелёная сочная трава ложится к твоим ногам, повинуясь каждому взмаху косы.
9-го авг. 45-го года я сходил на отведенный мне участок покоса километрах в 3-х от посёлка, сложил там несколько копен, запрятал литовку и грабли в сено до завтрашнего дня обязательно приду, так как стоит хорошая погода, и удовлетворённый направился домой. Подходя шоссе, что в двухстах шагах от моих копен, я увидел сидящего в канаве у дороги незнакомого китайца с рогульками рядом на земле. (Рогульки деревянный ранец, что носится за спиной.) Китаец выглядел обыкновенным рабочим, присевшим огдохнуть.
“Та-кхэ-цза (что означает высокий человек), есть ли у тебя спички?”, остановив меня, спросил он. Увидев, что я полез в карман, он задал второй вопрос: “Знаешь ли ты Чжана?”
“Какого Чжана?” Чжанов у китайцев больше, чем Ивановых у нас.
Он коротко пояснил и, решив, что я догадался, что Чжан – это один из полицейских, полушёпотом, хотя никого не было рядом, добавил:
“Когда стемнеет, уходи в горы”, – сказал он, закуривая сигарету, и увидев, что я смотрю на него, как на сумасшедшего, добавил:
“Ты не понимаешь? Война!”
Вот и всё, что сказал китаец, возвращая мне спички; их я нс взял, а добавив к ним мои сигареты, положил в его карман. Не докурив своих сигарет, мы разошлись в противоположные стороны – он в лес, на запад. Спасибо Чжану, что он послал, в чём я не сомневался, своего человека, чтобы предупредить меня. Этой новостью я был ошеломлён и заторопился в посёлок.
Все ожидали крупных событий, радостных или печальных. Часто мы находим причины быть недовольными, и неудачи относим за счёт сложившихся обстоятельств, как будто бы человек создан не так, чтобы самому улучшить условия, если они плохи. Наше поколение росло в материальной нужде, но воспитывалось на идеях служения долгу и выполнения своих обязанностей, если они, конечно, осознаны; для многих это было планом жизни. Поэтому я принял этот день без упрёков и раскаяний.
К 4-м часам я возвратился в посёлок. Быстро пообедав, спустился к школе, мимо которой всегда проходили возвращавшиеся с работы на вокзале, ставшие “бывшими сослуживцами” (я уже с февраля не служил на дороге) друг детства Леонид Крячин и приятель студенческих лет Фёдор Шахов. Мне хотелось их увидеть, услышать – появились ли у них какие-нибудь новости; у меня они есть, а что есть у них за последние два дня?
8.
С Крячиным меня связывала скаутская организация, в которую я вступил, когда мне было 9 лет. В 1923-ем году летом из Харбина в Бухэду приехал Михаил Плеханов, организатор скаутского движения в Маньчжурии, и человек 7 ребят собрались в Городском саду на первый “учредительный” сбор. Не случайно в этой группе оказался и я.
В тот год я перешёл в 3-ье отделение “Общества КВжд Начальной школы имени генерал-лейтенанта Д. Л. Хорвата”, как было написано на огромной вывеске, что находилась на жёлтой кирпичной стене двухэтажного здания возле Большого проспекта. В 1925-ом году вывеска была снята, и школа получила прозаическое серенькое название – 7-ая железнодорожная трудовая: никаких генералов, ни традиций, а “трудовая” – привыкайте к трудовым лагерям.
О марксистском походе на Россию нам было известно за годы до этого, и, понятно, что я “возомнил” себя наследником и защитником лучшего, что было в мире моих предков. Дело в том, что в гимне коммунистической цартии есть слова: “Весь мир насилья мы разрушим до основанья”. Подошла очередь и Маньчжурии. В 1924-ом советское правительство отказалось от прав экстерриториальности в полосе отчуждения и от арендного договора России с Китаем 1896-го года на 99 лет, заключённого при постройке Китайской Восточной железной дороги. Постройка была осуществлена на русские средства без китайских капиталовложений.
Разбазаривание российского имущества началось с первых же лет советской власти. Чтобы удержаться в Москве, она была готова тогда “Сибирь отдать американцам, а Малороссию германцам”, как написала в своих стихах харбинская поэтесса Марианна Колосова.
В 1919-ом году заместитель комиссара по Иностранным делам Л. Карахан сообщил Китаю о готовности советского правительства отказаться от своих прав на КВжд и сделал предложение начать переговоры по этому поводу. В следующем году в сентябре Карахан повторил это предложение. Начались переговоры, и стало известно, что условием безвозмездной передачи была выдача Китаем Советскому Союзу руководителей антикоммунистического Белого движения – атамана Г.М. Семёнова и всех генералов во главе с Д.Л. Хорватом. Но Китай головами не торговал, как говорили тогда у нас. Маньчжурские правители высоко ставили авторитет строителей края – большинства русских старожилов, и влияние Хорвата, Гондатти, Остроумова и многих других – коммерсантов, профессуры, промышленников – было огромным. К тому времени уже было много китайцев русского воспитания, занимавших высокие должности. Русские белые офицеры являлись военными инструкторами и советниками китайских губернаторов и маршалов. Однако то, чего не мог добиться Карахан от китайцев, Сталин получил через 20 лет от японцев, которые предали Семёнова и других белых эмигрантов. Ещё через год Семёнов был казнён в Москве. Как будто его выдача могла спасти Японию от последствий безоговорочной капитуляции! А ведь они два десятилетия держали его у себя бесцеремонно используя его как главу русской эмиграции; фактически же он был их пленником. Но напрасно думать, что атаман был просто пешкой в японских руках – он имел колоссальное влияние в жизни дальневосточной эмиграции. Последний приказ Верховного Правителя адмирала А. В. Колчака, расстрелянного большевиками, о назначении своим правопреемником с 4-го января 1920-го года генерал-лейтенанта Семёнова и о передаче ему всей полноты власти имел тогда международное значение, и вряд ли надо сомневаться, что без вмешательства в русские дела беспринципных иностранных интриганов история пошла бы по другому пути, а за будущее нельзя было поручиться. Когда-то станут известными материалы о судебном процессе над Семёновым. Как всем подобным документам, им трудно будет поверить. Там могут быть и такие сюрпризы, что Семёнов установил “преступную связь” с Караханом, первым послом СССР в Китае, расстрелянным в Москве в 1937-ом году, что он работал в “тесном контакте” с маршалом Блюхером, командующим Дальневосточной Краснознамённой армией, расстрелянным в Москве в 1938-ом году, что он был инспиратором и планировщиком японского похода на Дальний Восток и Сибирь и торговал русской землёй; всё, как положено, чтобы оправдать сталинские преступления. Надо полагать, что Семёнов имел своих людей по ту стороны границы, и, будучи русским, он руководствовался русскими интересами. Железной дороги он не продавал, акта с нацистами не заключал – это делал Сталин, а японская агрессйвная политика в отношении России была последовательным продолжением русскояпонской войны 1905-го года. Эта политика была доминирующим фактором за всё существование Маньчжурии, где приходилось жить русским эмигрантам. Место жительства связывало.
В 1925-ом году условия нашей жизни резко изменились и определились опять на 7 лет. Было организовано так называемое совместное китайско-советское правление на железной дороге; китайцы не соблазнились на всю дорогу в обмен на эмигрантов. Форма управления дорогой называлась паритетом, но все русские школы на дороге перешли целиком в советские руки. До этого времени наши школы работали по программам дореволюционных русских учебных заведений, и день начинался молитвой в зале; было общее великопостное говение в церкви, Закон Божий был обязательным предметом, на уроках пения разучивались молитвы, а в летние месяцы в Городском саду работала школьная детская “площадка” с удобствами для гимнастики, рукоделия, игр. Мы все записывалиь на эту площадку, с нетерпением ожидая начала каникул.
Вот на этой площадке в 23-ем году я и услышал, что “сегодня будет проведена скаутская беседа у костра”, и желающие приглашаются посетить её. Там собрались ребята старше меня на 3-5 лет, как, напр., Крячин, Борис Сухомел, Анатолий Сенченко, Сергей Тростянский и др. Тогда же оформилась организационная группа, и я был принят в 1-ый Бухэдинский отряд русских скаутов: но ввиду моего малолетнего возраста пока только в детскую группу волчат. Скаутский опыт имел роль решающего значения в моей жизни.
Сразу же с приездом в Бухэду переведённого из Хар-ина железнодорожного полицейского Вениамина Валериановича Уляновского, офицера каппелевской армии, перво-
классного организатора, отряд развил “кипучую” деятельность. Можно догадаться, что он был направлен сюда офиофицерской группой специально для руководства воспитательной работой с молодежью.
Активно работали 4 основных звенай: “Медведь”, “Лисица” “Чайка” и “Ласточка. Вожатым “Медведя” был Крячин, и “Лисицы” Тростянский; в двух других звеньях были девочки. За короткое время, к 25-ому году отряд насчитывал более 50-ти юношей и девочек; было несколько “волчат” и “птенннков”, Мы, сдавая экзамены на разряды, считались уже “кадрами”, и разрабатывался план организации 2-го отряда. Весь год проводились регулярные занятия, летом на открытом воздухе, а зимой – в помещении моей школы. Устраивали походы в сопки и отчётные вечера с постановками. Успехами у публики пользовались сценки из Чехова, гимнастические “пирамиды” с участием 10-15 скаутов, а также хоровое пение и декламация.
Все положительные качества.нашего начальника отряда, скаутмастера Уляновского, описать невозможно. Вполне достаточно сказать, что люди, знавшие его, не видели в нем ни одной отрицательной черты. Он был истинным воспитателем. Он являлся для нас живым примером жертвенного служения России он не жил, а горел на службе Родине, зажигая в нас любовь к ней. Он не имел никакого личного комфорта, ни удовольствий, вёл жизнь аскета и стоика, Позже, мы узнали что из своего нищенского. жалования полицейского он уделял на содержание в Харбине своей матери, о которой он никогда не говорил. Чтобы не смущать его, все старались не замечать подёргивания его лица, догадываясь, что он был контужен в Гражданской войне; военных небылиц он никогда не рассказывал, хвастуном не был, но все чувствовали, как он тяжело переживал крушение Белого движения.
Однажды в 27-ом году я едва не оказался вовлечённым в очень неприятную историю. Накануне, 7-го ноября – годовщина захвата интернационалистами власти в России – Уляновский составил и отпечатал на гектографе листовку и попросил нескольких ребят распространить её по бухэдинским посёлкам. Всегда пункутальный и аккуратный, он под влиянием обуревавших его чувств написал листовку своей рукой, не изменив почерка. На следующий день на электрических столбах и у дверей советских активистов это воззвание было расклеено. Ещё через день отец сказал мне, что меня хочет видеть по этому поводу конторщик Материальной службы Еремеев; там их было 2 брата. Отец был связан с этой службой, выполняя погрузочно-выгрузочные работы – развозка угля и дров по квартирам железнодорожников. Будучи эмигрантом, он не имел права, согласно условиям “паритета”, иметь дела с дорогой, но он выполнял эту работу по договору с крупной фирмой китайских подрядчиков на всю КВжд – Чан-фа и Чжан-фу-хай; эта же связь позволяла мне с сестрой 3 года учиться в жел-дор. “трудовой школе”. Еремеев был руководителем Отмола – коммунистического отдела молодёжи при Учкоме – участковом комитете. То были годы активной борьбы молодёжи двух противоположных направлений, белых и красных; эта борьба сопровождалась мстительными актами, как, например, расстрелом Борисом Ковердой цареубийцы Войкова на Варшавском вокзале и нападением Ерохина с ножом на советского посла в Дайрене.
Спрятав под рубашку финский нож, я пошёл к Еремееву в его контору. Он видел моё возбуждение и осторожно спрашивал меня – знал ли я об этой листовке и принимал ли участие в её распространении, т.к. он знал, что я состоял в скаутской организации Уляновского, который писал эту листовку. Я отвечал, что о листовке я знал, но попросил назвать свидетелей, которые могли видеть, что я её распространял. Он признался, что никто этого не видел, но люди думают, что это делал я. Я заметил, что он сам понял бесцельность дальнейшего разговора.
В 1926-ом году, после установления “паритета” на дороге и появления “месткомов”, “райкомов”, “бабкомов”, “учкомов” – советских железнодорожных организаций, связавших людей по рукам и ногам куском хлеба, – появились и “пионеры””, и “отмольцы”, и их родители вынуждены были запретить им состоять в нашей организации; цепочки со слезами расставались с нами, но некоторые продолжали тайное общение.
Под руководством Улановского скаутский отряд продолжал развиваться до 1928 г., когда наш скаутмастер получил перевод по службе на ту же должность жел-дор. полицейского в город Маньчжурия, где у советской границы оканчивается Западная линия КВжд.
9.
Через год, в ноябре 29-го года, маньчжурская сторона границы вплоть до Бухэду, на Хинганском хребте, пылала в огне китайско-советского конфликта. Тогда вторгшимися красными войсками было уничтожено несколько эмигрантских казачьих посёлков в Трёхречье, на маньчжурской стороне реки Аргуни, а население расстреляно. Почему-то хорошо начавшаяся для коммунистов война стала деликатно называться “конфликтом”. Вот что писал Анатолий Скрипкин в “Руской жизни” (Сан-Франциско) 31.12.1971 г.:
“17 нобяря на рассвете части Особой Дальневосточной Красной армии под командованием С. Вострецова, бывшего командира и комиссара 51-й Перекопской Краснознамённой стрелковой дивизии, внезапно напали на ст. Чжалайнор, находившуюся восточнее пограничной ст. Маньчжурия, и, отрезав таким образом её, изолировали малочисленный и п лохо вооружённый китайский гарнизон.
Главный удар на Чжалайнор и чжалайнорские каменноугольные копи нанесла 5-я Кубанская кавалерийская бригада под командованием К. Рокоссовского, действовавшая совместно со 105-м стрелковым полком 35-й дивизии. С севера посёлок Чжалайнор штурмовала 36-я стрелковая дивизия. К полудню 17 ноября Чжалайнор был взят.
20 ноября после боёв была занята оказавшаяся в “мешке” ст. Маньчжурия. На неё вели наступление части 21-й стрелковой дивизии при помощи бронепоездов, авиации и мощной артиллерии. 27 ноября была взята ст. Хайлар, лежащая на пути к Харбину, и восточнее Хайлара подверглась воздушной бомбардировке ст. Бухэду, а на Восточной линии – ст. Пограничная”.
Многочисленность и разнообразие войск, принявших участие со стороны СССР в этом “конфликте”, говорит за то, что целью советского правительства был захват Маньчжурии. Военные успехи обещали полную победу над китайской армией нового и молодого маршала Чжан-сюэляна, но занятия Маньчжурии не произошло. Япония пригрозила, что этим будут нарушены её жизнепные иптересы. и для защиты их она введёт в Маньчжурию свои армии. Большевикам пришлось вывести свои победоносные войска.
Не прошло и двух лет, как Япония, создав для себя более выгодное положение, заняла Маньчжуриию без военного столкновения с СССР.
В свою очередь, через 15 с половиной лет после того “конфликта”, советские войска более успешно повторили тот же опыт занятия Маньчжурии, имея протвником уже японцев. Ход истории непредвидим. Даже для Токио.
С начала века мания завоеваний на континенте не давала покоя Японии. Всем было известно, что отец Чжан-сюэ-ляна, сильный и решительный маршал Чжан-цзо-лин, был способен отразить советское наступление, он был неограниченным правителем Маньччжурии, с ним считалось центральное правительство в Нанкине, где он был известен своей враждебностью к коммунизму и к японцам. При нем любой поход на его владения мог затянуться на долгие-долгие годы и не осуществиться. Поэтому надо было убрать его с дороги. В 1927-ом году был взорван поезд, в котором Чжан-цзо-лин возвращался в Мукден после совещания со своими генералами. Маршал был ликвидирован, а преступники не найдены, но было создано очень выгодное для Японии положение. На путях своей экспансии надо было столкнуть нового правителя Маньчжурии, маршала Чжан-сюэляна, с Москвой.
Советско китайская война 29-го года разыгрывалась по токийскому плану, но произошла одна непредвиденность: заметив западню, советская сторона не решилась тогда ввязаться в войну с Японией, что, однако, уверило Японию в своей мощи. С большими трофеями за счёт русских эмигрантов и китайцев СССР вывел свои войска. Так просто от своих побед не отказываются.
Вслед за приведённой выдержкой из А. Скрипкина в той же газете появилась большая статья Бориса Лю-хая “Советско-китайсий конфликт 1929 г.”. Занимающимся этой историей необходимо ознакомиться с данными свидетелей и ссылками на прессу, что приводит Б. Лю-хай. Судьба захваченных и увезённых русских эмигрантов в те месяцы в Советский Союз никогда не стала известной. Помимо их родственников и нас мир не поинтересовался этим.
Среди исчезнувших был наш бывший скаутмастер В. В. Уляновский. Не о нём ли в своей статье писал А. Скрипкин: “В Чжалайноре в то время было несколько русских охранников на копях и на станции, да застрявший с пассажирским поездом из Харбина полицейский, сопровождавший почтовый вагон. Несчастный был зарублен шашками советских кавалеристов, вытащивших его из вагона”?
Разбитая, больная мать Уляновского, остававшаяся в Харбине, безуспешно обращалась ко всем властям и иностранным консулам за содействием – выяснить, жив ли её сын. Папа поместил её в старческий приют, где она умерла через два года.
Среди захваченных и исчезнувших был директор Русской эмигрантской гимназии в г. Маньчжурия Иван Сергеевич Карасёв. До перехода железнодорожных школ в советские руки в 1925 г. Карасёв был директором Высше-начального училища в Бухэду, а затем года 2 – директором нашей гимназии. У него учился мой старший брат Владимир, почему я и знал хорошо его преподавателей. Среди них был Александр Михайлович Заалов. Оба учителя были убеждёнными патриотами, и воспитательная деятельность для них была продолжением службы России за границей. У Заалова я находил внешнее сходство с адмиралом Колчаком, и не удивительно – он был также военным, в чине полковника ещё царской армии. Его судьба была столь же трагической, как судьба Колчака и Карасёва. Через 3 года после занятия Маньчжурии Японией Заалов, находившись на службе в Бюро по управлению российскими эмигрантами в Трёхречье и отказавшись выполнять возложенные на него задания, причиняющие вред русским интересам, был замучен японскими жандармами.
Эти трое бухэдинцев являлись выдающимися пореволюционными эмигрантскими деятелями, налаживавшими жизнь в крае после разрухи в России, которая повлекла исход массы разорённых беженцев за границу; тогда эмиграция насчитывала более 3-х миллионов.
Русская же эмиграция в Маньчжурии, как нигде в мире, буквально истекала кровью все 25 лет своего существования. Большая ответственность за это ложится на Японию, всеми силами старавшуюся захватить эти три северо-восточные провинции Китая. Единственной опорой была Православная Церковь, а защитниками – достойные митрополиты Мефодий и Мелетий. Но даже и на Церковь обрушились японцы, предъявив дикое требование поклоняться японской богине в православных храмах. Рискуя жизнью, митрополит Мелетий решительно отклонил это требование. Все эмигранты единодушно поддержали его.
Во время моего нахождения на Юридическом Факультете, изучая правовые и экономические науки, историю социальных учений, и марксизм в том числе, я понял, что вырвавшиеся из “социалистического рая” выбрали единственный правильный путь. О наших воспитателях можно иметь только одно представление – они взяли на себя благородную задачу-защищать основные устои государственности: преданность православной вере, уважение к частной собственности и свободному труду и сохранение семейных традиций. Эти простые правила развития русского общества полностью отрицались марксизмом и преследовались его последователями. Практика насильственного проведения ленинско-сталинской партией утопического коммунизма и совершенно бессмысленной теории диалектического материализма могла вызвать только отвращение и сопротивление. Выяснилось, что целью марксизма было полное подавление личности малым самозванным коллективом – партией. Обществу подавляемого большинства отдельных личностей предназначалась регламентированная жизнь в лагерях принудительного труда.
С 1-го же скаутского сбора Леонид Крячин был назначен вожатым звена “Медведь”, в котором позже оказался и я, отбыв свой срок в “волчатах”.
На Чоле нас связывали также и воспоминания о Юридическом Факультете, где он по окончании Бухэдинской гимназии слушал лекции недолгое время. После Юрфака он уехал в Шанхай, где годы служил в Русском полку Международного Волонтёрского Корпуса. Я заходил к нему в полк осенью 1930-го года проездом в Бельгию. Тогда я впервые увидел бравых русских ребят в военной форме; они несли службу по охране порядка в многомиллионном дальневосточном Вавилоне. Их лица, и выправка были русскими, и не их вина, что они были одеты в иностранную форму военнослужащих. У их отцов и братьев с 7-го ноября 1917-го года по 1922-ой красноармейцы вбивали гвозди в погоны на плечах и с мясом вырезали лампасы; были уничтожены традиционные знаки воинских отличий и офицерские звания; копируя противника, по типу немецкой каски введён шитый головной убор – “будёновка”, эмблема “умоотвода”. “Старый мир разрушили до основания”, как пели на собраниях, но потом, через 20 лет “железный закон исторической необходимости” (трескучая марксистская фраза) вопреки всем коммунистическими планам вынудит будёновцев ввести опять погоны и лампасы, офицерские чины по старому типу и ордена имени старого мира. Но это всё в порядке лукавого диалектического материализма, который стоил России 110 миллионов человеческих жизней! (К концу 1959 г.).
С началом японского наступления на Северный Китай (1937 г.) Крячин возвратился из Шанхая в Бухэду – потянуло домой, и поступил на службу на Чольскую ветку на должность кондуктора. Там мы опять встретились в 40-ом, когда я без “лишних формальностей” был выслан японцами из Харбина. В 45-ом году наши дороги пошли в противоположных направлениях.
В моё время на Чоле, с военизацией эмигрантского населения, Крячин, совмещая железнодорожную службу, проводил под руководством капитана Воронского военную подготовку молодёжи.
С Шаховым меня связывали воспоминания о годах нашего учения в Харбине. Шаховы – родители, два сына и дочь переехали из г. Маньчжурия к нам в Бухэду после того трагического конфликта 1929 г., который разорил и разрушил, изменив к худшему навсегда, налаженную было жизнь всего русского населения края, “белых” и “красных”, от г. Маньчжурия до Бухэду. Тогда отцовским хозяйственным предприятиям, как, напр., посевным заимкам, обозу, мясным, маслодельно-сыроваренному заводу, лесному делу и другим был нанесён такой ущерб, от которого не легко было оправиться.
С Фёдором я встретился в Харбине осенью 1933 г., когда я поступил на Экономическое отделение Юридического Факультета на 2-ой курс – мои документы Льежского Университета были зачтены за 2 семестра. Фёдор учился в Институте Ориентальных и Коммерческих наук на Восточном Факультете; деканом Института был известный на Дальнем Востоке профессор Хионин.
Когда “позволял карман”, что случалось довольно редко, в месяц или два один раз, мы с ним встречались и шли поужинать в общедоступное кафе Ощепкова на Пристани или в кафе Азадовского в Новом Городе, напротив “Чурина”; редко заходили скушать по шашлыку у Рогозинского на Китайской улице – там было дороже. Популярные на всю Восточную Азию, они были “необходимой принадлежностью” в маньчжурском быту, пока и их не изуродовала оккупация к концу тридцатых годов. Посетители – адвокаты, коммерсанты крупные и мелкие, шофера, студенты создавали атмосферу свободного, благородного, скромного эмигрантского стиля. У Ощепкова играл Дамский оркестр, единственный в крае. Иногда мы охотно жертвовали своим аппетитом, чтобы оставить что-то на чай швейцару, ветерану Германской и Гражданской войн.
В одном и том же 36-ом году мы получили дипломы высшей школы, и Шахов, несмотря на отличное знание китайского языка, чему я не раз удивлялся на Чоле – он читал газеты на китайском языке, – предпочёл остаться в кожевенном деле своего отца в Бухэду, затем уехал в тайгу, поступив конторщиком на станции 62-й км.
Письменность китайская и японская – одна и та же, и Фёдору с его ценной специальностью легко было найти службу в Харбине с большими перспективами. Но я понимал, что он видел разницу между службой у японцев и службой японцам, до чего невольно довела бы его эта редкая специальность, а там уже широко были открыты ворота в японский лагерь смерти. Тогда стало известно о существовании таких лагерей – таинственно исчезали люди, и появлялись зловещие слухи, и отношение к японцам русских эмигрантов в подавляющем большинстве становилось всё более и более недоверчивым и переходило в скрытую враждебность. В этом было много общего у эмигрантов с советскими подданными – с той только разницей, что последние находились под защитой советского консульства.
10.
Какое было отношение простой русской среды к оккупантам? Мне привелось присутствовать при одном случае, который можно назвать ярко выражающим общее настроение.
Находясь на Факультете, я уезжал проводить каждые каникулы в Бухэду с родителями (500 км. от Харбина на запад, к сов. границе). Шёл 35-ый год, когда большевики продали японцам русскую КВжд. Для служащих дороги было сделано предложение – продолжать служить на дороге, уволиться и оставаться в Маньчжурии, или эвакуироваться в Союз. В купе вагона, в котором я ехал, один из пассажиров вёз домой к наступающему через неделю Рождеству небольшую зелёную ель. Проходивший словоохотливый кондуктор заговорил с ним:
“А, вот! Божье деревце везёте! Хорошо! Ну, а мне, верно, через год ёлочки не увидеть”, – сокрушённо закончил фразу кондуктор.
“Почему?” – с удивлением заинтересовался владелец ёлочки.
“Уезжаю… Другие порядки, говорят, там”.
“Куда ж вы едете?” – наперебой спрашивали все.
“Домой. На родину. Эвакуируюсь”.
“А почему бы вам не остаться здесь?” – задал кто-то вопрос.
Уходивший кондуктор быстро обернулся и с возмущением не замедлил ответить:
“Уеду! Заберу всю семью и уеду. У меня дочь; что я – её оставлю здесь? Чтобы японец над ней изъезжался!” – уже сердитый, пошёл дальше служащий. Он был советским подданным.
В быту китайцы называли из “редиской” – снаружи красный, внутри белый. Мало ошибаясь, можно полагать, что таких было 90%. Это были беженцы, 15 лет назад ушедшие от красного насилия; остальные 10% являлись руководителями разных комитетов и отделов, из которых половина состояла в коммунистической партии. Зазнавшаяся японская администрация оттолкнула от себя десятки тысяч русских людей, вынужденных возвратиться в Советский Союз, чем оставаться в Маньчжурии и подвергаться японским репрессиям. В откровенных разговорах некоторые признавали, что там им будет нелегко, и они говорили, что “лучше терпеть лишения от своих, чем от азиатов”.
Поездной кондуктор только отчасти предвидел своё будущее, когда сказал, что ёлочки ему не видать. Обмануты советскими обещаниями, что им будет предоставлена работа по специальности, уехавшие в 35-ом и 36-ом годах исчезли там бесследно; ни от одного из них оставшиеся родные и знакомые не получили ни весточки. Исчез папин двоюродный брат, талантливый инженер, Александр, оставивший в Харбине пожилых мать и отца; они скончались, не дождавшись обещанного письма, которое никогда не пришло. По распространившимся слухам, все 35 тыс. железнодорожников были отправлены вскоре по прибытии на принудительные работы, предварительно лишённые всего имущества, что увезли с собой, а увезли они очень много.
Все, до последней копейки, полученные за многолетнюю службу на дороге большие деньги были израсходованы на запасы на десятки лет. Харбинские и линейные магазины остались с пустыми полками; даже у местного населения скупалось всё, что можно было купить. Так, счетовод Кислов уговорил отца продать ему мой новый “Бренабор”, велосипед, которым я хвалился, а совладелец лесопромышленной фирмы “Вострой” Улановский заплатил большие деньги за отцовскую пишущую машинку – портативную “Корону” с заменяющейся кареткой, на которой я печатал по-русски, французски и английски. Понятно, что они любовались покупками только до переезда через границу – там всё имущество было заменено “квитанциями в получении”. Тогда стал знаменитым пограничный пункт 86-ой Разъезд, иначе называемый Отпором.
У многих отъезжавших не были закончены рассчёты с управлением КВжд – сложный процесс вычисления заштатных и прочего за длительные годы службы; но уезжать было необходимо в положенные сроки – по плану из Москвы (возможно, на родине в тундре была нужда в рабоих, привыкших в Маньчжурии к суровым зимам).
Этим доверчивым людям были выданы “справки на заштатные, собственные взносы и приплаты”. А в конце июня 1936 г., когда было объявлено о начале первых платежей по подобным справкам, в Харбине, в Центральном Банке и в Главной кассе дороги, оказалось, что они могли производиться только при личной явке самих бывших служащих. Никакие доверенности, не исключая доверенностей советского Дальбанка и советского консульства, не принимались во внимание. Трудно поверить, но этот официальный грабёж был общеизвестным фактом. Японская администрация требовала, чтобы для получения “оставшейся части своих денег уехавшие должны были возвратиться в Харбин, и иным способом денег они получить не смогут”! Это условие содержалось в извещениях, которые были напечатаны в газетах того времени. Новые хозяева дороги хорошо знали, что ни один не возвратится за своими деньгами, ни одного сов. правительство не выпустит за границу. Сталинщина подходила к полному кровавому расцвету. Ещё один год – достигнут вершин власти и исчезнут верные режиму палачи Ягода и Ежов, будучи расстрелянными очередными палачами.
Таким образом, русские железнодорожники пострадали дважды – и от советского правительства, и от японского. Через 10 лет представители оккупационных властей в Маньчжурии, на этот раз уже советских, высказывали полное удивление, когда их спрашивали о судьбе уехавших бывших железнодорожников.
11.
Для меня по окончании Факультета начались 4 года безуспешных поисков постоянной службы. Для образованных русских молоых людей трудности заключались в том, что они не были нужны японским хозяевам, которые контролировали все предприятия. Эта молодёжь отказывалась сотрудничать, вернее – стать слепым орудием власти. В нас видели сознательных патриотов, верных своей исторической России. В этом большая заслуга преподавателей русских школ в Маньчжурии. Во многих из нас были развиты способности разбираться в замыслах агрессора и оккупанта, и более того – оказывать влияние на других.
Незабываемые времена! Об этом я вспоминаю с удовлетворением и благодарностью родным, которые продолжали помогать мне. Безработица оставила меня в стороне от служебных привязанностей, свободным от внимания начальства и от вовлечения в обслуживание японцев. Это спасало меня, но порождало гнетущее чувствово неполноценности и никчёмности.
В те тяжёлые годы мне всегда были поддержкой слова моего учителя Валентина Васильевича Пономарёва; он преподавал Законоведение в моём классе в 1-м Харбинском Русском Реальном Училище. Когда я сдал Государственные экзамены на Юрфаке в 1936-ом году, он крепко сжал мне руку и поздравил:
“Сейчас вы имеете право на занятие высших государственных должностей”.
Ничего, что в тот день, проходя по Диагональной улице, я увидел стройного русского постового полицейского, управлявшего уличным движением на углу Новогородней, с таким же нагрудным знаком на форменном кителе, право на ношение которого получил сегодня я. Это был значок Московского Университета. Он достался нам по наследству, когда при основании Юридического Факультета в Харбине в 1920-ом году профессура приняла этот значок, утвердив почти двухсотлетнюю преемственность от первого русского университета в Москве.
Организаторами Факультета были профессора Политехнического Института гор. Омска: Абросимов, Гинс, Никифоров, Петров и Рязановский – выпускники и сотрудники известных российских университетов. Наш Факультет существовал до начала 36-го года, когда японцы рядом реформ русской школы избавились от него, соединив с Педагогическим Институтом, вернее – влив в него: педагоги могли понадобиться, а юристы и экономисты – нет.
Ликвидация Факультета расстроила планы на моё будущее. В июне 36-го я получил диплом с правом на 1-ую степень “по представлении установленной работы”; таким образом, для меня был открыт путь к научной деятельности. К концу года я эту работу сдал – “О разрешении крестьянского вопроса в СССР путём ликвидации крестьянства”. Она была разработкой моего предшествовавшего доклада и написана на основании полного отчёта о 17-ом съезде ВКП(б) в 1934 г. – “съезде победителей”. Эту толстую книгу я проработал от корки до корки и критиковал “победителей” их же материалами. Работа носила характер научного анализа экономической политики Советскогго Союза. Одновременно я сдал работу по Государственному праву – “Об увеличении объёма добра и уменьшении объёма зла”. Это было разработкой моей работы, сданной профессору Н. Е. Эсперову в декабре 35-го года Я пытался доказать, что с развитием культуры человечество зходит в развитые правовые отношения, что влечёт за собой повышение морального уровня. Обе работы Советом профессоров в составе Н.И. Никифорова, Г.К. Гинса и К.И. Зайцева (впоследствии архимандита Константина в Джорданвилле) были признаны отличными, но на этом моя научная карьера окончилась – Факультета больше не существовало.
Политехнический Институт продолжал существовать. Молодёжь стремилась к получению высшего образования, и интерес к техническим знаниям удовлетворял японцев, т.к. он отвлекал людей от социальных и политических вопросов.
Другое дело – получить работу по специальности. Инженер, который проектировал и строил железнодорожную ветку Горигол-Чол, вынужден был работать в будке киномеханика в театре “Палас” на Пристани, передвигая субтитры на русском языке в американских фильмах. Молодые инженеры возвращались в Трёхречье и Хайлар и работали в сельскохозяйственных делах своих родителей, как напр., в молочных предприятиях, сенокошении, по вывозке лесоматериалов из тайги, торговле и пр. Их призывали в асановские военные отряды, где полученные ими знания не имели никакого значения. Конечно, все считали такое положение ненормальным и временным, но смирялись в ожидании неизбежных перемен в будущем.
12.
На Чоле я оказался совсем неожиданно в начале мая 40-го года. Если бы за 2 дня до этого мне сказали, что Чол станет моим домом на 5 лет, ни я, ни один из моих родных этому не поверили бы. Я жил тогда в Харбине у сестры после потери одной возможности иметь очень хорошую службу.
В конторе Мулинского Углепромышленного Товарищества в Новом Городе я 8 месяцев числился экспедитором, получал жалование, за которым ходил раз в месяц, но работы не было. Я был устроен туда по протекции, как ни странно, переводчика японской военной миссии, корейца Ник. Ив. Эбина; он “опекал” в Бухэду русское население. Как сказал он мне, ему достаточно было поговорить со Скидельским на Харбинском вокзале при каких-то официальных проводах, и я на следующий день был принят Соломоном Леонтьевичем. Он был номинальным главой предприятий, до прихода японцев принадлежавших Скидельским угольных копей в Мулине. Оставался он подставным хозяином только потому, что был долголетним почётным консулом Португалии в Маньчжурии. У этой семьи были большие связи за границей, и японцы не захотели до времени обострять отношений с иностранцами.
Когда я впервые пришёл к Скидельскому на дом в Новом Городе, он сказал мне, что места сейчас нет, вскоре освободится, но в список служащих я зачислен при харбинской конторе, “идите к нашему заведующему, Владимиру Ильичу, и получайте жалование”. Он был очень любезен; я видел, что устроить на службу безработного человека ему ничего не стоит. В конторе, выдав мне месячное жалование вперёд, сказали, чтобы я приходил раз в месяц за деньгами, пока не освободится место. Через 4 месяца я пошёл к Скидельскому на квартиру и сказал, что не имея работы жалования получать не могу. Он ответил, что есть место на копях, но он не хотел бы меня туда отправлять. Наконец, ещё через 3 месяца я отказался получать даром деньги и настоял на своём отъезде на копи: там, якобы, была свободной должность бухгалтера, о чём неохотно сказал хозяин. Я уехал и пробыл там ровно сутки, т.к. место не предполагалось освободиться.
“Хозяин посылает, а места нет. Сидите и ждите, а пока будете получать жалование. Да, вам надо оформиться – заполните несколько анкет”, – сказали в конторе.
Анкет я заполнять не стал. Мулин находится на Восточной линии КВжд, в ста километрах от советской границы, где в августе 38-го года у озера Хасан японцы воевали с советскими пограничниками, пробуя силы. Район копей находился под особым контролем военной миссии, и я посчитал за благо не оставаться там без дела и вернулся в Харбин; поблагодарил Скидельского и отказался от дальнейшего ожидания места. Из каких побуждений меня устроили к Скидельскому – осталось для меня навсегда загадкой. Вряд ли это было проявлением желания оказать мне помощь. Военная миссия – не благотворительная организация.
Через несколько недель знакомые сообщили, что в главную контору магазинов Чурина, в Новом Городе, требуется бухгалтер. Старинная русская фирма находилась под немецким управлением, но фактически принадлежала японцам. Заявление надо было писать на английском языке. Подготовку я получил отличную – бухгалтерию и анализ баланса преподавал на Факультете специалист профессор Илларион Ив. Гогвадзе. Заявление я подал, но мне неофициально сказали, что на службу принимались только люди со связями, надо полагать – бюровскими. У меня таких не было.
После этой неудачной попытки я возвращался домой через Виадук на Пристань, на 2-ую Линию, где сестра имела зубоврачебный кабинет. Шёл по Офицерской улице и слегка обратил внимание, что меня обогнал легковой автомобиль и остановился передо мной напротив Иверской церкви. Когда я поравнялся с ним, из него вылез японец в штатском костюме; поздоровавшись со мной по-русски, он назвал мою фамилию. На моё ответное “здравствуйте” и удивлённый взгляд он вежливо спросил, не узнаю ли я его. Из вежливости же я ответил, что как будто где-то встречал его.
“Ну, конечно, да! Помните Константина Ивановича Накамуру-сана?” Это было не менее 4-х лет назад. Я был ещё студентом и служил в китайской газете на русском языке “Гун-Бао” судебным репортёром – “набирал стаж”; интересная работа длилась только три месяца – меня уволили из-за происков группы Родзаевского, как мне объяснил редактор.
Тогда ещё процветали “Фантазия”, “Солнце”, “Би-баБо” и другие кабаре с отличной артистической программой, популярными оркестрами и опытными поварами. Выступали такие первоклассные певцы, как Леонид Моложатов, с репертуаром попроще – Миша Родненький, балетно-гимнастический ансамбль “Трио Астор” (с балериной Ниной Антарес). Журналисты, коммерсанты, “золотая молодёжь” любили посещать их. Иногда в их компании бывал и я.
В тот далёкий вечер, встретившись по какому-то поводу с судебным репортёром Марьяном Конст. Картушевичем, мы, по его предложению, оказались в “Солнце”. Картушевич всегда сотрудничал в каких-нибудь газетах и был завсегдатаем во всех ресторанамх. Дело в том, что рекламодатели не всегда рассчитывались в срок и наличными деньгами за объявления, даваемые в газеты, и из-за этого газетные конторы задерживали гонорар сотрудникам. Репортёрам приходилось “отъедать” и “отпивать” свой заработок в ресторанах. Этим объяснялся высокий процент журналистов, о которых можно было сказать, что они много пили и легко сбивались на скользком пути. “Сегодня мы хорошо проведём время, – сказал Картушевич. – Я тебя познакомлю с одним человеком.”
Как только мы оказались в зале, заполненном весёлым шумом оживлённых разговоров, музыки, посуды, к нам подошёл официант и указал кивком головы в сторону одного столика у стены, за которым сидел японец в тёмном костюме. Он махал нам рукой.
“Идём, – сказал Картушевич, – это Накамура. Ты его знаешь?”
“Какой?” – спросил я; я его не знал; эта фамилия так же распространена, как наша Петров.
“Ну, тот самый… Только не болтай, а пей, сколько хочешь”.
Мы подошли, и любезный хозяин сразу же усадил нас за стол, как долгожданных гостей. Мы познакомились.
“Приятель Марьяна Константиновича – мой приятель”,- сказал “тот самый”. Его звали Константин Иванович. При этом имени я насторожился. От встречи с этим человеком многие лишались аппетита.
Известно было, что у него русская жена, он был страстным любителем весёлой жизни, был своим человеком во всех ресторанах, пил очень много и “до утра”, но пьянел мало, Говорил по-русски прекрасно, иногда шокируя выражениями, принятыми в третьеразрядной компании. Но самое главное – Накамура имел чин капитана и работал в каком-то зловещем учреждении; не просто служил, но работал. Его специальностью были эмигрантские дела. В военной, скорее – служебной форме он никогда не показывался. Надо полагать, что он был ветераном приморской “экспедиции”, когда всего 15 лет назад японцы находились во Владивостоке, надеясь “объяпонить” Приморье. Оттуда он мог привезти свою “любовь к русским”, которой он хвастался.
Говорили, что тот, кто попадал в его учреждение, редко выходил оттуда сам. Русские приспешники произносили его имя с благоговением; средний же обыватель поспешно ретировался, услышав эту фамилию. Провести в его компании вечер в кабаре соблазняло многих, можно было получить всё, кроме птичьего молока. Мне с Картушевичем, я думал, было немного риска, т.к. Константин Иванович крепил дружбу с прессой, что было понятно – освещать всё, что ему надо было, а какой-нибудь ретивый репортер угадывал и опережал его намерения. Таким образом создавалось “общественное мнение”.
Через несколько минут беседы, всматриваясь в его лицо, я стал припоминать, что видел этого человека, сидевшего в задних рядах среди публики в зале заседаний Высшего Суда; это было с месяц тому назад.
Подходило к концу слушание нашумевшего дела о похищении сына Иосифа Каспе, владельца ювелирного магазина, кинотеатра и отеля “Модерн” ни Китайской улице. Сын Семён только что возвратился из Франции, где он закончил музыкальное образование; он был французским подданным. В центре города, можно сказать, среди бела дня он был схвачен поджидавшими его людьми и увезён в автомобиле неизвестно куда. Отцу было предъявлено требование об уплате выкупа колоссального размера, а иначе сыну угрожала смерть; в подтверждение серьёзности положения прислали отрезанное ухо сына.
В расследовании похищения, помимо полицейских властей, приняли участие французское консульство, другие иностранные представительства и частные лица. Переговоры о выкупе затягивались, так как предполагалось, что похищенного уже нет в живых, что и оказалось в действительности. В нескольких километрах от Харбина был найден труп Семёна Каспе. По обвинению в похищении была арестована группа русских эмигрантов, человек 6, во главе с полк. Мартыновым. Он долгие годы служил в китайской полиции, занимая должность надзирателя. Лет за 5 до похищения Каспе он был обвинён в убийстве крупного эмигрантского политического деятеля Генерального Штаба полковника Афиногена Гавр. Аргунова.
Всё было очень просто. Встретившись днём в условленный час на одной из безлюдных улиц возле Виадука, он выстрелом из нагана убил Аргунова, который скончался, не приходя в сознание. Из этой истории убийца легко выпутался. Он объяснил, что выстрел был случайным – служебный наган находился в кармане шинели русского образца, что носил Мартынов, и револьвер выстрелил “сам”, у Мартынова же не было причины убивать друга и единомышленника. Дело замяли. При японцах Мартынов сохранил своё служебное положение.
Судебное разбирательство дела о похищении занимало несколько месяцев. В качестве репортёра от газеты “Гун-Бао” я присутствовал на последнем открытом заседании Высшего Суда. Представлены были все подсудимые. Общее внимание привлекли показания Зайцева. Он подробно рассказывал о роли каждого в преступлении. Ни до, ни после я никогда и нигде не наблюдал такого крайнего изумления на лицах присутствовавших; небольшой зал суда едва вмещал сто человек, но тишина была убийственная. Через несколько часов напряжённого внимания и записей в блокнот я поспешно возвратился в редакцию газеты и начал рассказывать редактору Анат. Прохор. Вележеву, но он уже слышал по телефону эти сногсшибательные новости.
“Пишите всё, торопитесь”, – попросил он.
Я написал на весь развёрнутый лист большого газетного формата, предвкушая “построчные”, равные месячному окладу.
Рано утром я искал мою сенсацию в газете, и теперь была моя очередь испытать крайнее изумление: на последней странице было пять строчек о том, что на вчерашнем судебном заседании подсудимый Зайцев был признан психически ненормальным. Я не верил своим глазам и позвонил в редакцию. Вележева не было. Кто-то сказал:
“Никакой ошибки не было. Во всех газетах так. Распоряжение свыше.”
В кабаре “Солнце” я сидел напротив капитана Накамуры, видел его открытый дружелюбный взгляд и вспоминал: так это же твою фамилию называл Зайцев, как главного вдохновителя и организатора похищения; о тебе говорил он, как ты внушал группе, что выкуп пойдёт на организацию антикоммунистической работы и отправку партизан на ту сторону; ты сказал, что надо отрезать пленнику ухо и послать его отцу, чтобы поскорее получить деньги; но выкупа не получили, а похищенный оказался убитым; ты был организатором, Мартынов – руководителем, а исполнителями – поверившие вам люди. Во время этих показаний ты спокойно сидел в зале суда, заранее зная, чем всё это кончится; и тебя я упомянул в своём репортаже, и от твоего учреждения все газеты получили распоряжение “не печатать”, превратив в фарс заседание Высшего Суда Бинцзянской провинции Маньчжу-Го, а, буквально, весь дипломатической корпус – в круглых дураков. Пройдёт ещё несколько месяцев, все окажутся на свободе, за исключением Зайцева – о его судьбе я не узнаю, а Мартынов останется твоим сотрудником.
В разгар нашего ужина, уже за полночь у нашего столика появился ещё один японец; Накамура представил нас ему, и разговор продолжался на русском языке; говорили о происшествиях из ресторанной жизни, сплетнях в среде артистов, где вкуснее можно покушать и всякой ерунде. Через полчаса наши хозяева поднялись-“вызывают дела”, но капитан сказал, что мы можем оставаться за этим столом, если хотим продолжать. Слегка грузный Картушевич отяжелел и не хотел подниматься.
“Сидим ещё. Будем пить кофе с ликёром; действует хорошо”.
Вот этим “старым знакомым” – сотрудником Накамуры – и оказался японец, поджидавший меня у Иверской церкви.
Не расспрашивая меня ни о чём, он вежливым, но сухим тоном сказал, что я должен понимать, что время сейчас ответственное и положение моё более чем серьезное, и в целях моей личной безопасности мне следует уехать из Харбина. Будет очень нехорошо, если меня вызовут в какоенибудь учреждение, может произойти какая-нибудь путаница – “простое недоразумение”.
Я спокойно спросил, когда и куда, на что он ответил:
“Завтра утром, в место вашего рождения. (Это было 500 км на запад, в Бухэду, домой!). О визе не беспокойтесь, вас не будут спрашивать, а вы ничего не говорите. Знаете, молчание – золото”.
“Хорошо, я уеду. Спасибо за совет”, – постарался поблагодарить я.
Минуту мы стояли молча, курили сигареты – оба довольные.
“А вы знаете – вы счастливый человек, – медленно, уже нормальным тоном заговорил японец. – Вы не можете ожидать от меня откровенности, но даже я не понимаю, кто о вас заботится. Сюда больше не приезжайте. Пин-Фань здесь недалеко, а в Шанхай вас не выпустят, там у нас самые разные противники. (Пункт Пин-Фань расположен возле ближайшей к Харбину станции, там испытательный лагерь смерти, строго засекреченный, но об этом многие знали). Ваше “спасибо” относится к вашему парикмахеру, который вас подстригал, когда вы были гимназистом”.
Он протянул мне руку, быстро сел в машину, как будто что-то забыл срочное, и мигом уехал. Я оставался стоять, как вкопанный, – другого выражения не подобрать!
Боже мой! Это было в Бухэду – японец-парикмахер; в середине 20-ых годов. Худой, с впалой грудью, он был разведчиком и чином, возможно, постарше Накамуры.
Сейчас решать мне было нечего. Надо вырваться из Харбина, чтобы не оказаться пешкой в кровавой борьбе руководителей Бюро по управлению эмигрантами в соискании японских милостей. Взрослые люди, вчерашние друзья, топили один другого За паёк личных удовольствий из казённого распределителя – побольше водки, вкусных блюд и случайных денег. Продавали друг друга под предлогом борьбы с коммунизмом, а хозяева разжигали и использовали распри, одурманенные удавшейся оккупацией Маньчжурии.
Доказательства? На Восточной линии КВжд зверствовал палач Шепунов, полномочный японский доверенный. Эмигранты за его выслуги перед японцами дали ему подходящее имя – Шептунов, а страшный способ пытки, получивший повсеместное применение, назвали “чайником Шепунова” – это когда привязанной к скамейке жертве вливали в нос раствор горячей воды с солью и перцем. Через год-два он уже будет расстреливать эмигрантов “пачками”. Так, в одной группе только чудом спасся после двух судов К. В. Арсеньев, человек без претензий и без взглядов на чужой карман; он был в хороших отношениях с Родзаевским, которого Шепунов временами ненавидел. А что я? Моя фамилия могла попасть к Шепунову, хотя моё общение с Родзаевским прекратилось в конце 35-го года, когда я был судим и исключён “с треском” из его партии. Это послужило причиной всех моих дальнейших злоключений, но именно это спасло меня от советской каторги с 1945-го года, и валялись бы мои кости где-то в Сибири. А пока все 10 лет до 45-го я находился под неусыпным вниманием японских учреждений да сносил потоки клеветы со стороны бывших “друзей”; было не до спокойного сна. Несчастный случай мог привлечь внимание этих безответственных роботов. Уже входили открыто в роли садистов отец и сын Власьевские. В 36-ом году, оказав помощь туберкулёзному Ал. Ал. Болотоау, адъютанту Родзаевского, я, возможно, откупился от расправы, и… довольно испытывать счастье, надо уехать, пока есть время!
На следующий день, часов в 10 вёчера, нежданно-негаданно я появился в доме моих родителей в Бухэду. Мой приезд и для них был полной неожиданностью.
Но ещё большей неожиданностью было появление в доме утром на следующий день русского чина городской полиции Анатолия Емельяновича Щелчкова. Он был в хороших отношениях с нашими, всегда вежливый и, я думаю, откровенный с отцом; но оба были сдержанными в разговорах. Гость поздравил меня с приездом и сказал, что для меня в… тайге, на 62-ом км. есть служба заведующего кладовыми и инспектора ветки по совместительству. Условия хорошие; я должен выехать завтра и принять дела. Об этом ему сказали вчера и поручили передать мне это предложение.
“Для вас это будет самым лучшим – подальше с глаз”, – дружески заключил он. Откуда он мог знать, что будет лучшим для меня; это были чужие слова. Я вспомнил о том парикмахере: лет 15 назад ребята разбрасывали в Бухэду антикоммунистические летучки к годовщине переворота 7-го ноября, и одну я наклеил на окно парикмахера; он догадался, кто это мог сделать, но только загадочно сюсюкал, когда подстригал меня. За несколько дней до начала советско-китайского конфликта в 1929 г. он уехал навсегда, оставив домохозяина в полном неведении.
13.
Чольский период – 5 лет, дал мне возможность оттягивать время расправы со мной. Оставайся я в Харбине, невозможно было бы избежать тенет провокаций, которыми эмигрантские руководители Бюро опутали население. Будущее подтвердило, что надо мной висели тучи.
В тайге я встретился со многими старыми знакомымибухэдинцами и харбинцами, среди которых было несколько одношкольников. Но в их среде я оказался чужим; никто этого не говорил, а было само собой понятно, что всех пугало извещение 35-го года в газете Родзаевского об исключении меня из его партии за враждебную деятельность. Были годы, когда эту газету читала треть эмиграции, а так как объявлений такого вида не бывало ни до, ни после, то цель “сильных мира сего” была достигнута – изолировать меня.
По должности я заведывал продуктово-товарным снабжением служащих железной дороги и частных подрядчиков с их рабочими. Общее руководство распределением исходило от военного командования, представителями которого на местах были японские чины в униформе железнодорожников, которую носили и мы. Ясно, что основным заданием было выполнение военно-политических задач.
На деле оказывалось, что моя должность давала мне возможность проявлять некоторую самостоятельность в моей работе, полностью контролировать которую благодаря моему сотрудничеству с китайскими служащими для наших хозяев было очень затруднительным; так у меня появились новые знакомые.
В русских людях за сорок лет общения с местным населением китайцы никогда не видели колонизаторов в европейском смысле, ни эксплуататоров, ни захватчиков. Для двух поколений этих коренных хозяев страны мы являлись проводниками русской культуры и западной цивилизации, инициаторами быстрого и здорового развития Маньчжурии, пришельцами, временно находившимися на их земле на основании договора 1896 г. Если они сами не видели и не читали этого договора, то об историческом значении его было известно в каждой семье. О чём было бы говорить китайцам когда тема касалась русских!
В то же самое время и за тот же самый срок они видели в японцах только завоевателей и постоянных захватчиков – позавчера взяли Тайвань, вчера – Ляодунский полуостров, сегодня – Маньчжурию, на очереди – весь Китай. О чём было говорить китайцам, когда разговор заходил о японцах! Сравнение было в нашу пользу.
В 1942-ом году, через год, как я поселился на Чоле и стал пользоваться расположением китайцев, мне рассказали странную историю десятилетней давности, к которой я отнёсся с недоверием. Говорили, что в связи с посещением Харбина Комиссией Лиги Наций во главе с английским лордом Литтоном японцами была уничтожена большая группа китайцев и русских эмигрантов. Эта группа организовала тайную встречу представителя Комиссии Литтона с китайским генералом Ма-чжан-шаном, не признававшим созданного японцами государства Маньчжу-Го. Как выяснилось потом, “представителем Комиссии” был сопровождавший её швейцарский корреспондент. Генерал Ма со своей армией оказывал японцам сопротивление, остановив их наступление с востока между Харбином и Цицикаром. Под его командованием находились все китайские войска в западной половине Маньчжурии. Приезд в Харбин Комиссии Лиги Наций укрепил в нём надежду на освобождение страны под его руководством. Он пожелал встретиться с членами Комиссии и секретно через своих людей поставил их в известность. Но вся Комиссия находилась под строгим японским наблюдением, и никакие встречи вне японской программы были невозможны – это было главным условием разрешения на приезд Комиссии. Японцы цинично предупредили, что нарушение лого условия повлечёт немедленную расправу, что будет объяснено провокационными действиями агентов Чжанкай-ши.
Однако швейцарский журналист на свой страх и риск при помощи китайцев и русских эмигрантов сумел выехать из Харбина в Цицикарскую провинцию и встретиться с ген. Ма. По возвращении в Харбин он был арестован, подвергнут дознанию и выслан из Харбина. Спас его только щвейцарский паспорт, потому что японцы не рискнули расправиться с гражданином маленькой страны, в которой находился центр мировой организации – Лиги Наций. Все лица, осуществившие встречу журналиста с “крамольным” генералом Ма, были незамедлительно ликвидированы японцами. Вероятно, это была другая группа, а не та, о которой говорил итальянец Веспа, в ней не было корейцев.
К декабрю 1932-го года японцы оккупировали всю Маньчжурию, вытеснив ген. Ма из её пределов, но группы его армии продолжали под видом партизан свою работу до поражения Японии.
Как же можно винить китайца за то, что японец внушил ему ненависть к себе? А в нас китаец видел товарищей по несчастью, и единомышленников по взглядам, не скрывая того, если отношения переходили в близкое знакомство.
Понятно, что на досуге, встречаясь после работы с некоторыми сослуживцами, мы не могли избежать обсуждений местных происшествий, а также поделиться скудными сведениями из внешнего мира, какими-то путями проникавшими в тайгу. Необходимо сказать, что эти скудные сведения часто оказывались правильными, и из них выводилось заключение, что поражение Японии казалось неминуемым. Но откровенность никогда не переступала границы, где начинается болтливость и связанная с ней смертельная опасность преждевременной гибели накануне освобождения. У Шахова была жена и двое детей, Крячин был холост, но на положении военного, а я остро сознавал ответственность перед людьми одинакового образа мысли. Каждый знал, что в военное время проще чем всегда – ни суда, ни следствия.
Через несколько дней после 9-го августа 1945 г. наша семья испытала эту кровавую трагедию.
Так и в тот вечер, когда по возвращении с покоса мы встретились у школы – осторожные разговоры. Каждый из нас чувствовал, что развязка приближается, но никто не был уверен, кто её выживет. Слишком напряжёнными стали отношения между японцами и русско-китайским населением. Среди наших хозяев появилось много неизвестных лиц. Исчезали китайцы – местные жители и таёжные рабочие; говорили, что давно уже в районе работали партизаны Чжан-кай-ши, работали годами, саботируя лесозаготовительные планы и дезорганизуя передвижение по железной дороге. Принимались меры к выяснению источников слухов и пресечению снабжения партизан продуктами. Китайцы многозначительно улыбались, как бы желая сказать: “Трудно хозяевам ходить по чужой земле и распоряжаться в чужом доме; неужели ты думаешь, что так будет всегда”. Вопроса в этом не было.
Как-то исчез полный вагон муки у разъезда Ваново, где очень крутой подъём. Для облегчения состава, в котором шло на 62-ой км. 4 вагона муки, кем-то было дано распоряжение отцепить один вагон и прислать его на следующий день. Вагон с мукой отцепили и оставили его в тупике.
А назавтра я принял в склад этот вагон, и он оказался… порожним. Была допущена частая непредусмотрительность: при снятии пломб с дверей вагона не было сделано тщательной проверки пломб, и никто никогда не узнал, где же была выгружена мука. Сотни белых, как снег, мешков с мукой исчезли в пути следования на 62 км. Можно догадываться, что в тупике они были перегружены в подводы и ушли партизанам в тайгу. Под самым носом у хозяина! Плохи же его дела. Надо отдать должное населению таёжных посёлков – люди, не сговариваясь один с другим, умели молчать. Где-то в пути из вагонов терялась предназначенная для кладовой тёплая одежда и обувь, и на этот недочёт, так же, как на исчезновение вагона муки, администрации ничего не оставалось, как закрывать глаза, чтобы не доводить дела до расследования: в общих интересах – скрывать свои промахи от высшего начальства, покрывая хищения. Утечку из кладовых сигарет и соли можно было списывать на просчёт и провес. Во враждебном окружении начальство не могло допустить разговоров о промахах кого-нибудь в своей среде. В таких рискованных операциях китайские служащие проявляли и фантастическую изобретательность.
Стали частыми отъезды молодых японских служащих па фронт для пополнения. Подходил к вам один из сослуживцев, раскладывал на столе флаг – на белом фоне красное солнце, и просил вас написать прощальное пожелание. Однажды на белом фоне я увидел одно двусмысленное слово, среди десятка других (подписи здесь не требовалось) – чёрной тушью было написано: “скатертью”. Когда меня спросили, какое оно имеет значение, я пояснил, что это есть пожелание гладкого, счастливого пути; иронический смысл этого недоброго напутствия – поскорее уезжай, никто тебя не держит, ускользнул. В свою очередь, я поинтерсовался, где он получил такое хорошее пожелание, от ответил – от неизвестного в вагоне.
В декабре 44-го меня освободили от обязанностей заведующего кладовыми, передав эту работу начальнику Бюро эмигрантов, капитану Н. С. Воронскому; таким образом, у меня осталась ещё одна должность, которую я совмещал – инспектора, и она висела на волоске.
На смену уезжавшим на фронт нам присылали более пожилой контингент. Как-то к моему столу в канцелярии подошёл один из таких призванных из запаса. Он представился:
“Моя фамилия Заима. Ваше непосредственное начальство”, – с широкой улыбкой проговорил он. Я встал, протянул ему руку и придвинул стул. Слегка полнеющий лет 50-ти японец в штатском синем костюме и сорочке в полоску с галстуком был редкостью в тайге военного времени; большинство было тридцатилетнего возраста в казённой форме. Однако в 40-ом, когда я приехал, старшим по должности служащим был старик лет 60-ти – это один из старожилов, уже “абориген” Маньчжурии; он настолько окитаился, что имел в соседнем распадке клочок земли, разводил огородик и садил мак; да, мак для собственного потребления, т.к. он был опиекурильщиком; были и такие в среде “высшей расы”. Звали его огородник Игараси-сан. Заима говорил по-русски чисто. Мы давно перестали удивляться знанию японцами русского языка. Всем было известно, что десятилетиями Япония готовила своих людей для управления Сибирью. При мысли об этом меня бросало в жар, но я верил, что даже при эмигрантском участии они этого не добьются, и что две строчки сурового предупреждения, высказанного харбинской поэтессой Марианной Колосовой, станут пророческими. В одном из своих патриотических стихотворений по адресу людей, с которыми я разошёлся и которые меня предали японцам в ноябре 35-го (группа Родзаевского) она писала:
“Наш край восточный обманьчжурить мы не позволим никому. …
За отделение окраин повешен будешь и охаян”.
Это сбылось через 11 лет. (Правда, за этот срок установки группы фашистов менялись не раз).
Разговорившись, Заима сообщил мне, что назначен заведывать Общим отделом, таким образом, я перехожу в его распоряжение, но “мы будем сотрудниками”. На мой вопрос, в чём будет состоять моя работа, он, не задумываясь, ответил:
“О, делайте вид, что вы работаете! Переписывайте ежемесячные списки служащих и посылайте мне в Бухэду. Скоро будет много работы, как мне говорят в центре. Кстати, я слышал, что у вашего папы в Бухэду имеется квартира для сдачи – мне негде поместиться, а на днях приезжает из Харбина моя жена, казённых же квартир не хватает; обещают через 2 месяца. Не могли бы вы поговорить с вашим отцом?”
Об этом разговоре я передал отцу, а через неделю Заима позвонил мне из Бухэду и среди прочего сказал, что приглашает меня на новоселье. Когда я приехал, отец расказал, что на днях в свободную квартиру въехал мой начальник с женой и полдюжиной чемоданов. Стоял морозный декабрьский день, и первым делом общими усилиями они затопили печь.
“Ну, пока нагреется, мы кое-как разберёмся с пожитками. Пожалуйста, зайдите ко мне через часок, познакомимся поближе”, – попросил отца новый квартирант.
Когда отец пришёл, Займа поднялся из-за стола, на котором стояла наполовину пустая бутылка водки, а рядом два стакана, тарелки с белой сайкой и настоящей чуринской колбасой из мяса! В те годы чуринская колбасная фабрика в Харбине приготовляла колбасу мясную по виду и по вкусу, но с загадочным составом – приготовление по немецкому рецепту. Кто имел особые карточки, могли получить её, но откуда появилась у Займы та мясная колбаса, осталось неизвестным.
“Присаживайтесь. Смотрите, настоящая Евдокия Ивановна”, – улыбался Заима, наполнив две стопки и показывая на этикетку на бутылке: то была “водка тройной очистки винно-очистительного завода Е.И. Никитиной в Харбине”. Это было редкостью, и мы уже забывали о том, что ещё три года назад можно было купить в любой лавчонке продукцию русских фабрик и заводов. Всё настоящее могли сейчас иметь только оккупанты, пока они совершенно не разорили процветавшее русское хозяйство.
Отец никогда не пил стопками, и в этом не мог поддержать добродушного хозяина; папа перенял японскую манеру и пил маленькими глотками, а японец продолжал пить стопками “по-русски, как следует”, пояснив, что этому он научился в Приморье.
“Жаль, нет подлёдной селёдки или амурской кеты”, – прибавил он.
В Приморье суровые зимы; там он находился с экспедиционным корпусом до октября 1922 г., служа переводчиком (в военной миссии, конечно).
“Ну и пьёт твой начальник. Будь с ним поосторожнее”, – высказал отец своё мнение,
В Бухэду, заведуя чольским Общим отделом, Заима пробыл всего месяца три. Я наблюдал, как он не ладил с сослуживцами, что было видно из конфликтных распоряжений, и когда он при мне критиковал своих же. Воронского он буквально не мог терпеть и говорил, что вот-вот уберёт его на другую станцию, восстановив моё прежнее положение. Думаю, что он сам сомневался в этом, так как должен же был он знать, что Воронский выполнял задания военных органов, сила которых неоспорима. То была, возможно, жандармерия, где работают только свои, а Заима был стар, и его русский язык не мог дать ему никаких преимуществ.
В первые дни февраля 45-го в разговоре по телефону Заима попросил меня приехать в Бухэду не по служебным, а по личным делам. Я был удивлён такой формулировке приглашения, но т.к. я нередко навещал родителей, то под этим предлогом я и поехал в Бухэду.
“Рад вас видеть, – начал Заима, когда я вошёл в его квартиру. – Садитесь и рассказывайте таёжные новости, а затем я расскажу вам свои”.
Его больше интересовало – догадывался ли я, что могли думать о нём мои японские сослуживцы на Чоле, и как они относились ко мне, непосредственно подчинённому Заиме.
“В пределах допустимой и деловой критики”, – как попросил он. Но у меня ничего не нашлось сообщить ему необычного.
“Вы – молодец! Знаю сплетни, да не скажу; не как старая баба на базаре, которая ничего не знает, да выдумывает. С вами можно разговаривать”, – заключил Займа и перешёл к своим новостям; их было немного. Его переводят на другую должность, очень далеко отсюда, и на Чол он не поедет, даже попрощаться с сослуживцами. Заметив крайнее изумление, написанное на моём лице, он пояснил:
“Здесь нечему удивляться. В наше время решения меняются не по дням, а по часам. А вы не меняйтесь: вам это не подойдёт. У вас есть свои идеи, не могу представить вас доносчиком. Я насмотрелся на ваших эмигрантов в Харбине и на Восточной линии; ни один японец им не верит, потому что они запутались в наших организациях. Догадываюсь, что вы спокойно не спите, но у вас нет угрызений совести; вам легче”.
Мы распрощались дружески.
Для меня Займа оказался одним из тех японцев, которых было не так уже мало и которые не верили ни в какие агрессии, ни оккупации. Он побывал в Приморье и мог предвидеть плачевные результаты сложных затей, как., напр., открыто начавшийся поход на Китай в роковом 1937-ом году, разгром американского флота в Жемчужной гавани в 1941 г., которым началась Тихоокеанская война. Одной Маньчжурии им хватило бы на сотни лет! Идею “весь мир загнать под одну крышу” смертным не удалось осуществить за всю историю человечества, и она никогда не осуществится, потому что она антиисторична, а человек смертен.
Видно было, что среди японцев происходит борьба, и не только на Чоле, а и в местах поважнее.
Суровая жизненная логика уже полвека ставила перед Японией решить срочную задачу – освоить необходимую часть земли на востоке материка Азии, и больше ничего! Приморский русский Восток они “прощупали” в 20-ых годах и потерпели неудачу. Оставалась доступной почти бесхозяйственная Маньчжурия. Она представляла собой завидную географически и экономически вполне самодовлеющую, способную существовать самостоятельно единицу. Этнически же она из себя ничего не представляла – этнической целостности не было. Население её состояло из многих малочисленных племён тунгусо-маньчжурского происхождения.
В 13-ом веке Маньчжурия, как и Китай, была завоёвана Чингис-ханом, но к 15-ому веку Китай освободился от монголов, а Маньчжурия превратилась вновь в независимое государство уже тунгусо-маньчжуро-монгольских кочевников, вместо существовавшего до нашествия монголов тунгусского государства чжурдженей. К 17-ому веку оно настолько окрепло, что в 1644-ом году завоевало Китай, и на императорском престоле в Пекине с того года до 1911-го находились потомки маньжурского князя Нурхаци под именем династии Цин. Впервые для европейцев Маньчжурия была открыта русскими казаками в 1643 г., когда по поручению царя Михаила Феодоровича была отправлена в те края экспедиция Василия Пояркова. После него вскоре появились в Европе карты Маньчжурии.
С установлением своей власти в Пекине маньчжуры перевели в Китай своих чиновников и своё войско, а Маньчжурия стала заселяться китайскими торговцами. На этом географическом участке Великая Китайская Стена потеряла своё значение защиты от северных кочевников. Не напрасно же отгородился от Маньчжурии Китай стеной, которую строил не одну тысячу лет, закончив её постройку только в 16-ом веке! С такой последовательностью и упорством отгораживаются только от ненужного, чуждого. После революции 1911-го года за Маньчжурией укрепилось название Северо-Востока Китая (Ду Бэй).
Вот этот край в 1931-ом году Япония начала занимать, можно сказать, без сопротивления, и через год это оказалось совершившимся фактом. Этот выход мог навсегда разрешить японскую проблему перенаселения на своих островах без приморских осложнений и тихоокеанской трагедии.
Я был уверен, что Заима являлся убеждённым представителем именно этих, умеренных кругов. Их шансы были потеряны, когда верх взяла фанатичная партия японских милитаристов в 1937-ом году, за год до этого пожертвав в неудавшемся заговоре группой молодых офицеров. А сейчас эти фанатики столкнулись с суровой действительностью!
В такой обстановке я мог только гадать – о какой в скором времени предстоявшей работе мог говорить мне Займа, когда мы впервые встретились? Ось Токио-БерлинРим уже раскололась на куски. Мог он думать о новых пактах? Почему Заима, да не он один, ненавидел военных? О моих взглядах он, конечно, знал хорошо ещё до приезда на Чол и до знакомства со мной. Я не ошибусь, если я был прав, что чувствовал себя признательным ему за мою сохранность. А может быть, меня держат заложником? Иногда мне казалось ясным, почему выслали меня из Харбина именно на Чол: отсюда не скроешься и не убежишь!
Давно уже известно, что японцы не доверяли генераллейтенанту Григ. Мих. Семёнову, законному преемнику власти Верховного Правителя России, адмирала А. В. Колчака, расстрелянного вместе с его начальником штаба генералом Пепеляевым большевиками 7-го февраля 1920-го года после падения Омского правительства. Семёнова держали заложником на даче в Какагаши, под Дайреном, не выпуская за границу. Для какой цели? Обменять его при неудаче на какого-либо высокопоставленного японского шпиона в Советском Союзе? (В Шанхай его посылали с какой-то миссией в сопровождении “нянек”). В каких-то генеральных штабах о семёновских сумрачных днях при японцах известно, но мало надежды, что правда когда-то станет известной всем.
14.
Китайские партизаны действовали в глубоком японском тылу, что было под самым носом у нас. Их активность очень беспокоила хозяев, вызывая растерянность и сознание своего бессилия. В тайге велась антияпонская пропаганда, и открыто говорили: “скоро, скоро”.
Как-то летним вечером появились слухи, что на 62-ой км. сегодня доставлены трое советских шпионов. Их захватили в районе между монгольской границей и Чольской веткой и сперва привезли на 82-ой км, где держали несколько часов в рабочем бараке, в ожидании прибытия поезда. Они, конечно, были связаны верёвками. Японец приказал находившемуся там же русскому возчику леса напоить их водой, и когда тот поднёс одному из захваченных кружку с водой, тот отказался:
“От тебя, белоэмигранта, не приму. Пусть подаст китаец”. Об этом позже рассказывал свидетель, хотя был предупреждён о необходимости хранить тайну – это был Андрей Крапивин, который строил мне чольский дом.
Назавтра мне предстояло ехать в Бухэду. Поезд уходил в 3 часа утра, и я заранее пошёл на вокзал, с надеждой увидеть арестованных; мелькала наивная мысль, что я могу встретить в одном из них кого-то из бывших бухэдинцев, моих ровесников-одношкольников. Состав с лесоматериалами и одним пассажирским вагоном стоял на путях в полной готовности. На востоке начинало светать. Этот раз обычных пассажиров – рабочих-китайцев в вагон не впускали – поезжайте на брёвнах; впускали местных лавочников, да было человек 5 русских. Вагон для пассажиров был обыкновенным вагоном 3-го класса с полками поперёк вагона от одной длинной стены; он был разделён на купе, в каждом по 6 полок – по паре нижних, средних и верхних, но дверей в купе не было.
В то утро на площадке у одного входа в вагон стояли два вооружённых китайских полицейских, и пассажирам можно было войти в вагон только с противоположного входа. Я решил, что слухи о шпионах оказались правдивыми, и во что бы то ни стало хотел посмотреть на людей. Решительно поднялся по трём ступенькам на площадку вагона, где стояли полицейские, и те опешили – растерялись. Они знали меня очень хорошо, но приказ надо выполнять. Оба заулыбались: никого нельзя впускать в эти двери! В тот момент я услышали шаги, кто-то позади следует моему примеру и начинает подниматься по ступенькам. Я быстрым движением руки назад через плечо переключил внимание полицейских: выполняйте, мол, приказ. Те принялись кричать на русскую женщину, а я прошёл в вагон.
Налево, в первом купе, я увидел то, что никогда не забывается. На нижних скамейках лежали двое русых ребят, двадцатитридцатилетних. За спиной каждого из них, во весь рост, было привязано по доске – верёвками от ног до головы. Гражданская одежда на них – штаны и косоворотки – изорвана, обуви никакой. Лица опухшие, с запёкшейся кровью. Глаза одного были раскрыты, он смотрел мне прямо в лицо. В этих глазах была жизнь, не простая серенькая, а полная решимости и уверенности, они горели отвагой. Лицо насмешливо улыбалось, как бы говоря:
“Я свой долг выполняю. Выполняй ты свой!”
В критические моменты – и до, и после – мне приходили его мысли, когда я встречался с людьми, лишёнными чувства долга.
Казалось, что я час стоял и смотрел в эти глаза, а в действительности это длилось несколько секунд. Из соседнего купе выскочил японец в китайской куртке, заорал и потянул меня в середину вагона. Но я увидел живых людей, которые знали, что через несколько дней их ждёт мучительная смерть, и никакие признания не спасут. Они ещё успеют сказать кое-кому:
“Куда ж ты годишься! А ещё человек!”
Вскоре после этого из Бухэду исчез важный полицейский работник, никогда не носивший формы переводчик по прозвищу Кривошеий. Мрачная личность на косой шее, он был грозой для всех, кто когда-либо с ним встречался; взяток он не брал; о нём предпочитали помалкивать. Лет 35-ти полукровец, мать русская, отец китаец (их никто не знал), худой, с юношеской фигурой, он вполне владел китайским, русским и японским языками. Постоянно находился в разъездах по району и всегда торопился. После его визитов следовали какие-нибудь неприятности. Создавалось впечатление, что он работал на две стороны – японскую и китайскую. Я был уверен, что он работал и на третью – советскую. Такие замкнутые люди могли работать и на четвёртую – американскую. То, что были тайные американские агенты, можно было не сомневаться, об этом были разговоры в Харбине.
После исчезновения Кривошеего в хинганском районе оставалось два других переводчика, тоже полукровцы – Николай и Арсений, но они никогда не достигли вершин Кривошеего; по сравнению с ним они были телятами: они спаслись и пережили все события. В те годы мы привыкли видеть в переводчиках неограниченных представителей власти, так как без них начальство было “как без рук”, в полном смысле. Они, но не эти двое, беззастенчиво набивали свои карманы и изощрялись в пытках при допросах; жаловаться на них было некому и опасно. Особенно всесильны были переводчики-японцы, а над начальниками, владевшими русским языком, никакой управы не находилось.
В 1937-ом году наша семья испытала на себе произвол некоего Найто, то ли переводчика, то ли ответственного служащего военной миссии в Бухэду. Он упорно пытался захватить всё имущество, нажитое отцом за 30 лет упорного груда, предъявив отцу голословное обвинение в антигосударственной деятельности. На отцовские письменные прошения высшим властям о расследовании обвинений устно отвечали, что так как обвинения исходят от военной миссии, отменить их нельзя. Как на это смотрит человек со здравым смыслом? Мы тогда потеряли возможность продать хозяйство – заводы, обоз, скот, недвижимость – и переселиться в Австралию, документы на въезд в которую были уже на ходу.
Для искупления не существовавшей вины отец всё же должен был понести наказание, и его выслали на 1 год в Харбин, а дела оказались под бойкотом, последовало разорение. Эту операцию в Бухэду Найто провёл за 1 месяц, а затем получил другое назначение и незаметно уехал. Возможно, дело с отцом и было его заданием. Японцы, с которыми папа был в хороших отношениях по старым коммерческим делам, не могли дать никакого совета и отказывались помочь своими связями. Мы писали письма всем влиятельным лицам, с которыми папа был лично знаком, в том числе главноначальствующему Бинцзянской провинции, куда же выше! Им фактически был японец Ник. Ник. Яги – по должности помощник. Он с нами был знаком 15 лет и в начале 20-ых жил в Бухэду, заведуя японской лесозаготовительной фирмой. Тогда не раз он обращался к отцу за советами, ничего не понимая в лесных делах, купив фирму у известных концессионеров братьев Шевченко; впоследствии выявилось, что лесное дело было прикрытием для японского шпионажа в Западной Маньчжурии. Писали атаману Семёнову, как эмигрантскому главе, но к защите эмигрантских интересов он не имел отношения. Самый мелкий винт в оккупационной машине – переводчик Найто, имел большее значение, чем водители машины. И это – ещё одно зло агрессии. Нередко испорченный винт ведёт к катастрофе.
15.
Для уяснения положения эмиграции в Китае надо ознакомиться с основной идеей её существования – возвращение в свободную Россию.
Ранней весной 1928-го года в Бухэду, в доме пана Эрбеля в Чижевском переулке Южного посёлка появилась группа молодых людей с военной выправкой. Они сразу обратили на себя внимание своей вежливостью, общительностью и жизнерадостностью. Через неделю из группы остались двое, другие поехали дальше по Западной линии железной дороги – в Хайлар, Чжалайнор, Маньчжурию. Все они были из Ци-нань-фу, столицы провинции Шаньдунь, чины расформированного русского отряда генерала Нечаева из армии Чжан-цзу-чана.
После трёхлетнего участия в войнах китайских маршалов эмигрантский вольнонаёмный отряд был распущен. Центральное китайское правительство в Нанкине освобождалось от советского влияния, и провинциальные военачальники прекращали междоусобную войну.
Военным руководителям русской эмиграции приходилось разрабатывать новые планы, т.к. идеей создания нечаевского отряда служила борьба с коммунистическими силами сперва в Китае, а затем развитие активных действий на русском Дальнем Востоке. Эта идея была очень популярна в среде эмиграции. Молодёжь искренне верила героям Гражданской войны и находила, что необходимо включиться в борьбу и пойти на призыв старших. У молодого поколения перед глазами были образы Колчака, Каппеля, Пепеляева; ведь прошло только пять лет после их гибели. Она была готова идти на любые лишения, а материальная заинтересованность отсутствовала полностью; было известно, что наёмным войскам китайцы платили гроши. Юноши уезжали на юг к Нечаеву, бросая средние школы и работу в провинции. Необходимо принимать во внимание, что и командный состав полностью верил в своё дело продолжения борьбы и в конечную победу.
За 2-3 года выяснилось, что китайцам была чужда русская Белая идея, у их генералов отсутствовали принципиальные установки, и они были политически безграмотны. У всех были иностранные советники, в том числе и… советские. Не раз враждующие армии прекращали военные действия, объединялись и начинали войну против вчерашних союзников. Война велась против коммунизма на своей земле, а о походах за границу они и не думали, несмотря на свои симпатии к России без коммунистов.
Одно было совершенно ясно, что агрессия и оккупация других территорий не в крови у китайцев. Своей земли у них более, чем достаточно. Отгородились же они от чужих завоевателей на 4 тысячи лет, построив на западных и северных границах Великую Стену, длиной в 3200 км.
Этот опыт привёл к тому, что русский командный состав стал проводить мысль о сохранении и подготовке кадров для продолжения борьбы с коммунизмом, когда придёт подходящий момент на Дальнем Востоке. Китайские генералы устраивали свои дела, а японцы готовили этот момент, совершенно не считаясь с русскими генералами, ни интересами России.
Однако после расформирования отряда ген. Нечаева несколько десятков молодых людей в индивидуальном порядке остались на службе у китайских маршалов. За те годы они хорошо овладели китайским языком, имели чины и заняли командные посты. Но им уже была чужда идея жертвенного служения России, ими руководили личные интересы, и они превратились в шкурников. Они причинили немало вреда и горя русским в Маньчжурии, меняя своих хозяев и приспосабливаясь к обстановке. В роли советников они обслуживали и китайцева, и японцев, и заморских иностранцев открыто, тайно же являлись советскими агентами. При любом режиме они были грозой для любого русского, и управы на них не находилось. Это они принимали горячее участие в разжигании трагического советско-китайского конфликта, соблазнив китайских генералов обещаниями лёгкой победы.
Большинство же нечаевцев, получив военную подготовку, разъехались по всему Китаю, главным образом возвратившись в Маньчжурию. Они оставались верными своим идеям жертвенного служения, но необходимо было на время приспосабливаться к гражданской обстановке.
В Бухэду двое молодых людей сразу же взялись за кузнечное дело; они были кузнецами в нечаевской кавалерии. Работа пошла, ребята пользовались симпатией населения. Кузнецы делали подковы и гвозди, ковали лошадей, ремонтировали телеги – обтягивали шинами колёса, выковывали подоски и шворни, и в то же время держали крепкую связь со своими товарищами по военным походам.
Я переводился тогда из советской железнодорожной семилетки в 6-ой класс эмигрантской гимназии. Организация скаутов прекратила свои занятия ввиду перевода по службе нашего скаутмастера ж-д. полицейского Уляновского на ст. Маньчжурия, и я вечерами, раз в неделю, ходил к кузнецам для обучения обращению с оружием; у них была винтовка и несколько револьверов, а также любимый китайцами маузер. Мой опыт с этими штучками ограничивался знакомством с охотничьими ружьями – у отца, любителя охоты, было несколько ценных дробовиков, но в моём представлении они не имели никакого применения в военных действиях, гражданские игрушки. Мечтал же я за два года до этого, будучи тринадцатилетним подростком, “бежать” к Нечаеву. Тогда я наслушался увлекательных военных рассказов от поступившего к нам на работу Елизара Шимохина; он получил в то время отпуск из отряда, ввиду смерти отца, и возвратился в Бухэду.
О моих визитах в кузницу родители не знали, а то бы я получил выговор, т.к. первым делом была школьная подготовка.
Виктор Корольков красочно описывал боевую жизнь нечаевцев, их героизм и победы. Неудачи и поражения объяснялись применением своеобразных способов ведения войны китайцами. Во время боёв часто запрещалось убивать противника – надо было стрелять мимо; в ненастную погоду военные действия прекращались, и на случай дождя китайцам выдавали зонтики. Но русские части воевали добросовестно, за что получали награды или выговоры. Слушать был увлекательно.
Можно сказать, что Корольков проводил теоретическую часть, а строевую подготовку вёл менее разговорчивый его соратник Долгих. Он, конечно, не догадывался, что его роду не случайно была дана такая фамилия – он имел заметно длинное лицо и журавлиные ноги. Мы занимались ружейными приёмами и разборкой-сборкой оружия. Не я один, а многие подростки в Маньчжурии в те годы увлекались такими занятиями. В Харбине это велось более организованно в молодёжных организациях, как “Орден крестоносцев”, “Союз мушкетёров”, “Чёрное кольцо”; главный упор был на строевое обучение. Там в руководстве состояли боевые офицеры Мировой и Гражданской войн.
Из разговоров с бухэдинскими кузнецами было понятно, что где-то разрабатывался план на ближайшее будущее, готовилась партизанская война на той стороне границы с базами на этой. Будущее показало, что это не было пустыми разговорами, т.к. ребята через год уехали дальше на запад, к советской границе.
В пасхальные дни 1929-го года к нам в дом с визитом зашёл проезжавший из Харбина в Хайлар полковник В. Л. Дуганов, командовавший белыми партизанами в Приморье до сентября 1922 г. Нечего говорить, что его фигура в военной форме, энергичное лицо, уверенная речь сразу выдавали боевого командира с большим опытом. Вторым гостем за столом был кум отца, крестьянин Тамбовской губернии Фёдор Михайлович Битюков из соседней Этапной пади. Он имел хорошее хозяйство и занимался вывозкой леса для отцовского предприятия. В шёлковой вишнёвого цвета вышитой рубахе – работа дочери Шуры, – с опрятной бородой лопатой и добрыми глазами, он был типичным представителем своего трудового сословия. Когда я вошёл и был представлен Дуганову, их разговор подходил к концу. Гема была общая для тех времён и мест – напряжённое положение на границах. Кто мог предполагать, что за спинами этих трёх собеседников уже ходит смерть. В октябре того же года Дуганов, перейдя советскую границу, погибнет со своим отрядом; Битюкова и двоих сыновей зимой 31-го года в Бухэду, за Красной Горкой, расстреляют китайские солдаты, в панике отступавшие при наступлении японских войск; отца в 45-ом году замучают убегавшие от советских танков японцы.
Случайная встреча на Пасху троих обречённых полностью выявляет трагическое положение русской эмиграции в Маньчжурии и пророчески определяет её назначение – сохранить Россию до своего последнего дня. В истории ничего не исчезает бесследно, а на костях жертв строится будущее.
В те годы начал усиленно проводиться в жизнь план японской оккупации Маньчжурии, и в одном из вариантов осуществлялось использование имени популярного в эмигрантской среде атамана Г.М. Семёнова. На всякий случай в крупных центрах он назначал своими представителями влиятельных местных людей, не имевших никакого отношения к семёновцам; он выдавал им удостоверения, но это не подлежало оглашению. С приходом японцев и учреждением Бюро эмигрантов эти удостоверения не имели никакого значения, т.к. японцы везде поставили людей, угодных им.
После ухода из Забайкалья в начале 20-ых годов семёновцы осели в крае, сохранили секретную, по договору с китайскими властями, организованность и только ждали подходящего дня, чтобы поднять временно свёрнутые знамёна.
Существовал и хранитель знамён, почему-то хранивший их в Шанхае. В какой-то год туда были таинственно увезены из Маньчжурии находившиеся там войсковые реликвии после падения Омского правительства адмирала Колчака и эвакуации из Приморья. Почётную обязанность нёс полковник Василий Георгиевич Казаков. Году в 1934-ом он приезжал в Маньчжурию для сбора средств на хранение, распространяя свою книгу, в которой были описаны эти знамёна. Я встретил его в Бухэду у отца, когда он проезжал по Западной линии, собирая пожертвования. Он сидел за столом, на том месте, где в 29-ом сидел полк. Дуганов, в такой же военной гимнастёрке защитного цвета и с похожей военной выправкой. Но на том сходство и ограничивалось. Казаков был многоречив и громогласен, он был слегка глуховат и много выпивал. Авторитетно развивал планы предстоящих военных операций по освобождению Дальнего Востока с помощью Японии; охотно делился сведениями о партизанских организациях, что уже граничило с увлекательной фантазией. Но почему знамёна находятся в Шанхае, он так и не ответил вразумительно на отцовский вопрос. Можно догадаться, что знамёна были собраны в Шанхае для того, чтобы они не могли послужить эмигрантам в Маньчжурии; в Шанхае же их ничто не могло удержать от передачи в подходящий момент советской стороне.
В действительности партизанские антикоммунистические отряды организовывались в Маньчжурии все те годы с самого начала 20-ых, пока в 30-ых не закончилась их самостоятельность, когда они целиком попали в японские руки. До этого был секретный план, когда некоторым из отрядов назначалась активная операция в определённых приграничных районах с целью создания трений между Китаем и СССР до размера военного столкновения, чтобы вызвать советскую сторону на переход границы, а затем для “умиротворения” ввести японские войска в Маньчжурию. План осуществлялся, и отряды формировались от имени атамана Семёнова. Один осуществился только частично, когда в 29-ом году в советско-китайском конфликте уже слишком явно обнаружилась зловещая фигура Японии – большевики уступили японскому ультиматуму и вывели свои войска. Советская пропаганда тогда, возможно, увеличила число белых партизан, когда писала, что “в районе Чжалайнора сосредоточивалась белогвардейская банда численностью в 70 тысяч штыков”.
Всё же приходилось обращать внимание на интересы европейских стран и Соединённых Штатов в Азии, и осторожность японцев временно связывала им руки, пока непроходимая глупость иностранных политиков не развязала их; примером чему послужила полная апатия внешнего мира на ввод японских войск в Маньчжурию всего только через 2 года, осенью 1931-го. Чемберлены проявили себя в дальневосточных делах за 7 лет до того, как они в Мюнхене поощрили гитлеровскую агрессию.
Отец никогда политикой не занимался и не поощрял моего интереса к ней. Приехав юношей на Хинган в первых годах этого столетия, он до последних дней оставался простым русским человеком, преданным своей Родине. Бухэдинский старожил, он с 20-ых годов был представителем от русского населения в городском управлении. Уездное китайское начальство всегда обращалось к нему по эмигрантским вопросам. Так, раз зимой полицейский надзиратель попросил его оказать ночлег троим белым партизанам – их с оружием нельзя было принять в гостиницу. Ими оказались известные забайкальцы братья Фалилеевы. За полгода до трёхреченских событий 29-го года они проезжали через Бухэду в Хайлар. Отец их поместил на ночь в своём кабинете; на кроватях они спать отказались, а раскинули на полу войлочные подстилки и покрылись своими овчиными шубами, с наганами и кинжалами в изголовьях. Двое из них были примерно моего возраста, молчаливы и стеснительны; за большим столом ужинать отказались, а поели на кухне. Их старший брат отклонил отцовское предложение выпить рюмку водки и хвастовства своими походами не проявлял. Вот, подумал я, есть же преданные идее люди из простого народа. В последующие годы о Фалилеевых ничего не было слышно. Вероятно, они оказались жертвами приграничных событий.
Из расформированного Шаньдунского отряда некто Пешков, казак села Заргол, Забайкальской области, прибыл в Хайлар, организовал свой Пешковский отряд и успешно перевёл его на службу японцам в Захиганье и Трёхречье.
Около 4-х тысяч километров общих границ с Советским Союзом служили предметом непрестанного беспокойства новых хозяев Маньчжурии. К тому же, надо было строить много шоссейных и железных дорог военного значения и охранять их, так как по всей стране активно действовали антияпонские партизаны из бывших китайских солдат, которых власти называли хунхузами – разбойниками.
Количество японских войск в Маньчжурии было огромным, но их явно не хватало, и пришлось взяться за эмигрантскую молодёжь. Под предлогом охраны железных дорог от хунхузов сразу же по оккупации края был организован набор русских молодых людей в охранные отряды. Предварительно создавалась безработица. И здесь, в противоположность идейным побуждениям, которые вели людей в нечаевские отряды, пришлось идти в японские из-за куска хлеба. Вербовка проводилась секретным образом, и от поступавших требовалось сохранение тайны об условиях службы и местах назначений. Знаю это хорошо потому, что мои бывшие соученики, поступившие на службу, избегали разговоров на эту тему. Почему охрана дорог оказалась секретной работой?
На самом деле целью была подготовка кадров для переброски на советскую сторону. Аппетит приходит во время еды, и если сошло в Маньчжурии, то не удастся ли это и в Приморье? Лавры завоевателей влекли вперёд. Численность эмигрантского населения в городах заметно сократилась былое оживление, которое вносила молодёжь, исчезло, жизнь не только посерела, но буквально постарела. Часто знакомые при встрече задавали безответный вопрос где этот, где тот.
Правительство Советского Союза, всецело занятое те годы внутренними острыми экономическими и политическими затруднениями, вернее – попытками разрешить их, занятое чистками и казнями, никак не реагировало на воинскую тренировку эмигрантов, как оно это делало в отношении нечаевских отрядов и трёхреченского казачества. Японцы пошли дальше, и маскарад в Маньчжурии под охранные отряды был прекращён. Вместо этого по решению штаба Квантунской армии японский полковник Асано взялся за открытую работу по организации русской молодёжи при японской армии. Цель была явной – подготовить командный состав для войны с Советским Союзом. Добровольное поступление в охранники превратилось в принудительный набор. Служившие в отрядах Асано были одеты в японскую военную форму, а в Пешковском отряде были сохранены казачьи порядки, начиная с казачьей формы – шаровары с лампасами, казачьи шашки и, конечно, чины; традиции соблюдались. В Хайларе шорник Мыльников изготовлял казачьи сёдла и уздечки.
Асановские отряды были регулярной эмигрантской воинской единицей под японским командованием. Старшим русским начальником был полковник Яков Яковл. Смирнов. Я с ним познакомился до 1935 г. и больше никогда не встречался. Своей молчаливостью и отсутствием энтузиазма, свойственного тогда всем карьеристам, он не производил впечатления, что далеко пойдёт. Всё же надо принимать во внимание, что положение было абсолютно безвыходным – полное отсутствие возможности устроиться на работу. На железной дороге платили жалование, приравненное к китайскому прожиточному минимуму, иностранные фирмы вынуждены были приступить к сокращению операций, русские хозяйства переживали кризис после сов.-китайского конфликта. Появилась тяга на юг – в Шанхай, а оттуда в Америку и Австралию, но мало кто имел для этого материальную возможность; большинство не рисковало трогаться с насиженных мест и смирялось в ожидании событий, а они должны были наступить и разрешить все вопросы.
Подходящих для военной службы ребят набирали из нашей среды и увозили в военные школы – одна в Ханьдаохэцзы, другая на Сунгари Второй. Некоторые из служивших нередко приезжали на побывку, несколькодневный отпуск в году. Они производили впечатление своей выправкой и военной формой с японской саблей на боку. Но внешний вид никого не соблазнял. На вопросы близких одни отвечали, что косят сено для японской кавалерии и чистят на кухне картошку. Но это было с теми, кто не проявлял рвения и умел ловчиться. В такую откровенность других трудно было верить, вряд ли там терпели ротозеев и все чистили картошку; такие выслуживались.
При существовавших суровых наказаниях разговор о численности людского состава в отрядах был немыслим. Всё было покрыто глубокой тайной, и вряд ли можно доверять позже показаниям причастных лиц, арестованных, увезённых и судимых в судах военных преступников после 45-го года. Также никогда не было известно число эмигрантских жертв в боях под Номонханом, у озера Хасан и при частых столкновениях на всём протяжении границ за время оккупации. Нет сомнения, что записанные данные существуют, и в своё время могут быть оглашены.
К сохранению этой тайны властями сразу же были приняты меры путём изоляции людей, которые могли бы проявить интерес. Высылка русских эмигрантов широко применялась военной миссией, жандармерией и полицией. Пояснений никаких не было. Просто вызывали в учреждение и предлагали уехать, угрожая крупными неприятностями. Ослушание вело к аресту, пыткам, письменному признанию фантастической вины и письменному согласию понести заслуженное, якобы, наказание.
К 1935-ому – 36-ому году японцы частично очистили Маньчжурию от непокорного элемента, но это продолжалось до последних дней их правления. Обычно высылали в Северный Китай и Шанхай. Так поступили с генералами Вл. Дм. Косьминым, Генерального Штаба Акинтиевским и другими, профессорами Головачевым и др. – лицами, с которыми я был лично знаком. Между прочим, Косьмин был первым начальником Русской фашистской партии; после высылки это место занял К. В. Родзаевский, с ним японцам сговориться было проще ввиду его молодости.
Таких высланных были сотни влиятельных эмигрантов; другие сотни уезжали заблаговременно и добровольно. Менее заметных, неугодных им лиц, японцы уничтожали. Время пребывания в Маньчжурии не имело значения, большинство репрессированных находились в крае с 20-ых годов, это были пореволюционные эмигранты; но были и старожилы, поселившиеся там в начале века, в числе их оказался и мой отец.
16.
В нашем крае новые японские хозяева, не доверяя китайцам, не допускали их к военной подготовке. Другое дело было с нами. Хотя нашей массе они не верили, они всё же надеялись, что, разжигая антикоммунистические настроения в среде эмигрантов, власти сделают из нас попутчиков до какого-то этапа. В этом заключалась обязанность эмигрантских вождей.
С приходом японцев эмигрантское население для защиты, а скорее для представления своих интересов организовалось в общины по всей Маньчжурии. В Харбине находился центр под названием “Русская Национальная Община”; совершенно самостоятельная организация имела единодушно избранного достойного председателя Василия Фёдоровича Иванова, бывшего премьер-министра Приморского правительства. В Харбине он был популярным адвокатом, имел славу златоуста и славянофила. Организация просуществовала около двух лет и была закрыта оккупационными властями; самостоятельность её была недопустима. Все общины, в том числе Хайларская, где председателем был Волгин, Бухэдинская, где им был отец, были превращены в отделения Бюро по делам российских эмигрантов с центром в Харбине, где первым председателем был назначен японцами ген. В. В. Рычков. Между прочим, организовавшиеся одновременно с Русской Общиной Татарская и Еврейская продолжали существовать до 1945 г. под строгим руководством властей и назывались духовными общинами. Таким образом, вся эмиграция была поставлена под военный контроль.
На Чоле с 1941 г. на бумаге существовал Чольский батальон Захинганского Смешанного Волонтёрского Корпуса; начальником Корпуса был забайкальский генерал Алексей Прокл. Бакшеев в Хайларе. В этом корпусе “добровольцами” числилась вся молодёжь, жившая на Западной линии КВжд, от ст. Чжаланьтунь до гор. Маньчжурия, протяжением в 500 с лишним километров. В этом батальоне я и Фёдор Шахов числились “вольноопределяющимися” – как имевшие высшее образование; Леонид Крячин был инструктором под руководством начальника батальона капитана Н.С. Воронского.
Военную подготовку такого вида проводили по всей стране в летние месяцы под проверенным руководством Бюро эмигрантов. Везде японцы были советниками, а начальниками – русские, бывшие военные. Вот под их командой мы учились строю, походам и манёврам, разыгрывая обе стороны, наступающих и противника. Но оружия нам не давали и не учили обращению с ним. Каков же был смысл такой подготовки?
Мы смотрели на эти занятия как на спортивные упражнения; это было развлечением в однообразной таёжной обстановке.
На 62-ом км. раз в неделю человек сто нас собирались на просторной площади у школы, раздавалась громкая команда “стройся”, за которой следовали “равняйсь”, “на первый-второй рассчитайсь” и другие, положенные при муштровке. Крячин был хорошим командиром, не вредным и не придирчивым, и все его слушались охотно; он имел опыт службы в Русском полку в Шанхае, здесь был своим парнем, и, как все мы, не пытался выслуживаться; ругани не допускал никогда и охотно применял шутки. Я стал правофланговым, а рядом со мной, чуть такого же роста, весельчак татарин. Иногда он на ходу из озорства “сбивал ногу”, тогда раздавалась на всю площадь ироническая команда: “Нос! держи ногу!”. Это могло относиться ко мне, так как мой нос – дугой. Я испытывал недоумение, что замечал Крячин, и кричал: “Руль! в ногу!” Это уже относилось к соседу-татарину, он имел более выдающийся нос; так его и прозвали Рулем.
Тому, кто путался при поворотах “направо, налево”, командир грозил привязать к одной руке солому, а к другой сено и обучать поворотам перед всем строем – “на солому! на сено!”
В Бухэду был инструктором Николай Петр. Вершинин, имевший чин капитана. Он иногда, волнуясь, заикался и как-то, подав команду своему строю – “шагом марш!”, не смог в своё время скомандовать “стой!”. Занятия происходили на участке, огороженном забором, и ребята, дойдя до него, перепрыгивали и продолжали шагать дальше. Довольно грузному Вершинину пришлось бегом опережать строй и хватать ретивых за руки, чтобы остановить их. Это было известным местным фактом, но много позже я читал где-то о подобном случае, как анекдоте. Вершинин служил полицейским. В 36-ом зимой он приезжал на Старую Контору на Чоле и на ночь остановился в нашем бараке, где я повстречал орочёнскую семью. Принят он был как гость, и после ужина, за которым выпили водки, расположились спать на нарах, он – рядом со мной. Тогда прошёл один год после моего разрыва с Родзаевским, и в разговоре с Вершининым мы некстати коснулись этого эпизода. Это так вывело его из себя, что он выхватил из-под головы наган и пытался меня застрелить. Лежавший рядом десятник Степан Вас. Копылов вовремя выхватил оружие и спрятал его. Вершинину дали кружку водки, он свалился, а утром извинялся, говоря, что ничего не помнил. В те годы Родзаевский был в зените своей славы.
У нас в подготовке принимала участие и конница. Каждый из нас был наездником; в таёжных условиях это было необходимым, и это дело знали и женщины. Ребят развлекала операция по переброске пехоты конницей. В ряды пехотинцев на скаку врезались кавалеристы, каждый – освободив левое стремя, а пехотинец должен был на бегу схватиться с левой же стороны за всадника и, вставив свою левую ногу в освободившееся стремя, запрыгнуть на спину коня позади всадника. Пара неслась дальше, уходя от противника, а чаще – нагоняя его. Начальству, наблюдавшему с холма, всегда нравилось это представление.
Забавна была и другая операция – доставка полевому штабу сообщения о положении дел на каком-то участке. Посланный верховой, правой рукой высоко подняв над головой белый конверт, несётся по полю и кричит:
“Доонеесеение!” Встречные по пути указывают дорогу туда, где находится начальство. Подлетев к группе на лесной опушке, всадник кричит три раза:
“Донесение! Донесение! Донесение!”
По окончании заданий проводился разбор операций перед всем строем. После чего нас кормили с полевой кухни и каждому полагалось по стопке водки. Начальники – японцы и русские – напивались за столами и несли несусветную чушь о прошлых победах и будущих лаврах. Тогда это было забавно и смешно.
А трагедии происходили потом, но рассказать об одной из них несколько слов уместно здесь.
В конце августа и начале сентября 1945 г. русское население на Чоле осталось без этих начальников; они были арестованы “органами” при Советской армии. Разбитые японские части отходили от маньчжурской границы по таёжной местности к Цицикару, где они ожидали перегруппировки и начала контрнаступления на советские части. Проходили они вооружёнными группами по нашему району, где их вылавливала организовавшаяся для защиты населения местная команда самообороны из русских и китайцев. Обнаружив японцев, навстречу им выходил конно-пеший отряд в 2030-40 человек и, показавшись японцам, занимал позицию. С отрядом всегда был один храбрый китаец из Поселкового управления, мой сослуживец. Он бежал навстречу японцам с огромным белым плакатом, на котором иероглифами было написано “война окончена, сдавайтесь”. Говорить по-японски он не умел, а японцы – по-китайски, но письменность у них одинакова. Чаще японцы нерешительно складывали оружие, и их под конвоем отправляли в Бухэду. Но иногда они не верили, что война окончена, происходили перестрелки, переходившие в серьёзные стычки. В одной из них погиб от меткой пули японского стрелка рядовой возчик леса, житель посёлка Алексеевка Иван Вагин, лет 35-ти, простой добродушный русский человек. У него осталась беспомощная семья – жена и двое малолетних детей. Виной этому – коварная предусмотрительность японцев – проводить военную подготовку населения без обучения обращению с оружием; вероятно, чтобы не вызвать огонь на себя.
Психологически подготовку на случай войны с Советским Союзом власти проводили со всем населением через организацию гражданской самообороны и соседской взаимопомощи. Каждый двор должен был иметь противовоздушное убежище, и при тренировках люди прятались в эти норы, иногда прямо в жидкую грязь, если участок находился в низком месте.
Для поддержания воинственного духа, возбуждения мстительности и жертвенности устраивались церемонии, которые скорее вызывали обратный эффект. Жителям железнодорожных станций объявлялось, что в такие-то дни необходимо выбирать представитилей и посылать их на вокзал для поклонения праху героев. Это – после неудачной малой войны с советскими войсками у реки Халхингол в 1939 г. несколько лет продолжали везти на родину урны с прахом японских солдат.
В той короткой войне на границе Внешней Монголии был убит отправленный туда из отряда полк. Асано радист Михаил Натаров, мой одношкольник по Бухэдинской Начальной школе. Несколько позже в Харбине, на Соборной площади с небывалой торжественностью был воздвигнут высокий, метров пятидесяти обелиск с замурованной в фундаменте урной с его прахом. Цель этого японского жеста была ясна – поощрить русскую молодёжь жертвовать своей жизнью.
На Чоле для вылавливания партизан, засылаемых Чжан-кай-ши, и советских разведчиков японцы пробовали организовывать трёхдневные конные эскпедиции в глушь тайги из состава русско-китайского населения. Участие было обязательным, но кампании проваливались: или люди были больны, или лошади обессилены. От этих нарядов я освобождался ввиду служебного положения. Но однажды не удалось избежать участия в сопровождении табуна лошадей в Барим.
Операция проводилась Уездным управлением, и прямого военного значения не имела. Для сельскохозяйственных работ в районе железнодорожных станций БаримХаласу-Чжалантунь в лето 44-го года крестьянам не хватало лошадей, и Чольское управление откупило у возчиков леса 60 лошадей, которых нужно было гнать туда – 120 км. по шоссейным дорогам. Грузовых вагонов не хватало, этот транспорт предназначался в первую очередь для воинских целей.
Пятеро наших ребят к вечеру второго дня доставили лошадей по назначению. Мы с удовольствием провели время в сёдлах, проезжая по прекрасно проложенным дорогам с солидными мостами через реки. Десять лет назад здесь были топи, и никаких мостов, как и 700 лет назад, когда Маньчжурию занимали чингисхановские завоеватели; с тех пор по обширным склонам Большого Хингана кочуют мелкие племена – наследники монгольских пришельцев, в виду своей безграмотности не помнящие родства. Да остались ещё названия рек, гор и поселений, как Унур, Обнюр, Хархонтэ, Бахту (Бухэду), Цаган и др.
Возвращались мы по железной дороге. Через полгода нам рассказывали, что наши лошади попали к китайским партизанам. Их власти называли хунхузами – разбойниками. Хун-ху-цза – распространённое в Маньчжурии слово, означающее “красная борода”. Злая молва 3 столетия ведёт происхождение этого слова от названия русских бородачей – казаков Пояркова; ими матери в деревнях, в китайских семьях, пугали своих детей. Это слово чисто китайского происхождения, маньчжуры и тунгусы его не знали. Я видел в кумирнях и на китайских праздниках панно и плакаты с изображением в красках богов зла со страшными лицами и красными бородами; эти изображения в китайском обиходе существуют не одно тысячелетие. Это объяснение я считаю более правильным.
17.
Участие в местной военной подготовке и обучение в военных школах считалось добровольным. В действительности же назначение для подготовки исходило от японских военных органов через Бюро эмигрантов. По какому признаку или прихоти начальства осуществлялся призыв, знали только японцы; всё же они придерживались общепринятого призывного возраста. Если юноша соответствовал японским нуждам, то служба была обязательной, но официально считалась добровольной, вероятно, чтобы не подавать повода для советских протестов, так как мы были русскими.
Во всех анкетах были графы о национальности и гражданстве. На 1-ый вопрос мы отвечали – русский, а на 2-ой – эмигрант. На него имевшие советские паспорта отвечали – СССР. Они находились под опекой советского консульства, а мы были беззащитны. Статуса гражданства Маньчжу-Го не существовало даже для детей эмигрантов, родившихся в Маньчжурии. Среди эмигрантов были лица многих национальностей, как прибалтийцы, евреи и другие, но их не набирали для военной подготовки.
С каждым годом программа военизации эмигрантов расширялась, и только японцы, запутавшись в противоречиях и трудностях, не понимали того, о чём мы уже знали – кого они из нас готовят: массу первых военных жертв – шпионов, провокаторов, диверсантов. Будущее покажет, что они ошиблись.
К 1944-ому году в отрядах полк. Асано была не одна тысяча молодых наших кавалеристов и пехотинцев. Немногим меньше было в казачьем отряде Пешкова с трёхреченским резервом, где каждый мог обращаться с оружием. Призывы в отряды происходили ежегодно. Говорили, что в Захинганье молодому человеку, получившему высшее образование, не избежать участи попасть к Пешкову, поближе к границе. В самом деле, зачем японцам образованные русские молодые люди! Они идеалисты; их трудно перевоспитывать.
Численность в отрядах постоянно менялась из-за частых переводов из одного отряда в другой, поэтому учёт был невозможен.
В конце декабря 43-го я получил извещение от чольского начальникеа Бюро эмигрантов кап. Воронского, что мне к 14 янв. 44-го года надлежит явиться в Хайлар в призывную комиссию для освидетельствования пригодности к военной службе.
Это было громом с грозой в самую ненастную мою погоду. Мне только что исполнилось 30 лет, возраст, конечно, не призывной; такой приказ указывал на то, что меня возьмут. Все сведения обо мне у них имелись, и им надо было только разыграть формальность, чтобы поставить меня полностью под контроль. На призывном пункте распределяли новобранцев к Асано, или к Пешкову. Меня уже не интересовало, куда я попаду. В моём личном деле все данные были против меня.
С конца 1935-го года, времени моего исключения из организации фашистов Родзаевского “за вредную для партии деятельность и за нарушение партийной дисциплины, без права поступления вновь и без права входа в партийные помещения”, как было объявлено в ежедневной газете, распространявшейся по всей Маньчжурии, я находился под неусыпным оком грозных хозяев страны. Причиной исключения послужило моё обращение к руководителям партии Родзаевскому и Матковскому о недопустимости полного сотрудничества с японцами и существования на их деньги, что противоречит русским национальным интересам. Обращение было подписано также десятью видными работниками организации. Нами указывалось на недопустимость отправки наших партизан через советскую границу на верную гибель; все люди попадали в заранее подготовленные ловушки и подвергались расстрелу. Выяснялось, что задачей этих операций являлась только работа на японцев – сбор сведений о расположении и активности советских сил в приграничной полосе.
В то время был отправлен отряд во главе с Георгием Семена, с которым я был лично знаком. Он служил в “Модерне” у Каспе, и его часто можно было видеть на углу Китайской улицы у кинотеатра, рисовавшего киноплакаты. На границе Семена был схвачен, судим в Хабаровске и расстрелян. Я читал судебный отчёт в хабаровской газете “Тихоокеанская звезда”; в нём писали, что на суде он держался твёрдо и не признавал за собой вины. От Семена я мог ожидать, что он был обвинителем.
Мой документ был передан японским органам, и по их указанию я был судим комиссией в составе Родзаевского, Матковского и капитана С.И. Долова. Суд происходил на даче Матковского нa Солнечном острове. Судили меня и соучастников инж. В.В. Логунова и К. Герасимова. Не знаю, что было решено в отношении их, так как мы больше не встречались, а против меня началась кампания клеветы и изоляции. Через несколько месяцев провели чистку партии, и по этому делу было исключено 100 человек.
Все последующие 10 лет меня обжигало клеймо отверженного. Прекратились многие знакомства и приятельские отношения. Проходили годы, и будущее доказало, что я был прав. Также в будущем стало ясным, что я отделался легко – одним исключением; мне угрожала отправка в испытательный лагерь около станции Аньда, который только начинал свою практику уничтожения людей. Мою удачу отношу исключительно на счёт М. А. Матковского, проявившего тогда осторожность суждения, дипломатическую убедительность и способность вести серьёзный разговор с улыбкой на лице. С ним, вероятно, только с одним из всех других представителей эмиграции считались японцы в самых важных вопросах. Чем мотивировалась взятая им позиция в моём деле, для меня навсегда оставалось тайной. Через 10 лет, при занятии Харбина советскими войсками, Матковский, как принято было говорить, “сдавал” город. Он один из всех начальников оставался в Бюро эмигрантов и передавал дела новым властям. Весной в 46-ом году я случайно встретился с ним на бухэдинском вокзале: он проезжал из Читы в Харбин по пути в Хабаровск, где участвовал в суде над японскими военными преступниками. Он был свободным, но в Харбин из Советского Союза больше не приезжал. После 45-го в городе оставались другие видные японские сотрудники, как майор Наголен, Черных, Монгин, с которыми я встречался до времени моего отъезда из Маньчжурии в 1950-ом году, с двумя последними – по коммерческим делам. Кем были эти люди?
При существовавшей при японцах системе регистрации невозможно было допустить, чтобы в сведениях обо мне отсутствовал факт моего исключения из группы Родзаевского, и что им не были известны мои взгляды. Поэтому призыв в армию для меня означал более, чем лишение той относительной свободы, которой я ещё пользовался; изолировав в солдатских рядах, меня легко могли “затерять” в них.
Вместе со мной призывали ещё нескольких ребят из нашего района. Мы выехали из Бухэду в Хайлар 13-го января. По дороге присоединилась молодёжь со станций Мяньдухэ, Якеши, Чжаромтэ, Хаке. Не было ни одного радостного лица, и провожавшие родные и невесты не могли скрыть слёз.
Поезд прибыл в Хайлар вечером и часов в 8 мы строем явились в городскую школу для оформления. Новоприбывших было человек 40, но в школе уже находилась масса трёхреченцев. Всем было объявлено, что в такой-то час завтра начнёт заседать комиссия, а сейчас мы можем располагаться на ночлег здесь же, в холодном помещении. Провести в этих условиях ночь накануне Нового года по старому стилю никому не хотелось, и многие, кто имел знакомый дом, куда можно было бы отправиться, получили разрешение отлучиться до завтра.
Один пригласил меня к своему другу В. О., с которым и мне было интересно встретиться, так как с его младшим братом Виктором 12 лет назад я учился в Бельгии. Мы пошли, но оказалось, что в тот вечер кружок их друзей встречал Новый год у Владимира Потапова, в квартире его тёщи, и В.О., был уже там. Потапов имел чин и был помощником капитана Пешкова в его отряде; их связывала прежняя совместная служба в шаньдунской армии у генерала Нечаева. В кватире В. О. нам сказали, чтобы мы шли в гости к Потапову, где будут рады встрече.
Приём, действительно, оказался самым дружеским; мой компаньон был на “ты” со всеми, я же знал только двоих земляков-бухэдинцев, уже служивших в Асано. В моей жизни этот вечер был самым своеобразным и неповторимым по составу компании и обстановке.
Только войдя в дом, в коридоре уже были слышны громкие разговоры и смех из соседней комнаты. Мы прошли в неё, и я от неожиданности, вероятно, не мог скрыть самого глупого выражения на моём лице. Я никак не ожидал появиться на пороге большой комнаты с оголёнными стенами, совершенно лишённой обстановки. Мой рост – 187 см, и я, конечно, смотрел прямо перед собой, но никого не видел впереди, а люди веселились в этой комнате! Шум нёсся снизу – гости и хозяева сидели и полулежали на полу. Увидев нас, поднялись и стали знакомиться, а затем – пожалуйста, располагайтесь!
Вдоль стен стояли ветки зелёного ельника, пол был покрыт зелёными военными одеялами, на них расставлены тарелки и большие блюда с праздничной снедью; здесь было всё, что многие не видели уже годы, но в Хайларе всё можно было достать в военное время; это был богатый скотоводческий, земледельческий район, рядом с обильными рыбой Аргунью и озером Далайнор. Хозяйки привыкли вкусно готовить, а правительственный контроль над напитками у военных не был строг- у тарелок стояли бутылки настоящей водки и вин. Заканчивались рождественские каникулы и молодёжь старалась повеселиться.
Все мужчины, за исключением нас двоих, были в военной форме. Казачьи шашки и японские кавалерийские сабли стояли по углам комнаты. Здесь собрались сослуживцы по Пешковскому казачьему отряду и инструктора, прошедшие в асановском отряде военную подготовку. Некоторые были с невестами и жёнами.
Все заняли свои места лёжа, как на лужайке, вокруг закусок, кажется, в таком порядке: В.О. с невестой Н.М., её двоюродный брат М., её сестра и брат, хозяин вечера Потапов с женой Е., бухэдинец Эдуард Берзин с невестой, я и бухэдинцы – приехавший со мной и Ю.В.
Дамы, как полагается, хлопотали по кухне и следили, чтобы тарелки у всех были полными.
Прерванный нашим появлением оживлённый разговор продолжался. У всех были общие интересы, у сослуживцев и ровесников было о чём поговорить – воспоминания, текущая жизнь, предположения на будущее. Все темы касались только их тесной среды; ни слова об общей обстановке. Было ясно, что дисциплина и привычка подавляли непринуждённость, а кое-кто в тайниках души проклинал эту же военную службу и её назначение в угоду чужим интересам. Я чувствовал себя чужаком, но с любопытством проводил время в незнакомой компании, в которой почти все были младше меня по возрасту, но много важнее – по своему положению военных. Завтра я мог оказаться в их среде, и кто-то из них будет командовать мной и кричать: “Нос! слушай!”, или “Руль! два шага вперёд!”. Перспективы совсем не привлекательные, но и это могло быть лучше худшего.
Пили скромно, пьяных не было, языки не развязывались. Поднимались здравицы и высказывали обычные пожелания в наступающем году. Пели незнакомые песни, и время летело быстро. Пели хором.
“В лесу говорят, в бору говорят –
растет, говорят, роскошная сосёночка;
понравилась мне милая, хорошая девчоночка…”
Каждая из присутствовавших здесь знала, что эти слова поются для неё. Но где, кому и когда дано было знать, что через полтора года чужая война разлучит их семьи навсегда, а самое главное, – без вести о судьбе другого. У кого-то появились мрачные мысли, и запелось:
“Каким ты был, таким остался, орёл степной, казак лихой.
Зачем, зачем со мной ты повстречался, ах, как ты дорог мне, родной…
… Пройдут года, настанут сроки
и ты вернёшься, милый мой…”
Песня осталась недопетой. Наступила тишина.
Как-то всем сразу пришло в голову, что пора заканчивать пир. Выпили ещё посошок и начали прощаться; зазвенели сабли, пожимали руки “до завтра”; расходились часа в два; в открытую дверь нахлынул белый морозный пар. На улице скрипел снег под ногами, и через два квартала мы дошли до квартиры В.О. Там уже был один на постое, поэтому мы – двое приезжих и хозяин, расположились втроём на двухспальной кровати.
Рано утром прискакал верхом, чтобы поторопить нас, Потапов и за чаем утешил приехавшего со мной бухэдинца:
“Не беспокойся, будешь у меня в отряде”, – на что тот по-приятельски ответил ему:
“Ты постарайся отстоять, помоги, чтобы меня не взяли. Я теперь женатый”.
“Смотри ты – какой!”, – быстро обрезал Потапов. Он был правой рукой Пешкова, но от него ничего не могло зависеть. Японцам требовалось количество здоровых людей.
Перекрестившись на иконы в переднем углу комнаты, мы пошагали в школу, где уже собрались до двухсот “добровольцев” для осмотра – простые ребята “от сохи” из Трёхречья и инженеры из Харбинского Политехникума, сыновья более зажиточных хуторян. Потолкавшись в толпе, мы не увидели ни одного энтузиаста; у каждого было на языке то, что на уме: как бы не попасть.
Со списком в руках по залу суетился Потапов и выкликивал фамилии. Начальный осмотр заключался в медицинском освидетельствовании. Старый русский врач-хайларец апатично выполнял положенную обязанность; молчал на тревожный вопрос наивного молодого человека – пригоден ли; откладывал в сторону ещё одну анкету и говорил: “Следующий”. А вышедшего из кабинета окружали приятели и спрашивал: “Ну, как – здоров?”
Затем, так же – по одному, подходили к учительской, у дверей которой стоял адъютант командира Корпуса хорунжий Кубиков. В этой комнате заседала комиссия в составе нескольких японских и русских военных чинов.
Школьный зал гудел от оживлённых разговоров. Всё же некоторым – вероятно, хорошо знакомым – доктор подал надежду на освобождение от службы. Когда дошла моя очередь к нему, на мой вопрос он с удивлением посмотрел на меня – здоровый человек спрашивает глупость – и быстро-быстро ответил: “Годен-годен. Следующий”.
За дверью уже ко мне подошёл какой-то японский чин, взял меня за локоть и пощупал мускулы, а затем с сильным акцентом сказал:
“В артиллерию хорошо”. Зависело от него что-нибудь – не знаю.
У соседней двери стоял хорунжий Кубиков и поманил меня пальцем:
“Ваша очередь в канцелярию”.
В учительской за длинным столом, покрытым зелёной фланелью, сидели человек 6-7 в военной форме. Двое из них – русские. Генерал Бакшеев меня знал, но вида не подал; и фамилию хорошо знал.
Это было в 1934-ом году в Харбине. Властями была сделана попытка объединить в одну антикоммунистическую организацию три наиболее крупные русские – фашистов, легитимистов и казаков. В этих целях было открыто отделение японского общества Сей Ге Дан. Я присутствовал в Русском Клубе на Диагональной улице на этих информационных собраниях. Руководители этих эмигрантских организаций выступали в форме этого общества – чёрные куртки и брюки, заправленные в сапоги, и японского типа чёрные головные уборы; на боку у каждого висел короткий клинок в чёрных ножнах. Похоже было на представление из опереттки, но в местных условиях это было шокирующим зрелищем. Генералы Кислицын и Бакшеев, капитан Долов, Родзаевский и Матковский в этой чужой мешковатой одежде выглядели жалкими и смущёнными. Было обидно за русских вождей. Ни в одной газете я не видел фотографий этого представления, но писали много – как о крупном событии, объединившем эмиграцию. Через 2 месяца эта история раскрылась, и газеты внезапно прекратили писать о Сей Ге Дане: организация провалилась. Оказалось, что какие-то японские чины перестарались и с целью маскировки политической организации военного назначения, чтобы не раздражать советских, открыли отделение японского противопожарного общества и одели генералов в форму пожарников; только пожарники, пожалуй, носили на боку не клинки, а противопожарный инструмент – топорик. Так комически закончилась первая попытка военизировать эмиграцию.
В хайларской призывной комиссии за столом рядом с Бакшеевым сидел японец высокого чина, и оба разговаривали вполголоса. Остальные просматривали бумаги. Кубиков доложил:
“Призывник Санников явился”.
Все подняли головы и пристально смотрели на меня. Затем обменялись взглядами между собой, проронили несколько непонятных слов и склонились над бумагами. Через минуту один из них, чисто и громко выговаривая русские слова, спросил меня:
“Желаете ли вы служить в великой императорской армии?”
Наконец-то и мне приходится отвечать на роковой вопрос. Об этом вопросе я знал, и как к нему ни готовился – ответа придумать не мог, а сейчас нет времени на размышления. Сказать “да” – значит связать себя и в будущем придётся отвечать за своё согласие; сказать “нет” – значит обречь себя в настоящее время на расспросы, дознания и прочее.
И откуда только в безнадёжном положении приходят в голову внезапно такие простые мысли – скорей высказывай их:
“Как прикажете!” – также громко и решительно ответил я.
Все сидевшие за столом вдруг впились в меня пронзительными взглядами. Никто не ожидал этой дерзости, не ожидал и я.
“Можете идти”, – внезапно распорядился тот же японец.
Выходя, ч почувствовал, что выпутывался из одних тенет, но. кажется, попал в другие.
Школьный зал шумел уже бесконтрольно. Почти все побывали в обеих комнатах. У некоторых теплилась надежда на освобождение – им ещё не объявили их судьбы; некоторые были освобождены врачом, а тех, которых взяли, можно было сразу узнать по слишком озабоченному выражению на лице или по горделивой усмешке – были и эти, которым нравилась военная форма и сабля сбоку.
В одной группе громко смеялись. Осчастливленный паренёк, П. К. – хайларец, рассказывал, как он отвечал на вопросы в комиссии.
“Хочешь служить в армии?” – спросил его Пешков; он был вторым русским в комиссии, и я его не знал.
“Хочу, но я больной”, – отвечал П.К.
“Как больной? Тебя же доктор осматривал – Здоров!”
“Много ваш старик знает?”
“А чем болен?” – допытывался Пешков.
“Сердце больное. Почему доктор плохо проверял сердце? От быстрой езды упаду с коня. Не могу!”
Его отправили к доктору вторично, и он нашёл, что сердце, действительно, не в порядке. Его не взяли.
“А что у тебя с сердцем?” – спрашивали здесь же товарищи.
“Уж это надо уметь!” – отвечал удачник.
Подошедшему к нему нашему общему знакомому он раскрыл свой секрет:
“Утром съел полфунта сухого чая, тётки научили, спасибо; затем – у меня свадьба на днях”.
Осмотр закончился; закончились и вызовы в комиссию. Многих не взяли, кого врач нашёл непригодным по состоянию здоровья, или кто не соответствовал требованиям комиссии, но всем уже было известно своё положение. Моя участь была не определившейся, и меня начинало беспокоить чувство неизвестности. Я твёрдо решил, что всё необходимо выяснить сейчас же, и откуда появилась храбрость – я подошёл к дежурившему у дверей хорунжему и попросил доложить, могу ли я войти; назвал свою фамилию. Он исчез за дверью. Прошла минута, которая показалась мне часом. Хорунжий вышел и пригласил войти. Я вошёл, вытянулся во фронт и спросил:
“Разрешите обратиться? Моя фамилия Санников”.
“В чём дело?” – задал вопрос один из японцев. Все смотрели на меня.
“Принят ли я на военную службу?”
Наступило тягостное молчание. Оба русских военных (на месте Бакшеева сидел другой) опустили головы и взялись за просмотр бумаг, а через короткое время все вместе с японцами стали переглядываться между собой. Один японец что-то написал и передал записку другому. Тот, сделав строгое лицо, отчеканил фразу, которая осталась со мной на всю жизнь. Я принял её, как вознаграждение за все репрессии в прошлом и светлые огни впереди. (Как у Короленко в рассказе о заблудившихся тёмной ночью: “а всё же впереди – огоньки, огоньки!”). Японец сказал:
“Для вас в великой императорской армии нет формы!” “Разрешите удалиться?”
“Да!”
Вся эта сцена запечатлелась в памяти, как на кинофильме.
Выпустили нас из школы после 2-х часов дня, и мы, двое бухэдинцев, заторопились домой; но до поезда было ещё время пообедать.
В Хайларе в китайских столовках кормили очень хорошо; на Чоле мы уже отвыкли от мясных блюд, здесь же полакомились знаменитыми пельменями “из трёх мяс”, как их называют китайцы, – фарш сделан из рубленой баранины, свинины и говядины; ели бефстроганов по-китайски – с чёрными древесными грибами; пили водку, но не пъянели – были пьяны от радости “избавления от противника…”
Около десяти часов вечера поезд прибыл в Бухэду и дома у родителей отпраздновали приятный исход события: а завтра утром я уехал на Чол.
Едва прошло 18 месяцев, как весь наш мир перевернулся.
По польскому району проезжала особая группа при Советской армии под командой капитана Садчикова. Её задачей было выявление и арест эмигрантов, сотрудничавших с японцами, пешковцев, асановцев, а также перешедших границу, вернее – бежавших из Союза в жестокие годы коллективизации начала 30-ых годов.
В конце августа 45-го в мой дом на 62-ом км. в солнечный день буквально ввалился Павел Вольский, служивший кондуктором на ветке, а в те дни временно опекавший брошенную канцелярию бывшего Бюро эмигрантов. Заплетавшимся от растерянности языком он сообщил:
“В-в-ас з-з-овут в-в канцелярию”.
“Кто зовёт?” – спросил я.
“Э-э-н к-к-э ве де. (НКВД). Приехали сейчас, привезли с собой…” – он назвал фамилию рабочего с 82-го км., бежавшего из СССР в 32-ом году.
“Ничего; пойдём”.
Минуты через три мы вошли в комнату, где прежде за столом сидел начальник Бюро капитан Воронский со скобелевской бородой. Его 2 недели назад нагнали первые солдаты моторизованной пехоты на 22-ом км. – полустанке между нашим посёлком и Бухэду. Он шёл туда, как думал, на соединение с главными японскими силами, натёр в пути ноги и остановился отдохнуть.
Для меня обстановочка, как говорят, была малопривлекательной, но мне раздумывать было нечего – не было времени.
За длинным столом и на скамейке вдоль стены сидели человек 10 офицеров и бойцов, везде оружие и блеск погон и орденов и медалей; лица молодые и здоровые, с весёлыми глазами и нескрываемым выражением уверенности. Ну, думаю, неплохой признак, легче будет разговаривать. Моё спокойствие, конечно, было замечено ими.
Это было моей первой встречей с “органами”. Осведомительством я никогда ни для кого не занимался и в будущем не собирался заниматься – не сложилось такого навыка, и поэтому не пытался запоминать Цветов околышей фуражек и погон, знаков различия и чинов; любыпытства не проявлял и в дальнейшем.
“По вашему распоряжению явился”, – доложил я сидевшим у стола; перед ними лежали раскрытые исписанные тетради и бумаги. Разговор, происходивший до моего прихода, прекратился; с любопытством рассматривали меня; некоторые улыбались. Сидевший в центре за столом вежливо попросил меня:
“Расскажите нам о вашей службе у японцев”.
Я начал с моего приезда на Чол 5 лет назад и работы на железной дороге.
“Нет, – прервал другой, – расскажите нам, какую службу вы несли в японской армии”.
Я заметно растерялся; сидевшие заулыбались, кто-то рассмеялся.
“Никогда не служил!” – решительно ответил я.
Они переглянулись с выражением полного недоверия к моим словам.
“Отрицаете? Это уже хуже. Он отрицает явный факт!”
“Да, отрицаю”.
“У нас есть документы”, – они указали на бумаги на столе.
“Документов быть не может, так как я никогда не служил”, с ещё большей убедительностью сказал я; мне было уже легко и я не мог скрыть улыбки. Пришла их очередь оказаться в замешательстве.
“Что вы говорите! Здесь же написано, – сказал один передавая несколько листов бумаг и тетрадь другому. -Вот видите, товарищ старший лейтенант!”
“Да. Санников Виктор, ясно написано, не отрицайте, Санников”.
Как часто бывает в тяжёлые моменты, меня озарила блестящая мысль, и я, не обдумывая, выпалил её;
“Полтора года назад меня призывали на военную службу…”
Договорить я не успел, все пытались вмешаться в разговор:
“Ага! Ну, вот, смотрите – признался. Сам. Быстро. Так лучше”.
“…но не взяли”, – закончил я фразу.
“То есть как – не взяли? Вы говорите, что вас не приняли? Такого стройного молодца не приняли?” – они стали переглядываться.
Я им рассказал всю историю с хайларским призывом.
Видно было, что они слушали меня с удовольствием и смеялись.
“У нас для таких ребят наш портной специально форму сшил бы…”
Но один высказал мысль:
“По логике противника, вас оставили на свободе под надзором для выявления контактов”. Позже, обдумывая всё, я был с этим согласен.
“А скажите, за что они вас арестовали и держали в тюрьме?”-спросил сидевший сбоку, вероятно, младший по чину.
“Считали меня своим врагом”, – ответил первое, что пришло в голову.
На этом окончилась моя первая встреча с карательными органами. Отпуская меня, старший сказал запросто:
“Будете в Бухэду – заходите к нам”.
“Лишённый чести” состоять в армии, и возвратившись из Хайлара, в глупом положении оказывался не я, а те, кто хотели меня завербовать. Они мстили. Я стал испытывать на себе явно враждебное отношение японцев – давление по службе, перемещение в должности, а затем – увольнение. 5 лет моей работы железнодорожника закончились.
18.
К концу 1943-го года японские власти в Маньчжурии предприняли последнюю меру к приведению русских эмигрантов в полное повиновение – овладение телами оказалось недостаточным, надо было овладеть душами людей. В молитве и исполнении церковной обрядности русские находили утешение и черпали силы к своему сопротивлению. Можно думать, что Военная миссия обсуждала с Эмигрантским бюро возможную реакцию населения на выполнение распоряжения о поклонении своим богам в православных храмах. Что они могли ожидать от своих ставленников, находящихся на их иждивении? Вся затея была несусветной чушью, которая могла появиться в пьяном угаре, да в воспалённых мозгах маньяков гегемонии – японских милитаристов. Их задачей было ввести в нашей церкви свои молитвы и обряды и тем привести в рабство живых людей.
Чем ответили руководители церкви на это наступление?
В Маньчжурии, как нигде, они были достойными своего положения, подвижниками, праведниками и бессребренниками. У населения они пользовались неоспоримым авторитетом, так как в них видели служителей, верных своим монашеским обетам. Епископ Иона города Маньчжурия, митрополиты Мефодий и Мелетий Харбинские оказывались не только вождями духовными, но и общественными и политическими – ввиду общего доверия к ним.
Пришло время оправдать это доверие и указать пути выхода из, казалось, безвыходного положения. Рискуя свободой и жизнью, Глава Епархии, Митрополит Мелетий, издал указ:
АРХИПАСТЫРСКОЕ ПОСЛАНИЕ ПРАВОСЛАВНОМУ ДУХОВЕНСТВУ И МИРЯНАМ ХАРБИНСКОЙ ЕПАРХИИ ВО ИМЯ ОТЦА, СЫНА И СВЯТАГО ДУХА
Возлюбленные во Христе чада и братие!
В течение 23-летнего своего существования наша Харбинская Епархия по милости Божией пользовалась тишиной и миром во внутренней своей жизни за все невзгоды, какие претерпели у себя на родине верующие христиане; ныне пребывающие здесь награждалась особым миром со спокойствием: церкви умножались, приходы устроялись и вся церковная жизнь шла по указаниям соборного определения 1917-1918 г.г.
Но вот в недавнее время появились тревожные признаки внутреннего неспокойствия, раздоров, а может быть, и раскола.
Дело в том, что по порядку государственной жизни в известное время считается обязательным делать поклонения.
Некоторые из них русскими православными христианами, как непротиворечащие внутреннему убеждению их, совершаются добровольно и охотно. К таковым относятся молитвы за императора Ниппон и Маньчжу-Ди-Го, как почтение и уважение государственной власти.
В недавнее же время в ознаменование государственных событий были построены особые храмы (Дзиндзя, Кенкоку, Синбио), посвящённые богине Аматерасу – Оомиками, как об этом говорится в официальных изданиях.
Поклонение в сторону этих храмов с этого времени стало считаться также обязательным и для православных русских эмигрантов.
Вопрос этот, весьма важный для душевного мира и внешнего спокойствия русских православных людей, обсуждался довольно продолжительное время в руководящих кругах Харбинской Епархии и в Миссионерском Совете и получил определённое и для верующих русских людей авторитетное решение.
Так как всякого рода поклонения иноверным божествам и храмам запрещены заповедями Божиими, “да не будут тебе боги иные, кроме Меня” и “не сотвори себе кумира и всякого подобия, елика на небеси горе, елика на земле внизу, елика в водах под землёю, да не поклонишися им и не послужеши им”, – поэтому православные христиане, послушные воле Божией и закону Его, не могут и не должны совершать этого поклонения, ибо таковые поклонения противоречат основным положениям Православной веры.
Об освобождении от этого рода поклонений местной государственной власти было подано особое ходатайство за собственноручной подписью четырёх проживающих в Харбине иерархов во главе с правящим Епархией Владыкой Митрополитом Мелетием, что и должно почитаться голосом всей местной Харбинской Православной Церкви.
Вопреки этому взгляду Православной Харбинской Церкви о недозволительности поклонения храмам, посвящённым языческой богине Аматерасу-Оомиками, некоторые из православных христиан, и даже пресвитерского сана, высказывают мнения о возможности таких поклонений и совершают их.
Выражая своё глубокое сожаление о таком заблуждении, в своей сущности явно противоречащем прямой заповеди Божией и учению Православной Церкви, обращаем к вам, возлюбленные во Христе чада и братие, архипастырский свой призыв быть единомысленными и единодушными со своими иерархами, дабы не стать отступниками от Православной веры.
Да будут вам, возлюбленные братии, укреплением в ваших испытаниях слова апостола Павла – “стойте в вере, мужайтеся, утверждайтеся” (I – Кор. 16.13).
Мы молим Господа о даровании вам терпения и сил до последнего издыхания сохранять и исповедывать Святую Православную Веру.
Да ниспошлёт вам Господь руку помощи, да возвеселит и утешит вас Благодать Святаго Духа.
Русские православные люди, будем безропотно и смиренно переносить ниспосылаемые нам всякого рода испытания. Будем взирать на подвиг святых угодников Божиих, которые всем жертвовали в своём стоянии за Святую Православную Веру.
И да утвердит Господь всех вас, даже до смерти, в твёрдом и неукоризненном исповедании православной веры нашей в Господа Иисуса Христа и в святой и вечный закон Его, и в покорном послушании голосу Его Православной Церкви.
Благодать Господа нашего Иисуса Христа и любовь наша со всеми вами во Христе Иисусе. Аминь.
1944 года января 30-го дня ст. ст.
День памяти Вселенских учителей и святителей Василия Великого, Григория Богослова и Иоанна Златоустаго.
Подлинное подписали:
МЕЛЕТИЙ, Митрополит Харбинский и Маньчжурский ДИМИТРИЙ, Епископ Хайларский, ЮВЕНАЛИЙ, Епископ Цицикарский.
Не находится слов, чтобы передать то чувство удовлетворения верующих людей, с которым они приняли этот запрет поклонения японским богам. Все оценили высокий подвиг главы Церкви, который рассеял все сомнения и укрепил в вере.
В истории христианства, призывающего к смирению и терпению, это харбинское послание должно занять видное место как пример борьбы Православия за свою церковность.
В русской тысячелетней истории подобные документы существуют. Они появлялись в самые критические времена, укрепляли в вере и вели к победе. В результате этого послания русские в Маньчжурии воспряли духом: они убедились в своих защитниках, которые были готовы послужить примером самопожертвования.
Насильники поняли, что их попытка духовного порабощения русских провалилась, и замолкли. Как будто ничего не произошло и никакого насилия не было.
Но все знали, что это было открытое антияпонское выступление. Не прошло года после входа советских войск в Маньчжурию, митрополит Мелетий скончался.
Где-то должна храниться документация обо всём этом.
Часть вторая
1.
В тот последний мирный тихий на Чоле вечер 9-го августа у нас было о чём поговорить. Настроение было гнетущее, словно тяжёлые свинцовые тучи нависли над посёлком и смертельная опасность кружила над головой. Крячин, я и Шахов сидели у последнего в “торговом доме” за перегородкой и растягивали время за бутылкой ханы – китайской водки из гаоляна, которую с большими трудностями у когото перекупили. Запаха она была вообще отвратительного, а на вкус, верно, противнее сивухи, которую никто из нас никогда не пробовал.
Давно уже не доходило до песен. Только по большим праздникам песенник Шахов, поднявшись из-за стола, размахивая руками, запевал любимую студенческую “Гаудеамус игитур” на латинском языке, мы подтягивали, но это было всё реже и реже. Теперь, если доходило до песен, даже без праздников, не обходилось без песни… времён англобурской войны начала этого столетия:
“Трансвааль, Трансвааль, страна моя, ты вся горишь в огне; над деревцем развесистым задумчив бур сидел.
Сынов всех девять у меня, троих уж нет в живых, а за свободу борются шесть юных остальных.” …
Я так и не мог додуматься, когда и какими путями эта песня вошла в репертуар Шахова. При чём здесь африканцы? Шаховы – кожевенники из Кунгура, в Перми, Центральной России. Песня пришла к Шахову, может быть, потому же, почему и до меня дошло в глухую тайгу и запомнилось стихотворение эмигрантской поэтессы Александры Паркау:
Буря над степью бушует;
Братская кровь не вода –
Наша Россия воюет,
Наши горят города…
Грезится Гитлеру Питер,
Грезятся нефти ручьи;
Недруг со стягов не вытер
“Доблести” старой лучи…
Вторая Мировая Война окончилась в мае 45-го года, а мы и в августе так и не знали, как это происходило. В большинстве мы были уверены, что немцы потерпели поражение после начальных фантастических успехов только потому, что русский народ вскоре убедился, что Гитлер ведёт войну с целью уничтожения России, разделив её на свои провинции.
Если силы Берлин-Рим-Токио несли поражения и теряли войну, то в наших газетах сообщалось: …”временно отступили на заранее подготовленные позиции”. Летом 45-го уже каждый из нас знал, что наступает и наш черёд: впереди – освобождение или гибель.
В последние месяцы даже в своей тесной компании мы не развязывали языков до болтливости – это следствие стихийно менявшегося положения во внешнем мире; а в эту последнюю встречу в квартире Шахова разговор совсем не ладился. Как часто бывает, что наступление чего-то желаемого кажется уже невероятным и на время тормозит реакцию; это просто все устали.
Я не сказал ребятам о странной встрече на покосе с китайцем и о его сообщении о начале войны и о совете уходить в горы. Не было заметно, что у них были какие-либо догадки.
Уже собирались расходиться, как в лавку пришёл рассыльный с вокзала и сказал Шахову, что составленный им наряд – список паровозных и кондукторских бригад – на завтра изменён, и он сейчас был у Омельчука (машинист паровоза, свояк Шахова, жил напротив) и предупредил его, что вместо него назначен в поездку другой машинист, а главным кондуктором поедет Крячин, вместо ранее назначенного Павла Шахова, брата Фёдор.
“Да, – добавил он, – тебя, Крячин, ищет Воронский”.
Шахов ежедневно составлял наряды бригад, обслуживавших движение по чольским веткам – главной, новой и старой – и знал, что перемены в списках бывали и раньше: кто-то заболевал или отпрашивался по домашним обстоятельствам.
“А ты на что ему понадобился? Уже около 9-ти”, – сказал он уходившему Крячину. Сказал и поперхнулся, – каждый из троих знал, что мы переживаем свой Трансвааль. Думали, вероятно, то же, что и я – почему изменён наряд – в этот раз все были здоровы? Значит, что-то произошло. Но я не видел нужды поделиться полученными от китайца сведениями, возможно, они касались только меня; недопустимо устраивать панику. Стали быстро расходиться.
Я жил недалеко на пригорке, минут 15 ходьбы, и шёл по полю не торопясь, вдыхая полной грудью аромат сухого летнего вечера в горах. Переживалось состояние торжественности – шёл по пути избавления от гнёта преследований, фальши, неопределённости, полного произвола. Наконец, открылся путь в новый мир; будет этот путь далёким или коротким, лёгким или суровым – я не имел никакого представления. Если начинается конец, то поражение Японии неизбежно, но каким образом это разыграется, не могли знать и сами дирижёры – испытанные полководцы советской армии и штаб хвалёной “непобедимой” квантунской армии.
История всех событий полна неожиданностей и случайностей, и всегда события требуют жертв. Для руководящих действиями это вспомогательная статистика, цифры: столько-то человеческих, столько-то материально-технических, но оповещается это всегда в воинских единицах – корпусов, бригад, армий, батарей, как будто бы живых людей в них и не бывало. В штабах достижения подсчитываются количеством разрушений и трофеев. О том, что все цифры представляют собой человеческие жизни, которых не восстановить, – помалкивают. Войны неизбежны, пока существует человечество, и время придёт, когда они будут вестись роботами.
Мы оказались вовлечёнными в акты, при которых зрители отсутствуют. Надо было действовать, и моё решение могло быть только одним – продолжать быть самим собой. Есть хорошая строчка в казачьей песне – “каким ты был, таким остался”! Решение пришло совершенно легко, т.к. оно было вполне естественным. О, нет! Не сдаваться и не просить милости у идущего навстречу победителя, кто бы им ни оказался. Победы бывают и временными.
Шагалось легко с этими счастливыми мыслями человека, решившего сложную задачу. Как в школьном классе – “кто первый – поднимите руку!”, я торопливо взялся за дверную ручку и вошёл в свой дом. Дружеского совета скрыться в горах я не послушаю.
Мой дом был устроен не по-таёжному, а с претензией на городские удобства, с несколькими комнатами, обставленный мебелью, сделанной по заказу. В нём я собирался пожить подольше, каждый год что-то пристраивая, поэтому 5 лет пролетели быстро. Построил я его незадолго до налёта японцев на американскую базу в Жемчужной Гавани. Кто мог предвидеть этот безумный самоубийственный шаг, во что даже американский Главный Штаб не мог поверить, получая радиосообщения с гибнущих в гавани военных кораблей.
С такими мыслями, что дураков на свете так много, и что нас учили не бежать от опасности, а идти навстречу и побеждать, что в горы я не пойду, я уснул.
Тихий стук в ставни окна спальни разбудил меня. Я открыл глаза. Была глубокая ночь. Кто бы это мог быть? Стук повторился, я встал с постели и подошёл к окну, спросил и в ответ услышал по-китайски: “Открой дверь, это приятель”, – я узнал голос начальника нашей полиции. Мы никогда не были в приятельских отношениях; он был интеллигентным молодым высоким китайцем, которого прислали на Чол два года назад, по окончании японской выучки. По-русски он совсем не понимал, но мы знали один другого, так как он часто заходил к нам в контору Поселкового управления.
Я, не зажигая свечи, пошёл открыть дверь. Он с порога, не входя в дом, сказал:
“Меня японцы прислали арестовать тебя и привести в полицию. У тебя есть время, несколько минут. Одевайся и через задний забор сразу в тайгу, там спасёшься”.
Мне странным показался услышанный от него совет, сказанный очень тихим голосом, и я спросил:
“Ты один?”
“На улице у твоей калитки я оставил полицейского”. – Он назвал фамилию, которой я не знал.
Каким бы ни было твёрдым твоё решение, часто что-то врывается в твой план, побуждая изменить его. Откуда-то врывается сомнение, когда ставка очень высока; и так захотелось выполнить его совет, зацепиться за жизнь! Но надолго ли? А если стоявший у калитки полицейский догадается, захочет выслужиться и будет стрелять? Пуля в спину по время побега? Нет! “На миру и смерть красна”. Надо идти.
“Спасибо. Зови полицейского; я сейчас приведу себя в порядок, и идём”.
Этого начальник никак не ожидал. Я уже зажёг керосиновую лампу, и при свете видел его растерянное лицо.
“Мы скажем, что тебя не было дома…”
“Нет. Пойдём вместе”.
Я почувствовал облегчение; оно бывает тогда, когда принято правильное решение. Вспомнились слова папы, которые он повторял часто в последние годы: “Прошу только Бога, чтобы помог перенести всё это”.
Было часа 2 утра. Я выпил стакан молока и съел кусок хлеба, сделав это вполне сознательно, т.к. опыт говорил, что силы необходимо беречь. Полицейские стояли. Я думал, почему прислали начальника полиции, а не рядовых полицейских? Или он сам вызвался. Но распоряжается-то не он, а его помощник-японец: маскировка есть одно из условий насильственной власти для сохранения своих голов, а для петель есть чужие.
Мы вышли из дома. На востоке, над горами вот-вот будет светать. Приятно думать, что идёшь навстречу солнцу. Начальник шёл рядом и сказал только одну фразу:
“Может быть, это закончится скоро”. Он имел в виду события, и мне хотелось думать то же самое – такие в глухой обстановке не затянутся надолго.
Дорога заняла две минуты, и мы вошли в контору полиции; большая комната, где могут вместиться человек 30, освещена сильными керосиновыми лампами; вдоль двух стен расставлены конторские столы, за которыми сидят несколько японцев с хмурыми лицами; знакомых среди них не вижу; одеты они в обычную форму, но военно-полицейских наплечников не вижу; у каждого на ремнях в кобурах пистолеты крупного калибра. Ага, думаю, специальная военная полиция.
Начальник подошёл к столу – докладывает, а полицейский, который шёл с нами, стоит рядом со мной с винтовкой наперевес и глазами пожирает каждое моё движение.
“Молодец, – подумал я, – 13 лет вы ловко морочили головы победителям, и я надеюсь на тебя, если они дадут тебе роль палача – всё будет хорошо!” Фраза – “это, может, закончится скоро” – приобрела реальный смысл. Выживу.
Один из японцев перелистывая бумаги, что-то крикнул, и китаец прикладом винтовки подтолкнул меня к столу.
“Где оружие?” – внезапно заорал по-русски японец.
Я растерялся от неожиданности – по-русски, но вспомнил, что жандармерия не нуждается в переводчиках.
“Какое?” – спросил я.
“Отвечай на вопрос. Спрашиваю я. Где?”
“Я не имею никакого оружия”.
“У тебя в квартире нет. Ты прячешь его в лесу. Где радиоприёмник?” – Ещё громче кричал японец. Я стал чувствовать облегчение.
“Я никогда не имел радио. Я в нём ничего не понимаю”.
“Врёшь! В Харбине в 36-ом окончил школу.”
О курсах тогда я знал – это была поставленная японцами ловушка для выявления русских радиолюбителей, которые в будущем могут быть опасными и которые уже никогда не терялись с японского поля зрения. Но меня там нс было.
С этих “общедоступных” курсов исчез Пётр Маковеев, сын известного протодьякона; исчез бесследно, и о нём запрещено было наводить справки. Способный юноша достиг больших успехов и, по общему мнению, был ликвидирован японцами, когда обнаружилось, что он связался с внешним миром.
На повторный вопрос жандарма я ответил, что в 1936-ом я оканчивал Юридический Факультет, и у меня не было времени заниматься радиотехникой. Но в бумагах, что он держит в руках, написано другое, он-то этому верит. Какая чушь! Мне стало легко, потому что это чушь. Они на ложном следу.
“У меня нет времени разговаривать с тобой. Отвечай правду!”
“Я ничего не знаю”.
“А твои встречи в лесу? – Он придвинул в мою сторону лежавшие на столе бумаги, – ставь печатку!”
Печатка – это заменяющая подпись личная печать с фамилией, изображённой китайскими иероглифами или упрощённой японской азбукой-катаканой. Всегда надо было иметь её при себе. Возможно, у некоторых кули она была единственной личной собственностью, которая заменяла удостоверение личности.
“У меня нет печатки.”
“Палец!” – скомандовал японец; он уже считал законченным дело со мной. За неимением печатки применялся оттиск большого пальца правой руки, приложенного прежде к подушечке с красной краской.
“А что здесь написано?” – спросил я.
“Много хочешь знать. Это – признание твоей вины,” – смилостивился он.
“Но я не знаю, в чём виноват.”
“Здесь написано – в чём. Ставь палец, а потом садись и пиши по-русски, я тебе кратко переведу. Всё ясно?”
Он задал этот вопрос уже по привычке садиста – всё равно подпишешь.
Сколько же на твоём счету наших жизней, думал я. Судя по признакам разворачивавшихся событий, твой час наступил, радовался я. Но тебе нужны оправдательные документы: выполнял, мол, распоряжения начальства, которое оказалось коварным и злым, – судите их.
Все японцы были известны своей дисциплинированностью. Где-то в центре разрабатывался план, на местах приводился в исполнение без возражений, без критики, без малейших изменений, без всякого учёта менявшейся обстановки на местах. Этим они и держались. И погибнете вы все, не учтя изменившихся обстоятельств. Но ты учтёшь такую обстановку, когда твой центр рухнет, думал я. Может быть, ты и для победителей будешь незаменимым человеком? В истории такие факты бывали – будешь топить своих, чтобы самому выплыть. На суде выступишь свидетелем обвинения, но я тебе не помогу, не подпишу. Я вспомнил подобный случай, происшедший с папой в 1937-ом, когда от него требовали подписать признание несуществующей вины, он отказался подписать, и я ответил его же словами:
“Вины за собой не знаю и подписывать ничего не могу.”
Японцы заорали, вскочив со стульев. Один из них одной рукой показал на коридор, другой замахал полицейскому, что стоял с винтовкой рядом со мной: увести! К чему это привело бы, я так и не узнал.
Мы уже шли по коридору, как сзади послышался шум многих шагов – в двери входила толпа. Я повернул голову назад и увидел первого – Фёдора с полицейскими по бокам, а за ним знакомые лица его брата Павла и зятя Омельчука, затем, двое-трое других.
Полицейский толкнул меня вперёд и тихо сказал:
“Ты будешь кричать, но это будет простая вода, без соли.”
Я догадался, что японцы под пытками решили вынудить у меня признание. Это – “чайник Шептунова”, излюбленный способ – вливание в нос воды с перцем и солью, пока человек не теряет сознание.
Но в то утро ни для каких способов дознания у японцев не хватало времени, и меня сразу вернули в приёмную. У столов появились наши японцы-железнодорожники; посреди комнаты с растерянностью на лицах стояли шестеро русских арестованных; вокруг-китайцы-полицейские. Железнодорожники смотрели на нас, как на пустое место, хотя годы каждый день встречались одни с другими. Один из китайцев принёс и поставил на стол закопчёный жестяной чайник, бутылок трёх вместимости; не этот ли чайник предназначался для меня, мелькнула мысль. Он поставил на стол также две чашки, наполнив их, сказал :
“Пейте.”
Мы не двинулись с места.
“Пейте, – повторил он. – Это хана; пей, сколько хочешь.”
Что за комедия, с недоумением переглянулись мы с Шаховым.
“Знаешь, Виктор, – сказал он, – я читал, что они дают врагу, к которому питают почтение, выпить перед смертью. Давай выпьем! Ну, ребята, пейте!”
Спасибо за такое почтение; лучше бы его не было. Но трое из нас выпили по чашке. Другие отказались; были расстроены.
Я едва сдерживал дрожь – вспомнился шаховский Трансвааль; слишком жестоко было сейчас напомнить ему слова песни:
…”Настал, настал последний час для Родины моей.
Молитеся, вы, женщины, за ваших сыновей…”
Тихо я сказал ему:
“Помнишь – камиказе, а если в чашке яд?”
Об этом знали многие из нас. У японцев во время войны было принято угостить императорским саке (рисовая водка) добровольцев, идущих на смерть; водка была с наркотиками; также неугодному лицу посылался яд, чтобы тот покончил самоубийством. С соблюдением церемонии обречённому подавалась чашечка вместимостью со столовую ложку жидкости, выпив которую человек лишался собственной воли и следовал точному выполнению приказа.
Сейчас, мы думали, мы бессильны, инициатива в руках противника. Вот они – сидят и стоят, возбуждённо говорят и жестикулируют. Мы же не знаем последних событий, не знаем – что случилось, кем мы являемся, и что они нам готовят. Нам ничего не было сказано – этой неизвестностью внушается, что мы не существуем, что мы – ничто; но мы должны держаться спокойно.
Подошли полицейские с верёвками и начали связывать нам руки за спиной. Связывали двоих вместе. Незнакомые японцы, что кричали на меня, подали команду китайцам – выводить. Мы, три пары, первыми вышли на улицу, за нами полдесятка вооружённых полицейских, сзади японцы. На улице повернули налево. Ага! На вокзал; значит, повезут в Бухэду. И сами бегут, а то китайцы повяжут им верёвку на шею и будут водить по улицам!
Светало. Пять лет я ходил по этой главной улице – названия у неё не было – на службу железнодорожную и поселковую; тысячи раз, и сейчас, может быть, – в последний. Никогда она не была такой красивой, чистой, опрятной, как в это утро. Застраивалась она при мне; сейчас я чувствовал себя её хозяином, она мне дорога. Мой дом и церковь были за моей спиной. Проходим мимо китайской торговли Васьки-жулика; напротив – канцелярия Бюро эмигрантов – штаб сейчас уже явных наших противников; чуть сбоку – Поселковое управление, штаб моих друзей-китайцев. Идём мимо постоялого двора – орочёнской гостиницы, двух-трёх китайских лавок. На этой улице разбросались десятка три домов жителей – русских, китайцев, татар. Во дворах уже начиналась жизнь – женщины доили коров, лаяли собаки. Хотелось бы знать, что подумали жители, видя такое необычное шествие? За хорошие дела в полицию не попадёшь! Но я уверен, что они думали не об этом, а проклинали японцев!
Было грустно расставаться, но это простая житейская привязанность, сожаление о теряемом. Это обострённое чувство скоро притупится. Идут события.
Японцы – наши железнодорожники и те, чужие, все шли молча. Если все уезжают, то это говорит о том, что расправиться с нами на месте жандармы не решились, побоялись населения; могли же китайцы подумать, что, ликвидировав нас, японцы возьмутся и за них.
Мысли начинали приходить в порядок. Происходит только оттяжка времени, и надо использовать любую возможность, чтобы бежать-сейчас и обстановка более определилась, чем вчера. Но что творится в Бухэду?
Подошли к вокзалу. На путях не видно обычного состава с лесоматериалами для отправки таёжной продукции для построек дорог военного значения на границах с Советским Союзом. (Через год эти новопостроенные железные дороги будут разобраны и вывезены в Союз как военные трофеи. Почему-то тогда в трофеи будут включены продукты сельского хозяйства, главным образом зерно, вывозившееся месяцами, что и послужит одной из причин разрыва двух “братских” компартий через полдесятка лет.)
Паровоз маневрировал на путях, подбирая несколько порожних товарных вагонов, две теплушки и один классный пассажирский, у которого толпились знакомые японцы с чемоданами и корзинками. Мы догадывались, что они бегут, значит, нам надо тоже, только в другом направлении и не сию минуту. Пас окружили и ведут в одну из теплушек; с грохотом открываются её двери.
Действительно, зачем японцам сейчас лесоматериалы? Им нужен живой человеческий материал, чтобы использовать его для своего спасения, да нужен порожняк, чтобы вывозить своих.
Вспомнилась гитлеровская мания использования народов России как удобрение для немецкой нации. Тогда мы очень мало слышали о том, как на практике только благодаря тому, что атеистическое правительство СССР использовало религиозное чувство населения, эта человеконенавистническая затея провалилась. Но те краткие сведения, что доходили до нас, помогали нам переносить и наши испытания.
Бежать? А кто бежит? Колчак бежал? Император бежал? Гумилёв бежал? Они смотрели в лицо смерти прямо, открытыми глазами. Бегут трусы. Мои герои не бегут.
Подходя к теплушке, увидели и нескольких русских, своих сослуживцев, суетящихся у вокзала. Вот Крячин, он, конечно, как главный кондуктор будет сопровождать поезд – кто-то должен его обслуживать. Он с китайцами переводит путевые стрелки и даёт сигналы паровозной бригаде.
Вон Воронский, он с японцами; бегает и суетится; от одной группы к другой. Здесь он в связи с нашим делом, но на нас не смотрит; с ним совещались японцы, вчера ему было известно всё, о чём остальные узнают позже. Сегодня его оставят здесь, и он будет единственной властью, представляющей государственную. Но кто будет считаться с наследниками убежавшей власти? У китайского населения останется своя власть Поселковое управление. Он это отлично знает и, глядя на него сейчас, его можно обрисовать одним словом – паника. Он всё же был культурным человеком, держал себя вежливо, грубости не проявлял. Носил всегда защитного цвета униформу, без всяких знаков. Другие начальники эмигрантского Бюро в некоторых районах вызывали ненависть эмигрантского населения вплоть до кровавой расправы с обеих сторон (ген. Тирбаха убили на Нижнем Чоле, Шспупова па Восточной линии всегда подкарауливала пуля).
Но что здесь делает Генка Куваленко? Он не железнодорожник, живёт в Алексеевке, в 10-ти км. отсюда; с полгода, как возвратился из асановского отряда, окончив двухгодичную военную подготовку. Никто не знает, в чём она заключалась; не похоже, чтобы он там косил сено или чистил картошку. Сейчас он в штатском – тёмная рубашка, шаровары, ичиги. Вот он подошёл к японцам, они дали ему винтовку, он вложил обойму патронов, закинул её через плечо и разговаривает с Воронским. В противоположность ему Генка держит себя спокойно, уверенно и улыбается – признак того, что он знает, что он делает. Нам ни от одного из них ничего хорошего ждать не приходится – оба готовы выполнять любое поручение власти, чья бы она ни была. Люди без принципов. Нас они не замечают. На душе тёплое чувство при мысли, что события, наконец, отгородили нас от них.
С Крячиным успели перекинуться взглядами; что-то похожее на сочувствие и беспомощность написано на его лице.
2.
Перед посадкой в вагон с нас сняли верёвки. В теплушке оказались только мы одни. Китаец-кондуктор толкнул в вагон трёхбутылочную посуду с водой – нас растрогала эта забота, но сказать спасибо не успели. Дверь задвинулась. Лязгнула тяжёлая железная накладка. Внезапная темнота и тишина. Когда и куда поедем? – каждый думал одни и те же мысли?
Наступил и этот момент, вагон толкнуло, прицепился паровоз. Скоро. Но опять загрохотала тяжёлая дверь, открылась на полметра, просунулась в неё Генкина голова, он громким голосом, подделываясь под бас и пытаясь перекричать шум набиравшего пары паровоза, заорал:
“Ребята, мне поручено вас охранять!” – он сделал паузу, а я подумал – от кого?
“При попытке к бегству буду стрелять”.
Все мы замерли от неожиданности. Стрелять в нас? Смерть, наконец, подошла вплотную. Кто-то выругался площадной бранью:
“Сын в отца, пёс во пса…”
Дверь опять задвинулась. Опять лязгнуло железо. Поезд тронулся с места, и лёгкий состав полетел вперёд – тоже, как в панике, убегая от опасности. Трясло и качало. Я перекрестился.
Мы сидели на полу, прижавшись спинами к стенам вагона; молчали, каждый занятый своими мыслями: о доме, о семье, оставленных и незаконченных делах. Я подумал, что о запрятанную в поле в сено мою литовку кто-то может порезаться, вздумав собирать сено… И что только ни лезет в голову! Мне её собираются отрубить, а я … о сене. Правда и то, что человек, предвидя последний час, цепляется за жизнь и надеется на чудо. Конечно, на чудо, и только на чудо, если знаешь, что надежды на себя и свои силы больше нет. Но чудо по прихоти не приходит, надо быть достойным его. “Тридцатая,” – кто-то прервал молчание; тридцатая верста.
“А ты откуда знаешь?”
“Не слышишь – Ван разговаривает.”
Снаружи слышался голос ремонтного рабочего из артели разъезда “33-й километр”.
Поезд стоял. Значит, мы пролетели половину пути до Горигола; нормально это берёт три часа и более, когда на нескольких разъездах подцепляют гружёные вагоны, и паровоз снабжается водой у водокачек. Но сегодня поезд летел. Кому сейчас нужны гружёные вагоны, если был приказ эвакуироваться? От этой догадки и прервалось наше молчание. Начались разговоры.
Эвакуация ли? Чем вызвана? Поражением ли в войне с американцами и их ультиматумом покинуть Маньчжурию? Но какое отношение имеем к этому мы, 6 человек в глухом углу тайги? Русские эмигранты? О моей встрече с китайцем на покосе я никому не говорил из предосторожности – не мой секрет!
Ах, вот! Об этом можно поговорить. В условиях истории мы – антикоммунисты. Японцы – тоже. Выходило, что мы – союзники. Но жизненная логика не так проста. Русский патриотизм ничего не имеет общего с японским, ни с немецким – но будем здоровыми все. По японской логике, наш русский антикоммунизм исчез после победы русского народа над немцами, которая достигалась в условиях банкротства коммунистических идей, и, таким образом, мы оказались противниками японцев, а так как в данном положении мы явились уже жертвами, то это означает, что началась война с СССР.
Распространённый советский лозунг середины 20-ых годов можно перефразировать в 40-ых следующим образом: дух коммунизма умер, но коммунисты остались. Чтобы победить в войне, коммунисты разрешили религию и заставили народ молиться о победе, призвали на помощь уничтоженные ими исторические традиции и в мае 43-го ликвидировали коммунистический Третий Интернационал. Обанкротились!
От нашего, Чольского района до внешнемонгольской границы не было и двухсот километров. По ту сторону находились монголо-советские войска, а на этой стороне, что всем хорошо было известно, японский контроль равнялся почти нулю. Не хватало сил охранять и всю границу Маньчжурии с СССР. Естественные границы не имели никакого оборонительного значения; удобны только на картах, т.к. все являлись реками – Уссури на востоке, Амур на севере, Аргунь и Халхингол на западе.
Мы все были в хороших отношениях с китайцами. Большинство их ненавидело японцев. В среде китайского населения были люди, связанные с партизанами Чжан-кайши и, по мнению хозяев, мы должны были знать о партизанах.
“Повезли на пытки”, – решили мы.
Обсуждая самые невероятные мысли, что естественно в нашем положении полной неизвестности, все думали – что принесёт нам следующий день? – и не заметили, как пролетело время до последней станции ветки – Горигола. Здесь она соединяется с линией Харбин-Маньчжурия. В разговоре обнаружилось, что мы не переживали никакой паники, не было ни жалоб, ни нареканий, ни сожалений. Мы не старались держаться спокойно, мы просто были спокойными. Нас было шестеро, “чувство плеча”, или “локтя”, давало нам уверенность на взаимную помощь, если понадобится. Хотя прежде у Омельчука, как говорится, воды не выпросишь; у него, как и у Шахова, была мелкая лавчонка, и оба очень неохотно продавали в долг.
Поезд остановился, и за стеной вагона послышались громкие разговоры на всех наших местных языках. Лязгнула железная накладка на двери вагона, она раздвинулась, и показался “охранник” Генка с винтовкой в руках.
“Вылезай!” – скомандовал он.
Мы прыгали из вагона, а нас уже поджидала группа жандармов, которым Генка и передал нас, указывая пальцем на каждого. “Задание выполнено”, – догадались мы, а он быстро-быстро зашагал от нас к паровозу в обратный путь. Может быть, он уносит с собой неприятное чувство после выполнения подленького поручения? Но это было не так; выражение его лица было строгим, начальническим, выполнил, мол, долг. Он выслуживался, как человек с ограниченным кругозором. Такие люди могут наделать много бед.
Было часов 8 утра. Солнце уже высоко; начинался сухой августовский день. Стрекотали кузнечики в траве, тут же, у дорожной насыпи; ласточки и воробьи, как бы соревнуясь, кружили над нашими головами – птицы заливались песнями. Природа продолжала жить своей жизнью, нарушаемой иногда гудками маневрирующих паровозов.
Нас подвели к другому составу, подготовленному к выходу на главную линию, указали на один из вагонов – залезай!
По главной линии пролетел на восток состав из десятков пассажирских и грузовых вагонов. Мы увидели полувагоны, загруженные… мебелью! Да-да, обстановкой! Торчали ножки столов и стульев – стандартных конторских столов. Мы переглянулись и заулыбались. Кому нужно такое барахло – десятки вагонов старой деревянной обстановки? Вывозят имущество? Спасают ценности? Вот это паника, так паника!
В Маньчжурии японцы имели мало личного имущества и никакой обстановки; только по 2-3 чемодана одежды; семейные имели немногим больше. Недвижимостью не обзаводились; жили, как на походе, и не удивительно, т.к. переводы по службе с одного места на другое были частыми. Это было личной платой каждого за оккупацию – жизнь на волоске.
Но приказ есть приказ – не бросать казённого имущества; можно бросить своё кимоно и виктролу, а конторский стул не оставлять врагу. Так это и было. Это показало, что первый день войны развернулся не в их пользу. Вспомнилась строчка из нашей застольной песни: “и мы недаром в мире жили!”
Главная линия была свободна, наши вагоны перевели на неё, и нас в сопровождении конвоя повезли в Бухэду. Через полчаса высадили на перрон бухэдинского вокзала. Там творилась суматоха – группами бегали японцы, но не военные, а, верятно, эвакуируемые из Хайлара гражданские и железнодорожники. Нас быстро окружили жандармы, повязали опять руки назад и всех – друг к другу.
Повели по серединам знакомых с детства улиц. В Бухэду был и Большой проспект – от Городского сада до Материального склада у Красной Горки, – широкая улица в 2 километра длины от горы до горы. На этой улице находилось высокое одноэтажное здание Железнодорожного собрания, гордость Западной линии, с прекрасным залом мест на 500, сценой, обширными залами для ресторана и читальни, длинной верандой, выходившей “на задворки” – чудесный сад с несколькими цветочными клумбами.
Пройдя Желсоб, свернули на Офицерскую улицу, что привела нас на окраину железнодорожного городка, в тюрьму. В этом помещении, у подножия Церковной горы, в начале 20-ых годов находилась Русская Общественная Гимназия; в ней учился мой старший брат Владимир, умерший осенью 41-го года от воспаления лёгких – японский врач наблюдал, не принимая нужных мер. Затем года два наш скаутский отряд устраивал здесь сборы-собрания. При японцах это стало домом страха. И здесь в одной из камер оказался сейчас я.
Широкий длинный коридор, каким я его знал раньше, был разделён вдоль во всю длину решёткой, и одна его половина была перегорожена такими же решётками на 3-4 камеры-клетки. Нас втолкнули в одну из них, развязали руки, и мы от усталости повалились на пол. Он был покрыт измятой грязной соломой, видимо, до нас служившей постелью другим несчастным.
Я закрыл глаза. Возможно, было часов 10 утра. Мысли остановились. Столы… столы… столы… Мы и на вокзале видели составы вагонов со старыми конторскими столами и стульями с торчавшими вверх ножками. Похоже на бред.
По соседству послышался шум. Это в соседнюю камеру ввели группу арестантов, русских бухэдинцев; все старики. Первым шёл полугорбатый с седой бородой-лопатой но с гордостью на лице отец Шаховых. За ним, протянув руки вперёд, больной полуслепой, в тёмных очках бывший мясоторговец, татарин Мансуров. Дальше – муж старшей сестры моей мамы, бывший лесоподрядчик Мелихов, с обычным на лице выражением презрения ко всем и всему. Ещё кто-то. По каким признакам их собирали? Они и года сами не проживут. Но японцы не дадут им умереть спокойно в семейном кругу. За что? Для меня это было неразрешимой загадкой.
Вот привели также и женщин; двух. Одна из них – жена давно покойного паровозного машиниста, старожила Музычука, а другая – вдова также, домохозяйка с соседней станции Ялу; её фамилии я никогда не слышал. Музычук арестовали, вероятно, потому, что она продолжала пролонгировать советский паспорт. Когда в 25-ом году большевики без нужды отказались от арендных прав на железные дороги в Маньчжурии, “высокодоговаривающимися сторонами” был установлен “паритет” – на службе дороги могли находиться или советские, или китайские подданные. Это условие советского правительства было направлено против русских эмигрантов, которые оказались лишены куска хлеба. Основная же задача советского правительства – в обмен на права получить белых генералов – провалилась. Эмигранты-генералы до конца своих дней не давали покоя всесильной диктатуре. А может, Сталин вовсе не боялся похищенных им генералов Кутепова и Миллера – в Европе, и атамана Анненкова – в Китае? Полная необеспеченность вынудила многих железнодорожников взять советские паспорта, а малое число подали на китайское подданство. Машинист Музычук стал советским гражданином, а его друг Мелихов, не являясь служащим дороги и не имев этой необходимости выбора, подал на китайский паспорт – из его антикоммунистических чувств! Друзьями они оставались до смерти Музычука. Дивны дела!
Большинство русского населения Маньчжурии не сделало тогда никакого выбора и остались бесподданными. Все последующие годы они испытывали значительные затруднения – плата за решимость остаться русскими и таковыми вернуться на родину. Таким остался и папа, поселившийся в Бухэду до 1905-го года и никогда не служивший на дороге. Но с дорогой он был связан.
Папа, специалист в лесной промышленности, был крупным поставщиком телеграфных столбов, брёвен, дров из Хинганского района для нужд К.В.ж.д. Это длилось до 1930-го года, пока советская администрация дороги не выяснила, что он не имеет ни советского, ни китайского подданства. Заказы прекратились моментально. В Хайларе же лесопромышленники Воронцовы вышли из положения, применив способ, о котором стало известно позже, и оставались подрядчиками до самых последних дней существования русских – при советских, китайцах, японцах, опять советских и китайцах: в 1925-ом году один из братьев Воронцовых взял советский паспорт, а другой – китайский.
Сейчас в японской тюрьме оказались русские без различия подданства и убеждений. Обе женщины держали себя спокойно, как все.
3.
Слухи об арестованных распространились среди населения. Пробегавшие постоянно по коридору переводчикиполукровцы кое-кому на ходу торопливо передавали короткую весточку. Вдруг один крикнул в мою сторону:
“Виктор, отец!”
Я поднялся с пола и увидел папу в сопровождении китайца-полицейского, подходящего к решётке. Сколько было горечи в лице отца и страдания в его взгляде, что ничего подобного в жизни я не видел. Ему было 59 лет. В последний раз я видел его около двух месяцев назад, но теперь он был уже совсем седым, с седыми же густыми усами на загорелом лице, и эта белизна его головы делала её светящейся. Я прильнул к решётке.
У папы в руке было что-то завёрнутое в белую вощёную бумагу. Нет, он не арестован, он слышал, что привезли меня, пришёл встретиться и принёс то, что мне как раз было надо для поддержания физических сил – покушать, как я и догадывался. Он молчал. Я просунул руку, когда он поднёс к решётке пакет. Он взял мою руку и поцеловал; затем перекрестил меня. Я не отрывался от его глаз. Сейчас они были спокойнее, в них светилось мужество. Он тихо сказал мне только одно слово:
“Крепись!”
Я понял, что не обманул его – он не допускал мысли, что найдёт в моих глазах страх и в своём сыне – труса. Эта мысль укрепила и меня. Уже всё нс так важно, если каждый мог думать, что эта встреча – последняя, и папа меня больше не увидит. Происходило прикосновение к тайне смерти. Он ушёл.
К полудню в тюрьме поднялась суматоха; все тюремщики бежали по коридору к выходам, а над крышей тюрьмы высоко-высоко в небе зарокотал ровный шум моторов. При панике начальства этот рокот казался приятным и желанным. Сперва тихий, затем, приближаясь, он нарастал, и, наконец, рокот перешёл в оглушительный рёв моторов – уже совсем над головой.
С земли раздалась беспорядочная трескотня ружейных выстрелов. Не было слышно ровных пулемётных очередей, и, надо полагать, в районе не было противовоздушных орудий. Но зато прежде было много самоуверенности, и район в четырёхстах километрах от пограничного города Маньчжурия, вероятно, рассматривался как глубокий тыл. Хотя с образованием Маньчжу-Го повсеместно населению приказывалось рыть в земле бомбоубежища.
Вдруг задребезжали и посыпались стёкла окон, задрожали стены, и одновременно раздались страшные взрывы, от которых нас повалило на пол. Воздух посерел, наполнившись пылью посыпавшейся штукатурки – за стенами тюрьмы разорвалась бомба, брошенная с самолёта.
Китайцы с криками раскрыли двери камер, и мы бросились на улицу. На пригорке, метрах в 50-ти от нас, где упала бомба, образовалась большая воронка, и мы бросились в неё. А над головами в небе набирал высоту аэроплан. Сейчас уже не было сомнений – война!
Все ожидали её. Немногие хотели её. Никто не был готов к ней, когда она пришла. Ход истории никогда человеку не уложить в свою программу. Есть другая программа – у границ сверхъестественного.
4.
Через четверть часа, когда улеглась паника, нас, не возвращая в камеры, привязали руками по четыре человека вместе и повели по обратному пути; по пустынным улицам на вокзал. На путях передвигали вперёд-назад несколько составов, и если были полувагоны, то было видно, что они загружены тем же барахлом – столы и стулья. Из окон и дверей других вагонов выглядывали озабоченные японские лица.
В этот раз нас посадили в пассажирский вагон; этот поезд отходил первым, только нас и поджидали. Все пассажиры – гражданские японцы, потрясённые событиями, хранили полное молчание; среди них было несколько женщин.
Всех нас было 17 человек, но той вдовы с соседней станции Ялу с нами не оказалось. Что с ней случилось? Месяцами позже стало известно, что она оставалась лежать, прикрывшись циновкой, в той воронке, образовавшейся после разрыва бомбы; с наступлением темноты ушла в лес и, пройдя 30 километров, вернулась домой, где уже не было никакой власти.
Мы сидели на скамейках вагона в очень неудобном положении, руки были связаны, молча переглядывались. Мучительно хотелось пить.
Нас не кормили; в тюрьме мы поделились тем, у кого что оказывалось принесённым родственниками в Бухэду; в жаркий полдень жажда была страшная. Надо вспомнить, что из дома мы ничего не взяли, даже обычно полагающегося арестованному свёртка со сменой белья – нас взяли, как на короткую прогулку, а здесь это было уже дальней дорогой.
Китайские охранники в вагоне были нерешительны; при создавшейся панике они и сами боялись чего-то, а я не решался попросить их о воде, чтобы не подвести их. Поезд ещё не трогался с места, и люди не переставали бегать по вагону, как бы разыскивая своих. Если сейчас не напиться, на ходу на напьёшься. Я всматривался в лица спешащих японцев и искал человеческого взгляда – были же и среди них люди, о чём мы знали. За некоторых из них русские девушки выходили замуж, они принимали православное крещение, венчались в церкви, крестили своих детей, воспитывали их в русской среде. Но никогда не было слышно, чтобы кто-либо из них заступился за попавшего в беду русского. Скорее всего к ним за помощью и не обращались. Как-то в разговоре с Заимой выяснилось, что любой из них на такую просьбу ответит искренне – “не могу”. Если дело принимало политический оттенок, на это есть соответствующая власть – жандармерия, самое страшное слово. Военная миссия действовала более открыто и была доступной. Согласно общепринятому представлению, опа имела “дипломатике ский статус” – некоторое подобие гласности, конечно, лживой. С жандармерией никаких разговоров быть не могло. “Нам ничего не известно.” Власти над ней не было. Если по наивности упомянуть о ней в разговоре со знакомым японцем, то он широко раскрывал глаза и рот, и делал вид, что он никогда об этом не слышал.
И всё же в этой толпе нескольких сот занятых сцоими очными жизненным делами бегающих японцев я поймал такой человеческий взгляд. Японец в гражданской одежде остановился на один момент и смотрел на меня. Мы никогда не встречались, все здесь были с западных районов, бухэдинцы уже успели эвакуироваться; ни одного знакомого не видел. Я невольно раскрыл рот – признак жажды. Он увидел верёвки на руках и догадался, буквально рванувшись к выходу. Через несколько минут он торопливо принёс ведёрко с водой и несколько пустых консервных банок; банки бросил на наши колени. В то же время, не обращая внимания на китайских стражников, быстро, как только мог, освободил мои руки от верёвок; дальше это сделали уже мы сами, а он затерялся в толпе. По несколько глотков каждому было достаточно, чтобы напиться. Вода была мутная и тёплая – паровозная, но вкусная, как никогда в жизни. Кем было он, этот незнакомец? Встретишь же человека и в зверских условиях!
Эта крупица проявленного добра породила в мыслях не только у меня одного гору веры и радость надежды. Мы обрели душевный покой, который так необходим был в наших условиях. Из предосторожности мы слегка запутали верёвками наши руки.
В трудные моменты жизни память подсказывала применить проверенную систему мышления, внушённую школьными воспитателями: думай, что всё проходит, завтра обстановка изменится; или к лучшему, или к худшему, по и то пройдёт; надо всё перетерпеть!
А худшим может быть только Пин-Фань, лагерь смерти под Харбином, вместо которого я оказался на Чоле в мае 40-го года. Я имел ровно 5 лет отсрочки.
Поезд тронулся с места и повёз нас на восток с назначением – в неизвестность.
Через 2 года о лагере Пин-Фань будет дело в суде над японскими военными преступниками в Токио. Позже, в 1958 г. американский военнослужащий Пётр Балакшин напишет известную книгу “Финал в Китае” (изд. “Сириус”), где (стр. 175-6-7-8) по “Материалам судебного процесса по делу бывших военнослужащих японской армии” приведет кошмарные сведения об этих двух лагерях смерти – один у ст. Аньда, Западной линии КВжд, и другой – у ст. Чанчунь, Южной линии.
Наша группа в 17 человек разного возраста людей, переживших многие испытания, была подходящим материалом для опытов над человеческим организмом в невероятных условиях для использования в японских военных замыслах. Мы этих опытов не вынесем, но я был уверен, что и японцы не вынесут своих опытов агрессии. В тех лагерях японцы соревновались с гитлеровцами – с той лишь разницей, что немцы имели целью уничтожение, а эти – исследование мучений человека до смерти.
Но где сейчас Гитлер и его палачи!
5.
Наш поезд отправился из Бухэду вскоре после полудня. В длинном составе было несколько пассажирских вагонов, заполненных гражданскими японцами и японками, детей не было. Мы их и прежде не замечали; власти берегли их в глубоком тылу. Все товарные вагоны были заполнены эвакуируемым барахлом – канцелярскими столами и стульями, что являлось казённым имуществом. Я понял, что был приказ не оставлять противнику государственной собственности, и в панике его выполняли, не разбираясь в ценности. Было очевидно, что готовятся к серьёзной обороне, и рисовалась картина, как где-то на маньчжурских полях у Цицикара будет расставлена мебель, и чины штабов будут разрабатывать планы наступления, или “временного отхода на заранее подготовленные позиции”… Какая чепуха приходит в голову! Но этот юмор был необходим, он развлекал нас.
Когда не было слышно рёва аэропланных моторов в небе, поезд шёл с нормальной скоростью. А как только он начинал развивать ход, мы догадывались, что в небе появились самолёты. Нельзя было определить, чьи они были, но думалось, что если это советские, то к чему было бы бросать бомбы на длинный состав, гружёный барахлом. Благодаря ему мы находились в безопасности.
Однажды поезд остановился за несколько километров до станции Ялу, первой после Бухэду. Пассажиры бросились к окнам и кое-что мы могли разобрать из их возбуждённых разговоров. Оказалось, с поезда на ходу выбросилась японка. По радостным восклицаниям поняли, что её подобрали и внесли в поезд.
Все исторические события наполнены личными трагедиями, и какое дело до них вершителям судеб! А если в их жизни бывают драмы? Мы знаем, как часто это меняет ход событий. Возможно, и мы оказались жертвами чьих-то амбиций, прихотей, ошибок, головной боли.
Останавливаясь на станциях Барим и Халасу, паровоз снабжался водой и углём. Новых пассажиров не прибавилось – на маленьких станциях не бывало японской администрации, не хватало людской силы контролировать огромную страну.
На станции Чжаланьтунь – уездный центр – весь перрон заполнен, казалось, смирившимися японцами с их узелками: всё личное имущество бросалось в квартирах.
Здесь нас, повязанных, вывели из вагона и под конвоем повели по улицам. Из окон домов выглядывали испуганные лица русских горожан. Ещё несколько кварталов, и нас ввели в тюрьму.
В просторном коридоре нам приказали раздеться и разуться; мы остались босиком, в нижнем белье. С сожалением расставались с верхней одеждой, т.к. все были хорошо одеты. Мои сапоги были почти новые, а Фёдор Шахов, когда на Чоле пришли его арестовывать, нарядился, как в гости – в пиджачную пару с галстуком. Описи сделано не было, что казалось нам очень дурным предвещанием. Был хаос. Как будто мы остались на этом свете на положении временных. Кто-то сделал предположение, что нас куда-то увезут. Я надеялся, что сейчас не до бактериологических опытов, и в Пин-Фань, испытательную станцию, а фактически-лагерь смерти, нас везти незачем. В полном беспорядке нас, новоприбывших, разместили по камерам, в которых уже находились заключённые.
От усталости и переживаний мы все повалились на пол. Можно было хорошо вытянуться, так как помещение свободно вмещало всех; нас было 12 человек. На какое-то время это стало нашим домом, надо пользоваться и отдыхать; ясно – силы понадобятся!
У нас большинство было бухэдинцев и чольцев, но были и чжаланьтунцы; один из них татарин – молодой, высокий, общительный и неунывающий. Он знал редкие новости из свободного мира, которые ему шёпотом передавали стражники, будучи хорошими знакомыми. Информация поступала, когда нас по очереди водили в уборную. Затем мы, лёжа на полу из плетёных соломенных циновок, также шёпотом обсуждали новости. Эта солома, служившая нам постелями, являлась убежищем для паразитов – вшей и блох, а особенно клопов; бороться с ними не было возможности.
Вся камера была на виду, т.к. четвёртая стена выходила в коридор и состояла из толстых деревянных столбов, укреплённых вертикально и расположенных один от другого на расстоянии, в которое мог бы протиснуться только кулак. В этой же стене была дверь. Большую часть времени проводили лёжа, ворочаясь с боку на бок; пи подушек, ни одеял. Никаких прогулок не допускалось: это не санаторий, а тюрьма.
Два раза в день китайцы приносили по чашке варёного гаоляна. Но воды можно было допроситься, приносили большой чайник. Сидя на полу, прислонившись спинами к кирпичным стенам, мы без аппетита жевали твёрдый гаолян. Голода никто не испытывл, это чувство было раздавлено ожиданием неведомого, которое вот-вот должно нахлынуть; находясь в условиях обречённости, ни один не проявлял страха. Нервы представлялись столбами, свисавшими с потолка, точно, как в стене, выходившей в коридор. А вспомним, как они разбушёвывались в обыденной жизни ио какому-нибудь пустячному поводу!
Визиты родственников или знакомых? Передачи с воли? Ничего подобного. Никакого расписания не было; распределение времени отсутствовало. Хорошо, что стояла тёплая августовская погода и мы. полуголые, не чувствовали по ночам прохлады, а днём не испытывали духоты. Утешало, что хоть природа была на нашей стороне.
В день по несколько раз по коридору пробегали военные японцы, группами по 4-5 человек; мы пытались острить, что они боятся показываться поодиночке.
Иногда по коридору до нас доносились душераздирающие крики. Кого пытали и избивали – мы не знали; может быть, кого и из наших земляков, которых мы ни разу не видели с того времени, как нас привели в тюрьму. Всех нас было 37 человек в четырёх разных камерах без малейшей возможности общения.
Те новости, что нам сообщали стражники, были скорее местного характера о чжаланьтунской жизни, и заканчивались утешением, что “уже не долго ждать”, а что именно, что можно было ожидать – никто не знал. Надо было быть очень наивным, чтобы допускать, что японцы делились с китайцами информацией и планами.
6.
Из нашего опыта совместной службы на Чоле, где работали русские, китайцы и японцы мы имели полное представление об отсутствии хороших отношений китайцев к японцам. Для русских японцы имели идею борьбы с коммунизмом, а китайцев освобождать было не от кого. О своей зависимости от китайцев хозяева хорошо знали в последние годы и свою злобу выносили на русских.
В Чжаланьтуне, лёжа на тюремном полу, мы с Фёдором вспоминали ту японскую растерянность, когда колесо фортуны достигло перевала и безнадёжно покатилось в пропасть- тихоокеанские победы начали сменяться поражениями. Но для поддержания духа годовщины выгодных событий продолжали отмечаться церемониями. Однако утерю самообладания скрыть было нельзя; хозяева стали грубыми и требовательными, а служащие – мстительными до мелочности.
Железнодорожная работа Шахова заключалась в составлении расписания движения поездов и назначении ежедневно очередных паровозных и кондукторских бригад по трём линиям от центральной станции 62-го км.
Он занимал стол в конторской комнате, где также работали человек 5 японцев и китайцев. Однажды из одного стола исчезли деньги – несколько десятков го-би, кажется 60. Это была выручка за проданные накануне пассажирские билеты, и опа хранилась в ящике под замком. Шахов к день гам никогда отношения не имел; по местным условиям он считался зажиточным человеком, имел мелкую торговлю на дому и подозрений навлечь нс мог. Среднее месячное жалование было го-би 70. Оно выбиралось служащими из железнодорожных кладовых продуктами и одеждой. На чёрном рынке случайно можно было достать на 60 го-би 10 кг. муки или 2 литра бобового масла, или 2 бут. водки. Стоило ли из-за этого подвергаться гниению в японских застенках по обвинению в разрушении экономики страны во время войны!
По этому делу арестовали Шахова. Попасть в полицию было большим несчастьем, и самое меньшее, чем можно отделаться – это избиением. Через два дня он возвратился на службу, но без следов побоев. Оказалось, что к нему применяли “чайник Шепунова”. Было ли это средство пытки изобретено Шепуновым, не знаю, но это было излюбленным способом издевательства этого палача над эмигрантами на Восточной линии КВжд. Он был начальником Бюро эмигрантов в Муданьцзяне. Возможно, ему принадлежал патент на состав соли, перца и чего-то ещё, растворённых в воде, которая вливалась в нос привязанной к скамейке жертвы, при страшных муках, пока человек не терял сознания. Затем приводили его в себя, обливая холодной водой, и повторяли; нередко несчастный оговаривал себя и других. Шахов не делился подробностями о том, что с ним происходило в полиции, но об этих его испытаниях мы знали от служившего там повара. На этом дело с исчезновением денег было закрыто. Общительность в характере Шахова сменилась замкнутостью. Сослуживцы-японцы делали вид, что ничего не случилось – они ничего не знают об аресте, а тем более пытках. Даже не поинтересовались – почему отсутствовал 2 дня.
К тому времени относится маленький эпизод, характеризующий потерю нервов хозяев в глубоком тылу при поражениях на фронтах. От вежливости и великодушия победителей не оставалось и следа.
К нам в контору был прислан на смену одному из уехавших на войну новый служащий. Он слегка говорил по-русски, но его особенностью был его маленький рост. Было ему около 30-ти и рост уже, конечно, не прибавится. Этим он напоминал мне американского актёра Мики Руни.
Кто-то из кондукторов был именинник, и после службы он пригласил к себе в гости начальство – троих японцев; в их среде оказался и недавно прибывший Окума; были и я с Шаховым. Выпивали все; в последнее время японцы не воздерживались и пьянели скоро, но языков никогда не развязывали; особенно ни слова о политике и войне. Мы как унтерменши (недочеловеки – немецкое определение русских) не стоили этой темы. Она была исключительной компетенцией жандармерии и военной миссии; там русским эмигрантам всегда “пришивалась” политика.
По окончании ужина Окума по неопытности не мог сдержаться, чтобы не высказать того, что, как говорится, наболело в груди. Он, пошатываясь на ногах, подошёл ко мне, как можно выше поднял свой кулак, который далеко не достигал моего подбородка, и громко попытался заверить всех: “Это ничего не значит, что Япония такая маленькая, как я, а Америка большая, как Санников – мы ей ещё покажем!”
Помимо смешно проявленной мании величия, это было уже дурным признаком в отношении меня; до этого японцы хотя бы внешне были подчёркнуто вежливы со мной, так как я занимал старшую должность.
Лёжа на соломе в тюрьме, мы не могли сдержаться от улыбки, вспоминая об этом бахвальстве; строили догадки, где сейчас бежит Окума. Это было злой иронией в отношении отступающего противника, но кто мог тогда предполагать, как жестоко в 1945-ом году будет смеяться история над победителем?
Спустя одно поколение роли опять поменяются. Через 30 лет японская технология будет выходить на первое место в мире, а ещё через 10 лет Япония выиграет экономическую войну, завалив весь мир дешёвым и доброкачественным товаром, изготовленным из привозного сырья, включая отбросы. Финансовое положение позволит ей предлагать займы мировым банкам и применять средства экономического шантажа.
Но этот вид агрессии не решает вопроса о перенаселении на островной территории, которая не поддаётся взращиванию. Однако самые смелые фантастические планы далёкого прошлого, считавшиеся абсурдными, стали осуществляться в 20-ом веке.
При прогрессе науки и техники не остановятся труды над улучшением условий человеческого существования. Надо полагать, что учёные займутся разработкой плана увеличения земельного пространства за счёт ли осушения низких местностей, отвоёвывания морского дна, засыпания береговой линии привозной землёй, соединения островов, вплоть до передвижения гор… и серьёзного контроля рождаемости.
А своей территории добровольно никто не отдаст. Тогда – опять война! Большинство их велось с захватническими целями.
Перед арестом мы догадывались, что Тихоокеанская война заканчивается поражением Японии, и она уйдёт с захваченных во время войны земель, но об оставлении ею Маньчжурии мы не думали. Она была занята Японией за 8 лет до начала войны с Соединёнными Штатами. Захват Маньчжурии не вызвал никакой войны, поощрив её, Японию, на дальнейшую разработку агрессивных планов. Кто виноват?
Япония могла расстаться с тихоокеанскими завоеваниями, уйти из Китая, хотя в Нанкине до 1944 г. существовало китайское правительство Ван-цзин-вея, сотрудничавшее с японцами (он был их ставленником), но об её уходе из Маньчжурии они, конечно, не думали. Квантунская армия прошла хорошую подготовку в маньчжурских суровых условиях, и Тихоокеанская война её не коснулась.
За 13 лет на принудительном труде китайских рабочих страна была превращена в мощную жизненную базу Японии на континенте, с новопостроенной тяжёлой и лёгкой промышленностью на основе неисчерпаемых запасов собственного сырья. Мы видели отряды этих “ло-гунов-добровольцев труда” на постройках шоссейных дорог там, где до этого ни человек, ни конь не проходили. Это были живые тени вывезенных из Китая молодых людей, в глазах которых уже погасла жизнь и надежда вернуться на родину. Но они построили то, что в нормальных условиях брало бы десятилетия непосильных затрат; но таких ресурсов у японцев не было.
И, вероятно, это – маньчжурскую базу – имел в виду пьяный Окума, когда проговорился в годы японского поражения: “Мы ещё покажем!”. Они знали о великодушии и щедрости западного победителя, и о его непролазной глупости. А самурайский дух останется прежним. Самурай – это воин. И войны быают разные, включая экономические. Эти окумы тогда добежали до дома с единственной целью – сохранить резервы. Затем они с фанатичным упорством занялись тайным взращиванием идеи реванша любым способом.
В их истории не бывало поражения, и провал, случившийся однажды, придавал им нечеловеческие силы. Можно ли будет обвинять их в том, что они умело используют благоприятствующие им мировые условия? Эти условия часто создаются благодаря близорукости ведущих политиков, строящих программу только на текущий момент.
Всё же пути мировой истории непредвидимы и никому не заказаны. Можно дерзать!
7.
В однообразной тюремной обстановке мы теряли счёт дням, и путались в датах в постоянной нервной напряжённости; воскресенье или среда теряли своё значение.
Но вот в одно утро – это было 16-го августа – возбуждённые стражники сообщили радостную весть: разбитая японская армия отступает! Уже неделя, как все фронты прорваны, и советские войска приближаются к Чжаланьтуню – бои идут на Хинганском хребте, в ста пятидесяти километрах от нас. Значит, правда, когда они успокаивали нас – “скоро всё закончится”!
Однако наша радость была коротка – кто-то, возвратившись из уборной, принёс другую новость: японцы, отступая из Хайлара, казнили 37 русских эмигрантов-заключённых заложников.
Первой мыслью у всех было бежать; эта мысль обсуждалась в самых разных и фантастических вариантах. С горькой улыбкой мы, полуголые, посматривали друг на друга.
Кто-то рядом толкнул меня в плечо:
“Виктор, китаец на тебя пальцем показывает”.
Я посмотрел на дверь; возле неё стоял стражник и поманил меня рукой – выходи, мол.
Я поднялся с пола, вышел, дверь захлопнулась; и не успели мы повернуть за угол в коридоре, как там три японца, поджидая меня, указали мне на дверь, выходившую во внутренний двор тюрьмы.
Когда я поднимался босыми ногами 5-6 ступеней по кирпичной лестнице из помещения тюрьмы в задний двор, я уже знал, что будет.
Шагая по двору, я понимал, что японцы торопились уничтожить свидетелей и жертв своей жестокости и бесчеловечности, сопровождавшей тринадцатилетнюю оккупацию Маньчжурии.
Мы остановились посреди двора. В Чжаланьтуне много зелени, на улицах и во всех дворах почти уже полувековые деревья, и птичий разговор и пенье не смолкают, а ещё в траве те же непокорные кузнечики, что и на Чоле и в Бухэду… И небо такое же чистое…
Вдруг под ногами задрожала земля. Что это? Землетрясение? Нет, не может быть. Дрожали мои ноги: это самурай, стоявший сбоку, с моей левой стороны, лицом ко мне, ударил своим мечом, тупой стороной сзади по моим ногам.
От такого удара легко упасть на колени, а затем проще получить удар тяжёлым мечом по шее, от которого отлетает голова.
Но я устоял. Устоял совсем не потому, что старался избежать или оттянуть расправу – такой наивной мысли не могло быть, а потому, что я был крупного сложения, а самурай своим ростом не достигал моего плеча. Но самое главное – я чувствовал своё духовное превосходство, что умножало мои физические силы. В эти секунды в моей голове пронеслись все светлые события моей жизни, которая вот-вот закончится.
Я устоял на ногах, откинувшись головой и плечами назад. Перед моими глазами была тюремная стена. Я увидел внезапно открывшееся окно на первом этаже, оттуда показалась голова японца. Он что-то гаркнул в двор, в нашу сторону.
Позади меня раздался дикий крик. Я понял, что это была команда. Затем один из палачей, коверкая русские слова, заорал, обращаясь ко мне:
“Вы приговорены к смерти. Что вы будете говорить?”
“Ничего”, – не задумываясь ответил я. Других слов я не пытался искать; говорить мне нечего. К чему? Война есть война! Моя смерть её не остановит.
(Потом, через два месяца, на одном из допросов в советских органах энкаведист-капитан скажет мне: “Да, такой ответ выразил чувство уверенности в вашем правом деле”. Он не догадывался, что такая же уверенность в правом деле проявится в моих ответах на их вопросы и спасёт меня от советских лагерей.)
Во дворе японской тюрьмы мне показалось, что сказанные одним из японцев следующие три слова были очень длинными, и тянулись минуты.
“Вам надо думать!”
Меня потолкали по двору обратно – 5-6 ступеней вниз, в тюрьму. Очевидно, что по команде из окна казнь была приостановлена. “Надо думать”? Думать для того, чтобы получить из японских рук свободу – занятие бесполезное. За годы японской оккупации положение лиц, оказавшихся у них на подозрении, было безнадёжным. Способности помиловать вы не обнаружите у них. Наоборот, всё говорило об их жестокости, коварстве, кровожадности.
Я подумал тогда об оборотной стороне их психики – трогательности чайной церемонии, очень сложной процедуре заваривания чая и расстановке цветов в горшках, что столетиями было делом взрослых мужчин, возведённым в священный ритуал! Сразу вспомнилось совсем недавнее событие, открывшее всему миру лицо нации, подлинное лицо – налёт на Жемчужную гавань, разгромивший американский флот. Не надо было забывать, что такой же предательский налёт погубил русский флот в 1904-ом году у ПортАртура.
Оставьте себе свои внутренние дела вроде чая и цветов! Это дела, которые никто не поставит в упрёк народу, добровольно замкнувшемуся на своих островах от знакомства с лучшим, что было в общечеловеческой культуре; и это продолжалось столетиями. Таков был их путь развития, но и эта замкнутость породила чудовищный рост национального сверхэгоизма. Во внешнем мире с начала 20-го века он проявился быстро непрерывным рядом коварных актов: 50 лет над Восточной Азией всходило чёрное солнце, погубившее многие миллионы жизней мирных народов.
В моём положении заключённого в тот момент нечего было и думать о признании вины и клевете на себя и других, чтобы помочь японцам оправдываться. Их уже ничто не спасёт. Они отступают. Домой – на острова.
Я опять в камере. Услышал, что из женского отделения вызвали на допрос арестованную в Бухэду пожилую вдову машиниста Музычука. Она была советской подданной. Её допрашивали об обнаруженном в её сарае старом и негодном радиоприёмнике. О подробностях не рассказывали. Вызывали ещё кого-то из трёх других камер.
(Позже говорили, что в Хайларе помогал японцам в казнях хорунжий А. Кубиков. Я видел его в 44-ом, когда он в должности адъютанта приезжал с полковником Толкачевым и японским майором из Хайлара к нам в тайгу на Чол для проверки военной подготовки. Он произвёл впечатление бравого исполнительного подхалима.)
Когда я входил в камеру, там уже обсуждалось полученное от стражников новое известие – японская линия обороны переносится к Цицикару, километрах в ста от Чжаланьтуня к Харбину. Мы подумали, что происходит соединение двух фронтов, северного и западного. Эта линия обороны якобы неодолима.
Кто-то спросил меня:
“А тебя зачем звали?”
“Искали мою одежду; помнишь, в которой привезли сюда; рылись в ней”, -ответил я. Нельзя создавать паники. И без того тяжело.
Возвратившись со двора, я чувствовал крайнюю усталость. Угнетала мысль, что японцы увезут нас с собой как заложников; поэтому и была задержана казнь. Совершенно необходимо принять все меры к самоосвобождению, тем более, что китайцы-стражники симпатизируют нам. Есть ещё время, и надо хорошо обдумать способы. Засыпал, иронически улыбаясь, представляя, как на берегах Нонни громоздятся горы столов и стульев, как неодолимые укрепления, а в высоких зарослях кукурузы и гаоляна перегруппировываются японские армии.
8.
На следующий день, 17-го августа, с утра началось необычное оживление в коридоре; беспрерывно бегали японцы с портфелями, сумками, оружием в руках, не обращая на нас никакого внимания. С озабоченными лицами быстро проходили стражники, не имевшие возможности что-либо сообщить нам. Мы терялись в догадках, будучи уверенными, что происходит что-то очень серьёзное, и как это отразится на нас?
О японской капитуляции мы не думали; китайцы, как и мы, считали Японию хорошо укрепившейся в Маньчжурии и подготовившейся давно к войне за неё, свою жизненную базу; занимали её не для тренировки, а для освоения.
Ещё до ареста до нас доходили запоздалые слухи о поражении на тихооокеанских фронтах. Подробностей никто никогда не знал; проверять слухи не было возможности; передавались они среди хороших знакомых под строгим секретом; о них говорили скорее как о догадках; власти хранили глубокое молчание. Может быть, в Харбине было другое положение с информацией, т.к. там находились иностранные представители, которые могли являться её источниками, да были ещё эмигрантские радиотехники, постоянно рисковавшие свей жизнью. Мы же в тайге были отрезаны от Харбина цензурой и визами.
Другое положение было в первые месяцы войны, 4 года назад, когда японцы одерживали стремительные победы одну за другой, ежедневно занимая новые территории. Для хозяев это было сплошным праздником, в котором они заставляли принимать участие всё население; явка была обязательна, и от поклонений в сторону востока нельзя было уклониться – строго следили. Это было коварным средством ментальной дрессировки по-японски.
Тогда эти победы мы объясняли внезапностью предательского нападения, после которого придёт расплата, когда неподготовившиеся и не верившие в возможность войны союзники соберутся с силами и перейдут в наступление. Это и произошло в своё время, докатилось до нас и сделало нас жертвами.
Беготня тюремной администрации по коридору возбуждала нас до предела; эта паника наводила на мысль, что решается наша судьба, и, может быть, как в Хайларе… Но мы не уступим, будем бросаться; только бы скорее… Каждый из нас спешил высказать своё предположение. Время летело.
В камеру всё утро заносило дым через решётчатое окно – это во дворе сжигали документы, которые могли разоблачить преступную активность хозяев за все 13 лет. Конечно, там есть и наши имена среди многих тысяч имён бесследно исчезнувших людей, в большинстве китайцев. Безопасных документов сжигать не станут.
Было за полдень; часов никто не имел, но мы догадывались о времени по солнечному лучу в окне. Внезапно все заметили, что наступила тишина. Разговоры прекратились, и мы стали прислушиваться, переводя настороженные взгляды с одного на другого. Тихо. Прошло ещё несколько томительных секунд, 10, 20, 30… Все придвинулись к коридорной стене и стали вглядываться в просветы между столбами – направо, налево. Нет, никого не видно и ничего не слышно.
Кто-то попробовал навалиться на дверь, она не поддавалась; просунул руку в просвет, а там толстая железная накладка и тяжёлый висячий замок. Кто-то быстро скомандовал:
“Ребята, ломать! Давай, навалимся все!”
“Смотри, бегут, бегут…”, я увидел выбегавших из дальнего конца коридора человек 5; там было темно, и нельзя было сразу определить, кто они. Они сбрасывали с себя форменные xaки и цвета куртки и приближались к нам – то были знакомые нам лица наших стражников-китайцев. Двое уже пробежали мимо нашей камеры, они были в панике; третий остановился и обвёл нас быстрым взглядом.
“Давай ключи!”, – закричали мы ему.
“Ключи? Сейчас. Подожди!”
Он убежал, но мигом вернулся – ключей у него нс было. В руках он держал обыкновенный пом; длинный. Он просунул его в петлю замка и стал поворачивать; другой подбежавший стражник помог ему; железная накладка заскрипела, вывернулась, и дверь распахнулась. Мы буквально вывалились в коридор, схватили этих китайцев, чтобы они не убежали, пока не ответят на наш вопрос жизни или смерти.
“Где японцы?” – “сяо-пи-цза”, плосконосые, как презрительно их называли китайцы, чему мы всегда удивлялись, так как не различали разницы в размере носа у тех и других.
Оба уже бывших полицейских показали пальцем в потолок. Это означало, что те находятся ещё в помещении, этажом выше.
“Спасибо! Давай скорее нашу одежду!”
“Она в той комнате, – показали они на угол. – Одевайтесь и бегите. Мы боимся и торопимся”, – и они скрылись из виду, переодеваясь на ходу в простую китайскую гражданскую одежду.
“Кого они боятся?” – подумали мы, но на обсуждение у нас не было времени, как не было времени вслушиваться в стрекотание кузнечиков, долетавшее в окна и раскрытые двери с улицы и заднего двора. Мы быстро разбирались в грудах наваленной на полу одежды и обуви; одевались, помогали другим – к этому времени все камеры были открыты, и мы встретились со своими земляками-сидельцами. Всё заняло какие-то секунды. Скорей, скорей – впереди нас ждёт свобода….
А кузнечики стрекочут, но не так, как обычно…, да это трещат пулемёты, и эти звуки растут, превращаясь в грохот; дрожат стёкла, а земля вздрагивает. Как при бомбёжке, но разрывов не слышно. В замешательстве мы стояли какой-то миг, но он показался очень долим. Надо принимать решение – в какую дверь выскакивать; их было две. Обсуждать некогда. Не во двор, а на улицу. А если там засада, то назад в тюрьму, где есть брошенное китайцами оружие.
9.
Десять шагов – и тюрьма позади; мы уже на воле, а навстречу нам спешат чжаланьтунцы – родственники наших компаньонов, и кричат:
“Скорее, за угол, на улицу, на шоссе!”
Что там происходит? Скорей туда.
Главная улица пересекает весь город и является частью шоссе, построенного ло-гунами параллельно железнодорожной магистрали от гор. Маньчжурии – пограничного пункта на западной границе с СССР до гор. Цицикара, в центре страны.
Когда мы оказались на этой улице, обе её стороны, правая и левая, были полны народа. Собрался весь Чжаланьтунь, всё смешанное население, но ни одного японца; они ещё полчаса назад были здесь и вскоре покажутся опять.
Головы всех были повёрнуты на запад.
“Часть уже прошла. Сейчас идут главные; те не останавливались”, – слышались разговоры в толпе. Этот рёв первых машин мы слышали в тюрьме за четверть часа до свободы.
Все лица радостные; энтузиазм возрастает. Толпа почувствовала себя участником исторического события.
На западной окраине города высоко поднялась густая пыль, и вновь послышалось стрекотанье кузнечиков, переходившее в грохот. Наконец, мы увидели приближающуюся к нам по шоссе длинную чёрную ленту огромных машин – никогда не виданное зрелище. Толпа махала руками, молодёжь прыгала, и все кричали, а что – нельзя было разобрать.
В город влетели советские танки и, поравнявшись с людьми, замедлили ход и остановились.
Из толпы навстречу первому танку быстро выбежала русская девушка в светлом платье. Она что-то держала в руках. Возле гигантской чёрной машины она казалась кустиком белой берёзы.
Открылся люк танка, и из него поднялся в полурост в гражданской тёмной рубахе загорелый блондин лет 30-ти и улыбаясь, оглядел людей. Толпа надрывалась в восторженных криках. Человек в танке поднял руку, призывая ко вниманию. Крики “ура” прервались, и он громким голосом чётко произнёс одну фразу:
“Товарищи! По приказу генералиссимуса Сталина мы пришли освободить народы Маньчжурии от японской военщины”.
Возобновившееся “ура” уже не смолкало, но толпа оставалась на тротуарах, не подходя к танкам, чтобы не создавать им помехи.
Было часа 3 пополудни, но в ясный солнечный день от волненья не рассмотрели, что протянула высоко вверх девушка этому первому советскому армейцу – цветы или хлеб-соль. Он пререгнулся через край люка, принял подношение, и видно было, что благодарит, улыбаясь и кивая головой. Люк захлопнулся, и танковая колонна, набирая скорость, исчезла за горизонтом со стволами направленных на восток чудовищных орудий.
Никому в голову не приходило считать – сколько машин, но их было много. И, вероятно, это были цветы, а не хлеб-соль, что передала русская девушка танкистам; у населения не было муки. А танки были, как потом говорили, типа “КВ-40” – сорокатонный “Клим Ворошилов”. Вскоре мы видели брошенные японцами в горах вышедшие из строя дефективные или подбитые их танкетки, как спичечные коробки, в которых одному человеку трудно было повернуться. Нельзя было сделать другого сравнения с советскими машинами, как слон и Моська. Спасибо дедушке Ивану Андреевичу Крылову!
Люди на улице смотрели вслед ушедшим танкам, и не поверилось глазам – из-за ближайшего угла, за которым находилась тюрьма, вышла группа японских военных в сопровождении автоматчиков и по шоссе беспорядочным шагом направилась в советскую военную комендатуру сдаваться. Это они сидели в верхнем помещении тюрьмы, решая нашу судьбу; у поясов болтались самурайские мечи, такие же, которыми рубили головы хайларским заложникам. Здесь им помешало стремительное наступление советских танков, чтобы расправиться с нами.
Толпа долго не расходилась. А в город входили грузовики – советская моторизованная пехота. Японские войска “отошли на новые заранее подготовленные позиции”. Пыль веков уже начинала покрывать исписанные страницы истории. 13 лет японского произвола на Хингане закончились. Этим положено начало концу пятидесятилетней японской агрессии в Восточной Азии.
Часть третья
НА СВОБОДЕ
1.
Пока свободою горим,
Пока сердца для чести живы,
Мой друг, отчизне посвятим
Души прекрасные порывы.
А.С. Пушкин.
С детских лет, постигнув грамоту и вникая в печатное слово, я принимал его как разговор автора лично со мной. Наши классики художественной литературы были моими личными друзьями и самыми дорогими гостями. Призыв Пушкина –
“Мой друг, отчизне посвятим Души прекрасные порывы” стал его заветом мне на всю жизнь.
В японской тюрьме эта жизнь висела на волоске. К этому я был готов, полагая, что завет Пушкина я выполнял, как умел – с силой моих возможностей; хранил ту честь, к которой взывал великий русский поэт. Кто мог за это судить?
Жизнь моя сохранилась, потому что я шёл верной дорогой, а дорога не окончилась с выходом из японской тюрьмы, и конца дороге не было видно. Так что же – не сворачивать же с неё в сторону, если внешняя обстановка переменилась, изменилась среда, появились новые люди, советская военная администрация? Конечно, нет! Надо было по-прежнему оставаться верным тем началам, которые были завещаны предками, а 17-ое августа 1945-го года являлось только верстовым столбом.
Позже мы узнали, что военные действия должны были прекратиться 14-го августа. В тот день японский главнокомандующий всеми вооружёнными силами, император, объявил о безусловной капитуляции на милость победителей и приказал своим армиям сложить оружие и сдаться. Это было взвешенным и задолго обдуманным решением, а не ответом на атомные бомбы, сброшенные американцами на Японию 6-го и 9-го августа (по восточному времени).
Почему же моя жизнь в числе 37-ми заключённых ещё 3 дня после капитуляции продолжала быть обречённой на смерть? При широко развитой радиосвязи о приказе императора стало известно всем японцам в тот же день, и, конечно, чинам кемпетай (жандармерии) в Чжаланьтуне.
На деле оказывалось, по пониманию самураев, что в те решающие для четырёхтысячелетней Японии дни приказ являлся вынужденным под силой оружия. А что на войне не решается силой оружия? Но самураи решили, что он воли императора не выявлял и исполнению не подлежал. Самурайская спесь могла стоить мне жизни.
Прошло ещё более двух недель, когда 2-го сентября японские уполномоченные на американском военном корабле, стоявшем в Токийском заливе, подписали акт безоговорочной капитуляции. Всё было бы по-другому, если бы Япония сохраняла мир в Маньчжурии.
Известны случаи, когда на тихоокеанских островах обнаруживали скрывающихся самураев десятки лет спустя; они жили мечтой о реванше и жаждой мести, отказываясь принять унижение капитуляции. Возвращённых в Японию, их принимали с почестями победителей.
В некоторых районах Маньчжурии, например в Хинганской тайге, японцы не складывали оружия ещё весь сентябрь месяц.
Отступали японцы разными путями – в первые дни по железной дороге и по шоссе. Затем выходили из сопок, большими и малыми группами, на грузовиках, танках, лошадях, пешком. В пути бросали загнанных лошадей, танкетки с испортившимися моторами, орудия, повреждённые грузовики. Отступавших настигали безостановочно продвигавшиеся вперёд советские части, на ходу оставляя японцев в населённых пунктах на положении военнопленных. Очевидно, что опыт, приобретённый в войне с немцами – не давать противнику времени на размышление – был успешно использован на востоке. Не обходилось без упорного сопротивления; рассказывали о случаях жестоких боёв, когда японские военачальники, не считаясь ни с приказом императора, ни с безнадёжностью положения, удовлетворяли свои самурайские амбиции. Большое моральное поражение они испытывали в посёлках и городах ввиду отсутствия какой бы то ни было поддержки со стороны населения, и это приводило к актам зверства с их стороны. Больше всего от этого страдали русские эмигранты, и вскоре последствия этих зверств не замедлили обнаружиться.
Оставление японцами Чжаланьтунского района прошло без кровопролития. Все жители радовались вступлению советских войск, которое произошло, как на параде. Не было ни одной жертвы.
Где же были японские прислужники, которые сейчас должны были бы дрожать, лишившись своих хозяев? Их было очень немного, мелких, пытавшихся сразу проявлять свою услужливость.
Первой мыслью освобождённых заложников было как можно скорее добраться домой – в Барим, Бухэду, на Чол – на запад, в районы, уже находившиеся под контролем советского военного командования. Сразу после исторической встречи на шоссе все мы, за исключением чжаланьтунцев, бросились на вокзал. Все спешили встретиться со своими родными в надежде, что японское отступление не причинило вреда близким людям и ущерба имуществу. Ни один не думал о том, что мы же – белые эмигранты, антикоммунисты, в какое же пекло мы торопимся? Я полагаю, что избавление от тринадцатилетней японской оккупации, от постоянной угрозы захвата родных земель, от ежечасной смертельной опаности попасть в жандармерию по доносу стукачей избавило нас также от чувства страха. И никакого вопроса не вставало. Худшей беды впереди мы уже не видели. Наверное, так думает каждый, только что насмотревшийся смерти в глаза, на границе разрешения великой тайны.
На железнодорожном вокзале, который обслуживался и эмигрантами, и китайцами, и сейчас уже новыми людьми в военной форме, нам сказали, что движение происходит только в одном направлении, все пути заняты военными перевозками на восток, и пройдёт не один день, когда поезда будут ходить на запад. Некоторые из нас остались ждать на вокзале, надеясь на какую-нибудь возможность, ночевали там, и им повезло – ночью ушёл на запад паровоз с теплушкой и они уехали.
Я же с группой других пошли в комендатуру с целью получить более ясную информацию. Там была такая занятость – это были первые часы административной работы, что нам сразу сказали то, что и на вокзале, но подали надежду –
“Приходите завтра, что-нибудь сделаем”.
Коменданта мы не видели, но слышали от обслуживавших грузовики бойцов, что назавтра на запад будут ходить машины за пополнением бензина и масла, если японских запасов не будет достаточно. Местные жители говорили, что никаких складов горючего в районе не было. Успокоенные, усталые и голодные, мы к вечеру разошлись по частным домам, где встретили радушный приём, и оживлённый обмен впечатлениями затянулся далеко за полночь.
Из соседних дворов в открытые окна слышались новые песни. Мы жадно прислушивались к ним, и сразу же запомнились слова одной:
“Кипучая, могучая, никем не победимая страна моя, Москва моя, ты самая любимая!”
Не эту же любовь к столице навсегда воспел Пушкин: “Москва, как много в этом звуке для сердца русского слилось!
Как много в нём отозвалось!”
Мы увлекались этой новой песней, к сожалению, короткое время, встречаясь с армейцами; через полгода, с оставлением Маньчжурии советскими войсками, она больше никогда не повторялась. Или она уже больше не отвечала духу времени, или автор впал в немилость?
Лет 15 спустя я читал изданную в Москве двухтомную “Историю Великой Отечественной Войны”. Во втором томе нашёл отдел, посвящённый войне в Маньчжурии 45-го года. Ни на одной странице не видел имени Сталина, как будто роли генералиссимуса в этих событиях и не бывало. А до моего выезда из Маньчжурии в 51-ом имя “отца народов” должно было быть у всех на языке, если не на уме, и писалось оно полностью заглавными буквами. Такова логика марксистской диалектики – искажение истории.
За вечерним разговором узнали, что сотрудники Бюро российских эмигрантов в Хайларе тем утром проехали на подводах через Чжаланьтунь на несколько часов позже отступавших японских частей. Они были брошены просто на произвол судьбы своими хозяевами, преданно прослужив им 13 лет. Среди них был генерал Бакшеев Алексей Прокл. (“Сухорук” – одна рука не действовала). Он являлся начальником Сводного Захинганского Корпуса с центром в Хайларе. Корпус состоял из всех эмигрантов Западной линии КВжд – от Чжаланьтуня до гор. Маньчжурия, способных носить оружие. Корпус существовал только на бумаге да в воображении, и оружия никакого не было. (Фамилия Бакшеев – распространенная в Забайкалье).
На следующий день было известно, что эту группу советские войска нагнали через несколько километров. Бакшеев был отправлен сперва в Читу, а затем на суд в Москву. Он разделил участь арестованного через месяц под Дайреном своего начальника, атамана Г. М. Семёнова и добровольно возвратившихся в октябре из Пекина в Советский Союз генерала Л.Ф. Власьевского, последнего начальника Бюро эмигрантов, и К.В. Родзаевского, главу Русской фашистской партии. 30-го августа 1946-го года их казнили на Лубянке, как и других, захваченных в Европе.
Нас интересовало, почему в группе Бакшеева чжаланьтунцы не видели других известных сотрудников Бюро, как Мартусевича из Барима, Воронского с Чола, Куваленку, бывшего бухэдинского начальника, старательно послуживших японцам и причинивших большой вред русским эмигрантам.
Наутро и о них были свежие новости. Рано утром 17-го августа, за минуты де вступления советских войск в Барим, 60 км. на западе до Чжаланьтуня, Мартусевич, в казачьей форме, при оружии, скакал на коне по улицам посёлка и призывал население оказать сопротивление наступающим. Он был схвачен бойцами и помещён в грузовик, но выпрыгнул из машины и пытался бежать; его застрелили и труп оставили на шоссе.
Часом раньше в Барим из сопок добрались верхами японский генерал и двое молодых русских военнослужащих из хайларского отряда капитана Пешкова. Здесь они подменили обезноженных лошадей и отправились в горы, на восток. Один из баримцев, казак Ч., служивший в пешковском отряде, но находившийся в отпуске, рассказывал, что одним из этих русских был Эдуард Берзин, бухэдинец. Генерал приказал казаку седлать лошадь и ехать с ними, что тот и сделал. Но лошадь была с норовом и заворачивала обратно домой. После второй попытки казак не пытался догонять партию. Судьба тех неизвестна, а казак благополучен по сей день.
40 лет спустя в Русском Клубе в Сиднее после одного из моих докладов Ч. рассказал мне эту историю. Он узнал меня, несмотря на то, что встретились мы только один раз, в поезде по пути в Хайлар на призыв в армию в январе 1944-го года. То случилось так:
В том году в призывном списке оказался и я в группе чольцев и бухэдинцев, и в вагоне мы увидели молодого парня в казачьей форме, проходившего мимо нас. Один из наших пригласил его:
“А ну, казачок, присаживайся к нам, у нас есть бутылка водки. Едешь на призыв?”
Он подсел и рассказал свою историю. Он два года служил в Асано на Сунгари Второй в кавалерийском отряде полк. Як. Як. Смирнова. (Другой отряд, пехотный, пахо дился на Восточной линии ж.д. в районе станции Ханьдаохэцзы.) Вскоре по возвращении из отряда в Варим был объявлен новый набор в армию. Баримский начальник Бюро эмигрантов назначил ехать на призыв его брата, свадьба которого должна была бы состояться после Рождества. Чтобы выручить брата, вместо него напросился Этот асановец. Можно догадаться, что его, явившегося в казачьей форме, Пешков взял сразу же и произвёл в хорунжие, т.к. отряд нуждался в командном составе. А брат женился и, возможно, этой заменой был спасён от японской расправы и советского суда. Впоследствии все они оказались в Австралии.
Через полгода после августа 45–го я в поезде БухэдуХарбин встретил жену Эдуарда Берзина, с которой познакомился на той памятной встрече Нового года по старому стилю в 44-ом, когда приезжал на призыв в Хайлар; она была тогда невестой Эдуарда. В вагоне она с отчаянием рассказывала, что нигде не может ничего узнать о судьбе мужа, надеясь, что он не погиб в числе сорока в Пешковском отряде, который отступавшие японцы взяли с собой из Хайлара и предательски расстреляли. Версия об Эдуарде в Бариме не была ей известна; жаль, что я услышал об этом 40 лет спустя.
3.
На второй день после освобождения мы пришли в комендатуру, как решили вчера – надо же добираться домой. Первое впечатление от встречи с военными не имело ничего общего со сложившимся у нас в эмиграции представлением о красноармейцах. Я с первого взгляда понял, что наше представление относилось к довоенному периоду, а о судьбоносных переменах за 4 военные года нам ничего не было известно. В действительности мы находились в разных мирах.
Надо иметь в виду, что это поколение военных не принимало участия ни в революции, ни в гражданской войне, сопровождавшихся неописуемыми жестокостями к борцам за те идеалы, на которых мы были воспитаны. Этими идеалами жила вся эмиграция, иначе мы не были бы эмигрантами.
Это поколение было уже другим, которое само испытало жестокость режима коммунистической партии, массовый голод, лишение элементарных прав, постоянные очереди, принудительную коллективизацию, произвольное раскулачивание, доносы, безгласный суд, лагеря дарового труда. От своих они слышали о другой, лучшей жизни в дореволюционной России. Они были людьми, обманутыми властью; с ними было легко разговаривать. С первой же встречи в комендатуре я это учёл, и на этом сложились мои отношения с ними в дальнейшем.
Эти люди уже видели в Европе сытую и обеспеченную жизнь, которой жили рабочие и крестьяне при той капиталистической системе, о которой им с детства внушали, что она была прогнившей. Они убедились, что “родная коммунистическая партия” им лгала всю жизнь. У этих людей появилась мысль, что эмигранты были правы в своей ставке на свободу. Это относилось к младшему офицерскому составу и рядовым бойцам. Легко было заметить, что они чувствовали себя смущёнными.
Мы увидели молодых людей, одетых в русскую форму наших дореволюционных и гражданской войны героев – с погонами, нагрудными знаками отличия, дисциплинированных, вежливых, говорящих на таком же русском языке без тона сервильности. (Годы позже нотки низкопоклонничества услышали по радио и телевидению). Появились имена Суворова и Александра Невского, тесно связанные с нашими традициями. Никакой антирелигиозной агитации, хотя проявить её могли с первого же дня – полно церквей, даже там, где населения всего десятки человек, а в центрах покрупнее – мечети и синагоги. Сразу услышали, что есть чины полковников и генералов, вероятно, с лампасами на брюках, которые так же, как и погоны, красные вырезали с мясом у белогвардейцев. Эти чины были другого толка люди.
Что же вынудило власть вернуться к прошлым традициям, которые 20 с лишним лет искоренялись как вредные пережитки прошлого? Для меня это было вопросом только в первые решающие дни. Ответы на него определили на дальнейшие годы линию моего поведения – надо оставаться по прежнему прямым и откровенным. Уступок в моих убеждениях я не сделал, а наоборот, убедился в своей правоте. Это были не 20-ые годы, показавшие на деле полную несостоятельность ленинской политки и лишившие народ духовной и материальной силы. Это были не 30-ые годы открытой войны с населением, годы уничтожения ленинских же сотрудников и установления единоличной деспотии Стали на. Это были 40-ые годы, когда сталинская политика привела страну к смертельной опасности, и единственным выходом оказался возврат к прошлому. И страна была спасена в мировой войне, потому что население встало на спасение родной земли от внешнего врага.
Может быть, единственный раз в жизни Сталин был справедливым, подняв 24-го мая 1945 г. на праздновании Победы в Кремле тост за “великий русский народ, представляющий руководящую силу Советского Союза”. Мы были правы.
Это признание Сталина оказалось лицемерным, запоздалым и пустым, а иначе надо было отказаться от марксизма, так как руководящая сила русского народа с первых веков строилась на основах семьи, религиозного духа и частной собственности, что при социализме подлежит полному уничтожению, не говоря уже о коммунистической цели полного порабощения человека. Эта откровенная здравица Сталина решила его судьбу, и русский народ стал опять предметом ненависти во всём мире, с возведением клеветнических обвинений за все зверства, совершавшиеся врагами русского народа. Ведь сам советский вождь сказал, что русские были ведущей силой советской политики, что было чудовищной ложью – русских были всегда единицы в правительстве СССР.
В помещении комендатуры военные сразу заметили нас, и офицеры попросили бойцов пропустить нас вперёд. Нас было человек 6. В чинах я нс разбирался, но. догадавшись, кто из них главный, обратился к нему с нашей просьбой: мы из японской тюрьмы, спешим возвратиться по домам и просим содействия. Присутствующие в комнате прекратили разговоры, и всё внимание было обращено на нас. Я в кратких словах сказал, когда арестовали, когда привезли сюда, обстоятельства освобождения. Стоявший рядом со мной баримец присоединился к моей просьбе.
К офицеру, к которому мы обратились, сзади подошёл другой и что-то ему сказал; тот кивнул головой и добавил:
“Хорошо, товарищ капитан”.
Что-то будет? За кого мы приняты? Белобандиты? Диверсанты? Жертвы японского произвола? Я внимательно рассматривал лица офицеров; сочувствие было заметно, но это могло и ничего не значить. Наконец, сцдевший в центре переглянулся в другими и спросил.
“Так вам куда?”
Каждый из нас ответил.
“Вот что, – заговорил он, – у нас есть трофейные лошади и подводы с местного японского завода. Можем вас ими снабдить. Сейчас это единственный способ для вас добраться обратно. Принято? Хорошо. Когда хотите выехать?”
“Сейчас”, – ответили все.
Офицер встал и, указывая протянутой рукой, сказал:
“Вам дадим, – обращаясь ко мне, – и вам, и вам, – показывая на стоявших рядом. – А вам придётся подождать, – сказал он баримцу. – Идите с тем бойцом и выбирайте!”
Мы поблагодарили и вышли.
4.
Для меня навсегда осталось загадкой – чем руководствовался офицер в своём выборе? Возрастом? Всем было от 30-ти до 40-ка. Внешностью? Все были опрятны, я даже имел военную выправку. Количеством трофейных лошадей? Их было несколько десятков, что мы увидели через 10 минут; недостатка в подводах тоже не было. Но мы были счастливы. Вторым моим попутчиком оказался рабочий с Чола; дома он на одной лошади занимался вывозкой леса.
На заводском дворе японского хозяйства “Канебо”, брошенного хозяевами, мы выбрали по доброму коню и по исправной подводе каждому; бойцы не советовали нам ехать верхом, т.к. навстречу нам будут идти воинские части. Понятно, что верховой представляется всадником и будет вызывать расспросы, а в подводе – местный житель. Мы занялись запряжкой.
“Давайте, по второй лошади возьмём”, – сказал мне чолец.
“Зачем их нам?”
“Дома пригодится; лес возить”.
Я спросил распоряжавшихся бойцов:
“А по второй можно? Дорога дальняя – 120 километров”.
“Берите-берите”.
Довольные, что без затруднений получили от комендатуры лошадей и телеги, мы, не задерживаясь в городе, в полдень 18-го августа выехали из Чжаланьтуня. Моим компаньоном оказался знакомый мне только по фамилии возчик леса с Чола; хозяйственный человек средних лет, прибывший в Маньчжурию с отступавшими белыми частями, что происходило четверть века назад. Эти люди составляли, вероятно, 80 процентов русской эмиграции, включая их семьи. Остальные 20 процентов были строителями края, работавшие на постройке дороги, обслуживании её, участники Русско-японской войны и бывшие чины Заамурской стражи. Эти цифры только предположительные, так как проявляемый интерес к статистике вызывал у японских сотрудников подозрение. Статистикой занимались люди в 3-ем отделе Бюро эмигрантов, который носил замаскированное название – Железнодорожный. Там начальником всегда был инж. М. А. Матковский.
Я думаю, что мой чольский земляк попал в тюрьму за антияпонскую агитацию, в чём можно было обвинить 99 процентов нашего населения. Ими были люди, критиковавшие поощряемые японцами к распространению разговоры об отделении Дальнего Востока и образовании по примеру Маньчжу-Го государства Сибирь-Го или, как мы подсмеивались над этой комбинацией, Сибирь-го-го. Японцы горячо покровительствовали любому антирусскому сепаратизму, с чем мы совершенно не могли согласиться. Отсюда и появилось обвинение в “антияпонской деятельности”, которая резко взяла своё начало с занятия Маньчжурии. Такие мысли хранились и накапливались в тайниках души у каждого эмигранта.
Компаньон был одиноким; наши разговоры в пути касались житейских тем, а к последним событиям мы отнеслись, как к должному разрешению всех накопившихся вопросов: наконец-то!
Он беспокоился об уборке сена и запущенных за это время домашних делах в своём маленьком хозяйстве, “но, ничего, соседи присмотрят”. А о том, что его голова едва не полетела с плеч от японского меча, – ни слова.
Начиная с половины пути до первой станции – Халасу, нам стали встречаться наступающие войска. Мы съехали с шоссе, чтобы дать дорогу грузовикам и продолжали путь вдоль него по полю. Машины неслись, поднимая пыль и обгоняя кавалерию; лошади под всадниками шли шагом, очевидно, проделав уже пятисоткилометровый путь от западной границы Маньчжурии.
Если мы и обращали на себя внимание, то пока никто нас не останавливал и не расспрашивал. Однако через час нам замахали руками два кавалериста, съехавшие с шоссе. Мы остановились и произошёл короткий разговор:
“У вас свежие кони, куда вам по две лошади? Видите, наши устали. Возьмите их себе, а дайте нам по одной”.
“Берите. Нам по одной хватит”. Но от их мы отказались, когда рассмотрели, что они загнаны. Мы расстались, и так как ехали в разных подводах, то происшествия не обсуждали, а рысью спешили в Халасу; оставалось километра 3; там отдохнём.
Но те 3 километра нам пришлось идти пешком-сцена повторилась вскоре в точности. Другим всадникам понадобились наши лошади, и они оставили нам своих. Мы не стали пытаться их впрягать, потому что видели, что замучаемся с ними в дороге, так они были слабы. Мы оставили их пастись в поле, бросили телеги, но, по настоянию спутника, взяли с собой вожжи.
“Очень хорошая верёвка, такой не видывал”, – восторгался хозяйственный человек.
Я подумал, что этот джутовый канат появился в Маньчжурии совсем недавно, скорее всего из Индокитая в числе японских военных трофеев.
То было 3 года назад. Японцы, занимающие положение и имеющие доступ к особым распределителям, любили щегольнуть бутылками виски “Белая лошадь”, английскими сигаретами и прочим, что было предметом зависти всех сотрудников. Этим дарились грамофонные пластинки оперных арий на итальянском языке из Гонконга и Сингапура. Появлялись эти диковинки и на Чоле, но ничего дельного до нас не доходило. Сейчас джутовые вожжи из южных колоний пригодятся чольскому лесовозу.
5.
Уставшие, мы добрались до маленького посёлка Халасу, состоявшего из десятка железнодорожных домов и китайских фанз – глинобитных жилищ. Улицы были пустынны, но громким лаем нас встретили выскочившие со Дворов собаки. Мы надеялись, что здесь мог быть кто-то из русских, а сидевший на завалинке одинокий старик-китаец замахал в ответ руками и показал на вокзал – идите, мол, туда. Мы догадались, что в эти тревожные дни жители оставили посёлок и находились в сопках.
В станционном помещении никого не было. Двери двух-трёх комнат были распахнуты, полы подметены; видимо, вокзал обслуживался. На столах лежали конторские книги, карандаши, даже лежала телефонная трубка, снятая с аппарата у стены. Хорошо бы, появился русский – узнали бы много новостей; но пришёл молодой китаец, повесил телефонную трубку на место и уставился на нас тревожновыжидательным взглядом. На наши вопросы – говорили по-китайски – он отвечал, что русских здесь нет, нам очень повезло, что вышли живыми из тюрьмы, он уже слышал о хайларской трагедии; а вообще японцы живыми не оставляют; ругал он их с энтузиазмом, только и возбуждался, говоря о них, а в остальном держал себя очень осторожно, и казалось, что он не верит нашей истории. Мы упросили, и он связался по телефону с соседними станциями, где китайцы оставались на своих местах, и передал нам очень скудные и сбивчивые сведения, но ясно было одно – нам надо сидеть на вокзале и ждать.
Наступала ночь; мы почувствовали голод и попросили китайца – не найдёт ли он что-нибудь для нас покушать. Это он охотно согласился сделать. Минут через 10 он принёс нам чёрствый из кукурузной муки приготовленный на пару китайский хлеб-пампушки, свежий зелёный лук с огорода, жестяной, покрытый копотью высокий чайник с кипятком и две чашки. После тюремного гаоляна мы с удовольствием, как пирожное, ели кукурузный хлеб – пищу бедняков в до-японское время. Ужин сопровождался непечатной руганью китайца по ядресу японцев. Не было сомнений в искренности.
Когда я вышел на перрон, он подошёл ко мне и, показав на одну, совсем уже чёрную ночью сопку, рассказал:
“Видишь эту гору. За ней несколько наших фанз. Там жили крестьяне, и оттуда я взял себе жену. А это – шоссе. Помнишь, когда японцы проводили эти дороги и на постройку привезли из Северного Китая деревенских ло-гунов? От непосильного труда несколько “добровольцев” бежало. На поиски приехали японцы. Оказалось, что беглецы проходили мимо той деревни; их там накормили. Японцы забрали всех, и женщин, и детей -15 человек, и увезли с собой; сказали, что они скоро вернутся, а нам приказали молчать. Который уже год жена ждёт возвращения своих родных”. Китаец сплюнул и ушёл. Он даже не задал обычного в этих случаях вопроса – “как думаешь, вернутся?” – так как догадывался, что увезённые погибли в бактериологическоиспытательном лагере в стороне от станции Аньда, между Цицикаром и Харбином. Здоровые и молодые люди являлись там очень хорошим материалом.
Никто не смел знать об опытах над человеческим организмом, когда, в числе прочего, испытывали реакцию на мороз. Голого человека зимой привязывали к столбу и обливали водой, а персонал записывал показания приборов; жертва покрывалась льдом. В какой-то момент человека отвязывали, оживляли, подлечивали, а затем повторяли до полного обморожения.
Эти результаты собирались для использования к готовящейся операции отторжения русского Дальнего Востока, когда придётся позаботиться о своих солдатах в суровом сибирском климате. Неудачный опыт они вынесли из временной оккупации Приморья в начале 20-ых годов. В Маньчжурии я видел у солдат металлические коробочки размера сигаретной пачки, которые они зимой носили в карманах. Как-то один удовлетворил моё любопытство и открыл её – там были фитили, трубки и, вероятно, спиртовое топливо. Он сказал, что такая горелка не удовлетворяет, с ней не согреешься.
От осложнений на почве простудных заболеваний японцы несли потери, но старательно их скрывали, необходимо было создавать впечатление, что они не подвержены болезням, здоровы, сильны и непобедимы – азиатские сверхчеловеки, а иначе – какие же они лидеры “нового светлого порядка”!
Китаец возвратился из темноты, подошёл ко мне и, всё ещё возбуждённый, высказался:
“Дай мне этих японцев сейчас, я заставлю сперва их поработать на полях…”
На вокзале в зале ожидания мой компаньон устраивался на скамейке спать, положив под голову трофейные вожжи. Я расположился на другой; казенная скамейка – тяжёлая, с места не сдвинешь, на толстых ножках, со спинкой и подлокотниками. На тёмно-коричневой доске, когдато покрытой лаком, вырезаны буквы с завитушками – “КВжд”. Вероятно, сделана около 50-ти лет назад, когда наши отцы проводили железную дорогу, заключив с Китаем договор на 99 лет. Сейчас эта дорога отвоёвана обратно, и скамейка послужит ещё 50 лет; прежде строили прочно и надолго, на 3-4 поколения; позаботились и о внуках и правнуках своих. Но сон был недолгим.
Ночью прошло несколько поездов, но не в нашем направлении; дежуривший китаец каждый раз неуверенно говорил, что через 2-3 часа пойдёт тот, который нам нужен, и обязательно остановится в Халасу – он остановит.
Проходило утро, и появился из Чжаланьтуня паровоз с теплушкой, уже после 12-ти. В вагоне были офицер и несколько автоматчиков, они ехали в Ялу. Офицер сказал, что дальше Ялу паровоз не пойдёт, оттуда до Бухэду оставалось 30 километров.
“Залезайте в вагон. Из Ялу до вашей станции ходят грузовики за горючкой; я вас устрою на один из них”, – сказал офицер, когда услышал нашу историю. “Сколько сейчас времени? – он посмотрел на часы, – “До вечера будете дома. Мы позавчера проходили по вашим местам. Ну, располагайтесь! Кушать хотите?” – спросил он, когда мы уже были в вагоне.
Солдаты протянули нам по пачке японских бисквитов – таких мы никогда не видели; вкусные и питательные, они входили в японский армейский рацион. Я не слышал потом, что в наших краях японцы уничтожали свои склады запасов; это не произошло только потому, что склады находились в горах: буквально – в вырытых пещерах, в стороне от дорог, и на уничтожение не хватило времени. Позже китайцы извлекали оттуда и на рынках появлялись армейские ботинки, сапоги, одеяла, пищевые продукты.
Через 2 часа мы спрыгнули на перрон яльского вокзала. Здесь было всё, как четверть века назад, когда я проводил счастливое время детства. Весь посёлок на виду, окружённый невысокими горами; десяток железнодорожных домов, дворов 20 китайских – заготовщиков дров, две мелочных торговли – одна Ивана Фёдоровича Гришечкина – может быть, сейчас дома? В ста метрах от вокзала станционный садик, но низкого заборчика, окружавшего его, нет; ещё 100 метров дальше белеют стены дома, где мы жили с 1914-го до 20-го года; дом сохранился в полном порядке; тогда папа служил десятником в лесопромышленной компании Мелихова, Дзюбо и Чижевского, контора которых была в Бухэду. В этом доме сейчас живёт мой бывший нянька – китаец Василий Чжан-цзу-лан. Кажется, двадцатилетним парнем он поступил к нам в помощь маме – смотреть за детьми – нас росло трое: я и старшие Володя и Маруся. Со временем Василий стал как бы членом семьи и оставался с нами, когда мы переехали в Бухэду и развили крупное хозяйство, процветавшее до прихода японцев; под их нажимом все папины дела были ликвидированы, и в 40-ом году Василий возвратился в Ялу; всегда было приятным семейным событием, когда он два-три раза в году навещал нас и осенью привозил пятипудовый мешок китайских лесных орехов. Эти “василькины” орехи помогали нам коротать долгие зимние вечера.
Воспоминания о детском периоде до шестилетнего возраста ярко сохранились на всю жизнь; всё происходившее в среде десятка русских семей было у всех на глазах. Живой газетой всегда был человек, занимавший должность телеграфиста на вокзале, но однажды и ему пришлось послужить материалом для необычайной хроники. В какой-то год жена одного из них родила сына-первенца. На другой день рано утром счастливый отец прибежал к нам и, схватившись за голову, стонал:
“Боже мой! Что я натворил! Полицмейстер из Бухэду звонил и грозил, что закуёт меня в кандалы, а начальство звонит, что уволят и отдадут под суд. Что я наделал!”
“Да в чём дело? Расскажите толком”, – попросили наши.
“Все меня обвиняют – как я смел дерзать породниться с царём! Я же вчера потерял от счастья голову и послал во Дворец царю телеграмму, просил его быть крёстным моего первенца; напился от радости… Что делать? Что делать?”
В это время наши увидели в окно бегущего с вокзала стрелочника; на бегу он кричал:
“У вас он? Скорей к телеграфу, депеша, срочно!”
Обречённый понёсся на вокзал.
Надо полагать, что весь посёлок в эти минуты затаил дыхание. А вскоре все заулыбались и пришли поздравлять телеграфиста.
“Читайте! Царская телеграмма – сам приехать не может, а посылает вместо себя министра…!”
Через несколько дней от сквозного пассажирского поезда был отцеплен специальный вагон с гостями; в нём крестили ребёнка, передали царские подарки и с обратным поездом министр, священник и штат уехали в Россию. Надо полагать, что царским представителем был генерал из ближайшего к Маньчжурии центра. Этого события я помнить не мог, но разговоры о нём продолжались годы.
За год до нашего переезда в Бухэду папа решил заняться сам поставкой лесоматериалов на дорогу и строить дом в Бухэду: подходило время мне с сестрой поступать в школу; в Ялу её не было. В тот год я уже хорошо помню, как все у нас опешили, когда в полдень в этот наш дом с белыми стенами вошёл высокий молодой китаец в длинном чёрном халате, чёрной шляпе и тёмных очках и заговорил по-русски так чисто, как ни один китаец не говорил:
“Здравствуйте! Что, Григорий Иванович, не узнаёте?” – он пытался изобразить улыбку, но она у него не получалась, была сухая.
День стоял солнечный, в квартире светло, но папа должен был признаться, что узнать не может.
“Можно у вас раздеться и что-нибудь перекусить? Я забежал с поезда, паровоз берёт воду, у меня есть ещё с полчаса”. Он снял халат; на нём были китайские куртка и штаны, но заправленные в русские сапоги.
Визиты с поезда были не редки, и мама торопливо накрывала на стол посуду, копчёную форель, фазана – наша обычная пища в богатом дичью районе (папа был хорошим охотником); стоило подбросить в самовар древесный уголь, как он уже закипал через 3 минуты.
“Я же Петя Дикарев. Зиновия Михайловича сын”.
Папа хорошо знал его отца, главного кондуктора из Цицикара; с ним у него были деловые отношения – отправляй ему для продажи дрова. Изумление родителей ещё более возросло, когда Петя рассказал свои похождения.
“Я оделся так, чтобы меня не узнали. Я же говорю покитайски, и в поезде меня все принимают за китайца. Меня разыскивает полиция на всех станциях. Я бросил школу и бежал от отца; спешу в Даурию, к Семёнову. Хочу бороться с красными; у атамана набирают добровольцев; только бы добраться до границы. Денег у меня много, и на больших станциях люди выносят к поезду для продажи пирожки, а в вокзальные буфеты мне опасно зайти; у вас же ничего не продают, вот и пришлось забежать к вам. Вы уж никому не говорите, пожалуйста”. Окончив чаепитие он быстро зашагал на вокзал.
Во время его торопливого повествования наши только охали, да ахали. Всё было неожиданно и загадочно. Их было два брата, этому было лет 17; какой же он вояка, и откуда у него могли появиться большие деньги? Отец деньгами не разбрасывался; держал их в банке.
В тот год начиналось семёновское движение, и у взрослых людей при встречах разговор о семёновцах был ежедневным. Мы знали все новости из первоисточника – из телеграфных сообщений.
Служивший у нас и живший во дворе в рабочем бараке шорник Водягин вёл дружбу с телеграфистом. Тот царский кум давно уже добился перевода на большую станцию, как говорили, – “пошёл в гору”, а вновь назначенный был одиноким и после рабочих часов принимал у себя Бодягина делить обед или ужин. Им было о чём разговаривать, так как многие железнодорожники, как и частники-ремесленники, были отслужившими военную службу чинами Заамурской стражи, решившими навсегда остаться в Маньчжурии, “счастливой Хорватии”, как они называли её по имени генерала Хорвата. Почти все они воевали с агрессорами в Русско-японскую войну и проливали свою кровь, защищая Порт-Артур.
По воскресеньям и праздникам в бараке Бодягин оживлённо обсуждал последние телеграфные известия с охотником Веденовым, бывшим лазутчиком в команде разведчиков в войне 04-05 годов.
“Слышал такое слово “оккупация”? Так это японцы уже заняли Владивосток; 2 года хозяйничают там – за что ж мы с тобой воевали? Опять убили генерала…, – он называл фамилии, но я их не разбирал. – Разграбили Россию; хлеба нет, одеться не во что. Иди на станцию, посмотри – чехи раздают американские одеяла, фуфайки, шлемы, что Красный Крест прислал русскому народу, а они увозят с собой. А где всё русское? А русское, браток, ушло всё за границу, все ценное увозится. Зачем им тряпье?.. Золото!.. Вагонами. Говорят, уже семь вагонов вывезено из Омска на восток, все государственное казначейство…”
С западной маньчжурской границы на восток через станцию Ялу шли эшелоны эвакуирующихся австрийских чехов, попавших в плен русским войскам в годы I-ой Мировой Войны. Бывшие военнопленные держали себя свысока, как победители, хозяевами положения; не раз грозились расстрелять начальника станции, если не пропустит вперёд их поезд.
“Видел ты прежде хоть раз чехословака или мадьяра? Они же с немцами били нашего брата на Западном фронте, а теперь все дороги ими забиты, – ныли в бараке. – Не было чести на людей…”
Не могли эти участники Русско-японской дожить до разгрома Германии и Японии, да и мало кто из заамурцев, доблестных строителей Маньчжурии, остались в живых до 45-го! А жаль! Вот праздновали бы историческое возмездие.
В смутные годы крушения России, последовавшего за переворотом 17-го года, иногда по несколько дней в доме остро переживалась тревога. С западного поезда во время его стоянки приходил кто-нибудь из маминых родственников-казаков, возвращавшихся с развалившегося фронта домой в Уссурийский край. В первые годы войны этой же дорогой они проезжали на фронт – высокие, молодые, весёлые, с жёлтыми лампасами и пышными чубами, большей частью чёрными, как смоль; некоторые на груди с медалями и георгиевскими крестами, заслуженными в Русскояпонскую войну; все гвардейцы, Федореевы, Карандаевы, Каледины, Кореневы, мамины братья, дяди, племянники, двоюродные братья, зятья – 120 человек; считали тогда деревнями и станицами – из такой-то столько… Сейчас на расспросы мамы отвечали:
“Он погиб на прусском фронте, тогда-то; эти – на австрийском; те – не вернулись с кавказского”. Я слушал и думал, какая же большая Россия, как много у неё фронтов, которые надо защищать и было страшно спросить – что такое фронт, ведь на нём убивают… Совсем терялся и не мог понять когда говорили:
“А наши ушли на Дон к Каледину бороться с красными, мы же возвращаемся домой защищать свои станицы от большевиков… Проливали кровь не зря; выиграли войну и у германца , и у австрияка, и у турка. Но измена была в тылу – всё Временное Правительство с Керенским во главе были предателями России. Разваливается она. Может, ещё и от японца придётся защищать родной край…”
На маминой родине я успел побывать. В конце 17-го года мама, взяв нас троих ребят, успела в последний раз съездить в Уссурийский край, в деревню Федореевка. Проезд по железной дороге был уже затруднительным и долгим из-за забастовок. Помню белые стены деревенских домов; мы грелись под ласковым солнцем на завалинках и объедались пирогами, виноградом и кедровыми орехами, которыми нас заботливо угощала родня; её было много, а запомнились только одни женские лица; мужчины были за десять тысяч вёрст, на войне. Потом, возвратившись в Ялу, ешё долгое время продолжались разговоры о благополучном возвращении, так как вскоре передвижение по дороге прервалось.
Маленькая станция Ялу, у Хинганского хребта, послужила одним из поводов для ввода японских войск в Маньчжурию в 1931-ом году. В большом списке японских претензий она числилась на первом листе. Может быть, потому, что она была очень маленькой, здесь не было полиции, которая могла бы следить за порядком, регистрировать происшествия, составлять протоколы, записывать свидетельские показания. Для злоумышленников такое положение было самым подходящим, и тот из них недальновиден, кто этим не пользовался, когда не было единой власти. Основание для повода явилось, кажется, в 1920 г.
Как-то летней ночью произошла стрельба на вокзале, явление у нас очень необычное. До утра гадали, не хунхузы ли напали на поезд? Когда солнце поднялось, кто-то пошёл на вокзал и быстро принёс новости: близ полотна железной дороги лежал труп японского военного, а два других японца охраняли его и никого не допускали приблизиться. Никто ничего не знал; даже дежурившие станционные служащие терялись в догадках и могли только сообщить, что проходил обычный поезд с запада, положенные минуты стоял на вокзале, а когда тронулся, раздалась стрельба, и служащие поспешили укрыться в каменные станционные помещения. Машинист остановил поезд, но сразу же повёл его на восток.
На следующий день из Цицикара приехала группа японских военных и китайские губернские представители. Они произвели расследование. По японской версии, чины местного китайского гарнизона, который состоял из десяти солдат, напали на проезжавших японских военных, якобы сопровождавших дипломатический груз, и убили одного из них. Виновных не обнаружили. Японская комиссия сложила из дров костёр, труп сожгли, и пепел в ящике был увезён в Японию.
Водягин получил от телеграфиста другую версию. Поездные железнодорожники догадывались, что японец был мёртв до того, как его выбросили из вагона – умер в пути; японцы произвели несколько выстрелов по трупу, обвинив в этом китайцев, чтобы создать конфликт.
“После Владивостока наша с тобой очередь, Веденов; заберут Ялу”, – предсказывал Водягин. В то время японский экспедиционный корпус находился в русском Приморье. Эта попытка захватить чужую территорию тогда провалилась, т.к. были затронуты интересы слишком многих государств.
“Русское золото уже увезли, – возмущался Водягин. – Телеграфист слышал, что оно досталось японцам. 8 вагонов! Это же не иголка? Ничего, найдётся; получим обратно”.
Проходили годы; разговоры о золоте не прекращались десятки лет. Много писали, но всё оставалось покрыто тайной. В чьи руки попало оно? В 45-м говорили – исчезло, как корова языком слизала!
Вес груза в русском товарном вагоне не должен был превышать 16-ти тонн; в 8-ми вагонах это составляло 128 тонн золотых монет.
В августе 45-го я стоял на перроне яльского вокзала и забылся в воспоминаниях. Странно работает человеческая память. Как на экране в кинотеатре, моментально проносятся кадры фильма из жизни за многие годы. Бесшумно крутится лента в будке киномеханика где-то близко позади тебя, а перед глазами летят картины прошлого.
“А вы, что – служитель культа, не иначе?” – привёл меня в действительность вопрос бойца-забайкальца, когда я повернулся к противоположной стороне станции и разглядывал пустынные сопки.
“Нет. Почему?”
“Перекрестились сами и перед собой крестите.”
Я сказал, что в пятистах метрах отсюда было кладбище, и здесь в 1920-ом году похоронен близнец моей младшей сестры Веры. Мальчик Миша, не дожив до года, умер, не помню, от какой болезни, но хорошо помню разговоры о том, что доктор из Бухэду не смог приехать.
“Это уж точно. Отсталое медицинское обслуживание”, – услышал я сочувственный ответ. Мне показалось, что это критическое замечение было общего характера – везде то же самое.
Подошёл лейтенант и, указывая на площадь между вокзалом и посёлком, поторопил меня:
“Видите там наши грузовики – сейчас они идут в Бухэду; я переговорил с лейтенантом и водителем первой машины, они вас доставят до самого вашего дома. Идите скорее!”
Я и мой компаньон поблагодарили лейтенанта и солдат и поспешили к грузовикам. Машины стояли возле опускающегося уже в землю старого дома Гришечкина; но зайти к нему не было времени.
Я сгорал от нетерпения возвратиться в родительский дом. Через час будем в Бухэду.
7.
Полдесятка грузовиков отправилось из Ялу за пополнением горючего. Я сидел на пустых ящиках в первом грузовике в компании нескольких бойцов и двух лейтенантов. Дорога в 30 километров должна была занять более одного часа, и время обещало пролететь незаметно – я едва успевал отвечать на расспросы о нашей жизни при японцах, а вопросы не прекращались.
Примерно на полпути проезжали разъезд Дебельдер; два-три каменных казённых дома, признаков жизни не заметно, а с этим разъездом у меня связаны приятные воспоминания детства. Здесь жил перед двадцатыми годами путевой мастер Фёдор Михайлович Битюков с большой семьёй. Папа дружил с ним, и мы всей семьёй приезжали сюда раз в год из Ялу на престольный праздник Битюковых. Где-то в Тамбовской губернии было их родное село с церковью в честь архистратига Михаила, и простолюдины Битюковы свято чтили на чужбине этот день и созывали к себе гостей. Отцовская дружба с Фёдором Михайловичем вызывалась общим интересом к коневодству; Битюков привёл с собой с родины и держал в своём хозяйстве породу крупных выносливых лошадей, которыми он славился, переехав в Бухэду впослествии.
Я хорошо помню эти приятные поездки в Дебельдер, когда в кругу детей хозяина мы весело проводили в играх время.
Но и эти воспоминания омрачены трагедией, вызванной заговором японцев, готовивших захват Маньчжурии. Трагедия для семьи Битюковых началась с весны 1931-го года и разрушила эту семью в 1932-ом. Для японцев же провокация послужила последним поводом к оккупации Маньчжурии. Но это подготавливалось на Хингане 10 лет.
“Как происходила эта подготовка?” – кто-то спросил в грузовике.
Я рассказал им длинную историю.
Всем было известно, что в населённых пунктах по всем линиям железных дорог в Маньчжурии с 20-го года были японские парикмахеры, фотографы, прачки. О, нет! Они не занимались этими делами, это не было их настоящей профессией, в этих пунктах не было японских жителей, а местное население обслуживалось китайскими парикмахерами, и стирка была домашним делом. Иногда у крыши торгового помещения висела вывеска “Японская фотография”; неизвестно, кто там снимался, может быть, кто-то по специальному назначению, т.к. двери и окна всегда были заколочены досками.
В Бухэду я, будучи школьником, ходил подстригаться к японцу в западный посёлок со смешным названием Теребиловка; ходил потому, что у него не надо было ждать в очереди, никогда не было клиентов, но было очень чисто. Работал он неспеша, и его можно было принять за немого; он никогда не разговаривал; плата всегда была одна и та же – 10 копеек, но я за его старательную работу оставлял ему вдобавок одно пирожное, купленное за 6 копеек у кондитера Берзина, напротив парикмахерской. Лет 30-ти, худой, со впалой грудью, парикмахер жил один в арендуемом у китайца помещении, в маленькой комнате за перегородкой от рабочей, которая выходила на улицу. Думаю, он имел одного-двух клиентов в день, которые ничем не могли помочь его худобе. У нас он находился до конфликта Китая с СССР в 29-ом году, когда внезапно исчез, вероятно, выполнив своё задание; несложное оборудование парикмахерской осталось брошенным в квартире.
Многие харбинцы помнят странный двухэтажный дом на Пристани в районе Мостовой и Участковой улиц. Окна и двери старого, с обваливавшейся штукатуркой дома, были защищены железными решётками, но на стене продолжала висеть огромная ржавеющая вывеска “Фотография Като”. С увеличением японского населения с 1932-го года вполне разумно было бы использовать этот дом, приведя его в порядок, но он, очевидно, имел другое назначение.
Такова шаблонная картина распределения японской “рабочей силы” в Маньчжурии до 1932-го года.
Здесь уместно упомянуть об известном “Японском Торговом Музее” на Пристани, на Диагональной улице, вблизи Офицерской. Если до 31-го года в некоторых комнатах двухэтажного большого здания находились какие-то экспонаты и в какие-то часы можно было пользоваться главным входом с улицы, то с приходом японцев этот “музей” прекратил своё существование, вопреки коммерческим соображениям; но вывеска оставалась на своём месте, а окна и двери были наглухо заколочены.
Рассказывали о кошмарном случае, происшедшем с инженером 3.; он был значительной личностью в своей профессии. Однажды он бесследно исчез. Во всех полицейских и прочих органах его близкие получали стереотипный ответ: “нам ничего не известно”, и нигде не было проявлено должного интереса к судьбе исчезнувшего человека; становилось ясным, что дело имело политическое значение. Но инженер появился неожиданно через несколько недель. На вопросы близких он отвечал сдержанно, и, будучи честным человеком, не придумывал никаких историй, чтобы опровергнуть догадки о японском насилии – отделывался молчанием. Только очень близким рассказал свою трагедию.
После того, как его схватили, ему завязали глаза и везли несколько часов в автомобиле. У него создалось впечатление, что его увозят далеко от Харбина. Затем, доставив в тёмное помещение, держали там, применяя разные пытки. Мучители добивались признания, что он является шпионом, и требовали выдачи каких-то научных секретов, о существовании которых им, якобы, было известно. Но человек вынес все испытания. Затем садисты перевезли его в другое помещение, где залечивали следы избиения. На одной из харбинских улиц его выпустили из автомобиля. Хорошо знакомый с городом инженер знал, что его держали в этом самом “японском торговом музее”. Я догадывался, что его увозили и мучали в известном многим лагере-тюрьме около станции Ашихэ, в сорока километрах ют Харбина.
В отношении распределения японской “рабочей” силы в Бухэду, столице Хинганского хребта, имелась заметная особенность. Здесь в 1922-ом году появилась японская лесопромышленная фирма под замаскированным китайским названием “Чжа-мянь гун-сы”. Через 10 лет, с образованием Маньчжу-Го, она отбросила китайское имя, сменив его на японское – “Мансен”. В начале 20-ых годов отцовским успехам в лесной промышленности (мы уже тогда жили в Бухэду и имели крупное хозяйство) не помешало появление конкурентов, с хозяевами новой фирмы были установлены хорошие отношения. Хозяевами оказывались имевшие русское высшее образованиме православные Николай Николаевич Яги и Пётр Яковлевич Каминаги. Первый был женат на русской и впоследствии, в период существования Маньчжу-Го, занимал высокий пост помощника главноначальствующего Бинцзянской провинции в Харбине, т.е. был фактическим начальником губернии размером с Францию плюс ещё несколько европейских государств. Людей с таким будущим напрасно в хинганское захолустье не пошлют. Оба японца появлялись в Бухэду только на короткое время, но довольно часто.
Наши хорошие отношения объяснялись тем, что конкуренции в торговле лесом фактически не существовало. Отец работал для КВжд, поставляя телеграфные столбы и дрова, а японцы – для Южно-Маньчжурской железной дороги, которая полностью принадлежала Японии. Их дело было поставлено на широкую ногу – большой штат, беспечное делопроизводство, бесхозяйственные расходы. Было ясно, что фирма работает в убыток, но заказчик покрывал всё.
Отец догадывался, что задачи предприятия являлись иными, но никому из бухэдинцев и во сне не приснилось бы, каким вниманием одарило их Токио открытием этой фирмы. Причиной тому было важное географическое положение Хинганского хребта в военном отношении и центральное положение Бухэду, как главной железнодорожной станции, крупнейшей на Западной линии протяжением в 900 километров; большое значение имело то, что здесь, в 15-ти километрах на запад от Бухэду находился комплекс Хинганского туннеля, обеспечивающий лёгкий доступ к границам России.
Новые постройки фирмы “Чжа-мянь” – контора и служебные помещения – занимали большой участок в десяти дворах от нашего дома, на восток по Первой улице. Японцы не имели своей концессии, и так же, как отец, арендовали лесные участки у крупного китайского концессионера по фамилии Ли-до-цай. Китаец отказался продать хотя бы часть своих прав японцам, несмотря на их дипломатические попытки.
Другое произошло на западных склонах Хингана, в 30ти км. от нас. Там концессионеры, строители туннеля в своё время, братья Шевченко – Патрикей и Иван Прохоровичи, не выдержав японской конкуренции, ликвидировали свои дела и продали свои права фирме “Чжа-мянь” вместе с построенной ими 25-километровой железнодорожной веткой на север от разъезда Унур, главной линии. В районе Бухэду такой ветки для подвоза лесных материалов не было. Но за этим далеко не стало важное дело.
Для вывоза брёвен и дров с концессии Ли-до-цая не было надобности в постройке ветки в те годы. Концессия была площадью в 60 на 40 км. и тянулась вдоль железнодорожной линии, а на юге по хинганским отрогам она соприкасалась с концессией Земельного отдела КВжд, которая не разрабатывалась. То была нетронутая чольская тайга – соседка Монголии.
Представитель Земельного отдела, имевший контору в Бухэду, Иван Алексеевич Жирнов, категорически противился попыткам фирмы “Чжа-мянь” добиться разрешения от Правления КВжд на работы хотя бы на нескольких квадратах этой казённой концессии.
Весь Хинганский район был разделён прямыми, расчищенными от леса полосами просек, шириной футов в 50. Эта работа была проведена царским правительством в конце 19-го века при топографических съемках. Если вы вступили в такую просеку, то увидите светлый коридор, проходящий сквозь тайгу. Эти просеки пересекали одна другую под прямым углом, разделяя местность на квадраты, что заносились на карту. В безлесной местности их заменяли рвы.
“Минут 10 назад вы обратили внимание на широкую канаву, уходившую в горизонт, – сказал я внимательным слушателям в грузовике. – Это и есть один и тех рвов, которые являются результатами работ русских топографов 50 лет назад”.
В обязанности Жирнова входило в какие-то сроки в году объезжать тайгу и навещать лесничих. В одну из таких поездок в 27-ом году произошла странная трагедия; местные таёжники-китайцы увидели возвращавшуюся по дороге в Бухэду знакомую двухконную упряжку в ходке без седока. Остановив подводу, они увидели в ней труп Жирнова. Полицейское расследование определило, что Жирнов был убит одной пулей, выпущенной с близкого расстояния. Вещи в подводе оставались нетронутыми, включая оружие Жирнова. Убийство произошло на границе двух концессий – казённой и китайской, которая на этих участках была в аренде у японцев. Это всё, что дало следствие.
“Маловато”, – сказал кто-то, – “у нас бы нашли!”
Вскоре Правление КВжд разрешило вновь образовавшейся фирме – “Восточное строительное товарищество” (“Вострой”) аренду лесных участков Земельного отдела и постройку железнодорожной ветки. Наспех организовавшееся общество людей, далёких от знания лесного дела, но проявивших себя широким образом жизни (руководителем работ был некто Куваленко), кое-как дотянуло до японской оккупации и передало дело “Чжа-мяню”, сменившему имя на японское “Мансен”. Объектом передачи, главным образом, оказалась ветка, проведённая “Востроем” на откуда-то появившиеся огромные кредиты; она была в 50 км, длиной и начиналась от разъезда Горигол КВжд, а заканчивалась на казённой концессии в самом её центре; но постройку ветки “Вострой” смог выполнить только наполовину; причиной тому было хроническое банкротство фирмы, когда месяцами тянули расчёт с рабочими и служащими. Лавочники скупали у них платёжные справки по 25 коп. за рубль, и не надо иметь большого ума, чтобы догадываться, что это делалось по соглашению с “Востроем”, который затем выкупал эти справки, уплачивая комиссию торговцам.
Дальнейшим углублением ветки к границам Монголии занялись уже японцы. С началом работ этой фирмы, в 1923-ем году, они имели несколько русских старших служащих, простолюдинов-эмигрантов; их обязанностью было наблюдение за работами в тайге и приём лесоматериалов от возчиков на бухэдинских складах. Ими были братья Костромины и Вилкин; позже был принят на службу Спиридон Косяков, муж Шуры, дочери Битюковых. Косяков был трудолюбивым, скромный и непьющим человеком. На него можно было положиться в любой обстановке. Эти ценные качества исполнительного работника были коварно использованы его хозяевами.
Весной 31-го года к нам пришли руководители фирмы – Яги и Каминаги – и попросили отца продать им двух выносливых лошадей, способных выдержать длительную поездку по таёжной местности. Отец разводил орловскую породу и всегда подбирал в своём обозе лучших лошадей; он лично следил за их содержанием, обеспечивал хороший уход, здоровый корм, удобную сбрую, чистые конюшни. Он знал повадки и способности каждой лошади и её назначение для разных работ, но торговлей лошадьми он не занимался. Эта мысль показалась абсудрной даже самим покупателям, и им пришлось высказаться более подробно: “Дело в том, что генерал-губернатор в Цицикаре получил от маршала Чансюэ-ляна (правителя Маньчжурии) приказ срочно представить в Мукден современные планы местности в районе Чола. Понадобились специалисты, и власти обратились за помощью к фирме “Чжа-мянь”. Трое картографов уже цриехали в Бухэду, и их необходимо срочно снабдить надёжным транспортом, а известно, что его можно получить только у вас, господин Санников. Наши конторские лошади испорчены в руках нерадивых десятников”.
Цена была предложена по-торгашески низкая, но папа согласился оказать услугу китайскому правительству.
На следующий день он отвёл любимых нами Сивку и Бурку во двор японской конторы, где застал снаряжавшего две брички Спиридона Косякова. На отцовский вопрос Спиридон ответил, что хозяева назначили его конюхом в поездку на один месяц; он отказывался быть оторванным на такой долгий срок, но японцы пригрозили увольнением.
“А где ж найдешь работу; у меня семья. Хорошо, что дали в проводники Ивана-дагура, он знает эти места на сотни вёрст.”
Во время этого разговора подошли хозяева и трое японцев с военной выправкой. Они тщательно осмотрели лошадей, прощупав мускулатуру, проверив зубы и прочее; с одобрением закивали головами и зацокали. Лошади экзамен выдержали.
Внешность “картографов” навела отца на другие мысли, и он, вернувшись домой и обсудив с братом положение, вечером заложил ходок и поехал в Этапную Падь – восточная окраина Бухэду, к Битюковым. Он пытался воздействовать на семью и отговорить Спиридона от поездки. Но те же соображения о грозящей потере службы не изменили плана; месячное жалование уже было получено вперёд.
В своём домашнем кругу отец высказал догадку, что экспедиция имеет секретное назначение и, возможно, обречена на гибель; участники её произвели впечатление самоубийц; (мы еще не знали тогда этого слова – “камиказе”). Не раз позже я слышал от отца, как оправдались его предположения. Но никто не догадывался о действительных целях экспедиции – не будут же хозяева разъяснять служащим свои коварные планы, а наоборот:
“Выполняй распоряжение! Вези в тайгу начальство. Это твоя служба.”
Эта картографическая экспедиция не замедлила отправиться в горы. Через месяц стало известно, что она исчезла.
Картографами были три офицера японского Генерального штаба под начальством капитана Накамуры; они были отправлены с провокационными целями – вызвать осложнения между государствами; судьба её была предопределена в высших инстанциях. Через несколько дней пути все её участники, включая русского эмигранта и дагура, были убиты неизвестными лицами. Китайская сторона утверждала, что убийцами не могли быть китайцы, т.к. картографы имели специальные охранные документы цицикарских властей с требованием к местным властям и населению оказывать им содействие. В среде населения распространялись самые разноречивые слухи об этом убийстве, йо никогда не было установлено, что же произошло в действительности. Не сообщалось даже точного места, где это случилось – на правом или на левом берегу Чола; правая сторона была приграничным районом у Монгольской Народной Республики, и если это произошло там, то была ясной сложная задача вызвать конфликт четырёх государств, включая СССР; прошло только полтора года после китайско-советского конфликта, в котором была ясно видна рука Японии. Надо было спешить.
Этот инцидент с картографами – их убийство – послужил последним поводом для занятия Маньчжурии японцами. 18-го сентября 1931-го года, т.е. через 2 месяца, они с боями захватили Мукден, а в феврале 1932-го без сопротивления заняли Харбин. К концу года вся Маньчжурия была в их руках, превратившись в Маньчжу-Го.
Впоследствии никогда не было разговора с японцами о троих японских военных этой экспедиции; сожаление и сочувствие были бы вполне естественными, если бы они в действительности пали жертвами китайского насилия. Все тринадцать лет хранилось молчание, как будто ничего не произошло – не было ни героев, ни жертв.
С интеллигентными китайцами-старожилами, как купцы Василий Ивановичм Мяо-син-шан (“Син-и-мо”) и Николай Степанович Ван (бывший служащий КВжд) я в отдельности уже в 45-ом обсуждал то происшествие. Оба они высказывали принятое у китайцев мнение.
Во-первых, экспедиция была создана японцами со специальной целью разъяснить ввод войск, якобы, для защиты своих граждан, и трое её участников добровольно шли на смерть.
Во-вторых, ликвидирована она была своими же агентами по заданию из центра.
В-третьих, она была ликвидирована не китайцами, которым не было известно о шпионских заданиях экспедиции, и настоящей её цели – повод к занятию Маньчжурии – китайцы не знали. Если бы они это предполагали, дело обернулось бы арестом членов экспедиции и представлением их высшим властям на суд.
В-четвёртых, и самым главным было то, что она была организована по японской инициативе в результате обращения к китайской администрации о якобы необходимости исследования местности для использования лесных ресурсов!
По общему мнению, всё было японской провокацией, а два гражданских участника оказались невинными жертвами агрессивного плана; за ними последовали миллионы других жертв за годы проведения в жизнь этого плана, который назывался “весь мир под одну крышу”. Об этих дальнейших событиях хорошо знает весь мир.
Контора “Чжа-мянь” выдала Шуре, жене Косякова, пособие в размере пятимесячного жалования и …ничего не дало новое правительство, созданное на его костях.
Но на этом трагедия семьи Битюковых не закончилась. Самое страшное произошло с продвижением японских войск вглубь Маньчжурии.
Ввиду опасения враждебной реакции со стороны СССР Хинганский район был занят японцами значительно позже Харбина – к концу осени 1932-го года. Перед паническим отступлением из Бухэду китайские власти, считая, что причиной японского выступления послужила прошлогодняя шпионская экспедиция, в которой принимал участие наёмный конюх Косяков, схватили мужчин семьи Битюковых и расстреляли их на окраине Бухэду, за Красной Горкой. Спасся только один – сын Михаил, который в этот день отсутствовал. Убиты были отец Фёдор Михайлович, старший сын Павел и младший Гавриил.
Ввиду наступивших холодов их тела оставались лежать там всю зиму, скованные морозом и покрытые снегом. Ранней весной всё русское население приняло участие в похоронах. Горе семьи, потерявшей из-за японской агрессии четверых мужчин, все последующие годы глубоко разделялось всем населением. Но что миру до этого! Власти Маньчжу-Го старательно показывали, что они не имели никакого отношения к этой трагедии; как будто они ничего не знали.
Когда я рассказывал советским бойцам в грузовике эту историю, которую я вспомнил, проезжая разъезд Дебельдер, все слушали, ни разу не перебивая. Заключение сделал один из бойцов:
“Ну, наша армия отомстила и за это японское преступление”.
А лейтенант добавил:
“Да, вы многое знаете; не за это ли вы и попали в японскую тюрьму”.
Я промолчал, что ни одна власть таких не любит. В окружении доносчиков мы умели держать язык за зубами.
8.
На всём пути по шоссе до Бухэду нам встречались быстро продвигавшиеся на восток танки и грузовики с военным персоналом и материалами; реже и медленнее двигались вперёд кавалерия и конный обоз. Заканчивался одиннадцатый день войны.
Меня занимала мысль – как эти сдвиги пережили родители? Почему-то думал о пожарах, так как все частные постройки были деревянными; неосторожно брошенная спичка, воспламенив никогда не бывалое прежде огромное количество скопившегося горючего, могла уничтожить кварталы.
Проехали и разъезд Горигол . Через полчаса среди гор показался родной городок; я там родился.
Въехали в нашу широкую длинную Первую улицу Южного посёлка. Сейчас остаются минуты. Вот и дом с высокой крышей и широкими воротами высотой в полтора человеческих роста; на них прибита синяя эмалированная жестянка с белым номером “116”. Ворота, как всегда, закрыты, значит – всё в порядке.
Я горячо поблагодарил лейтенантов и бойцов и распрощался с ними, пригласив заходить, когда представится возможность. Раскрыл тяжёлую калитку и по досчатой дорожке подошёл к застеклённой веранде. Дверь оказалась закрытой – на внутреннем крючке. Долго стучал, пока из квартиры не вышла на веранду мама. Она похудела, и появилось больше седины; её лицо было сосредоточенно строгим и бледным; я не видел её несколько недель.
Открыв дверь, она сказала два слова:
“Папы нет!” – как будто бы говоря длинную фразу.
Я не понял и спросил:
“А где он?”
Мама залилась слезами и добавила:
“Папы у нас больше нет”.
Я опять не мог понять и, почувствовав охватившую меня небывалую усталость и разбитый страхом, сел у стола.
“Убили японцы”, – разобрал я слова, но смысла их ещё не понял.
В это время вышла из коридора младшая сестра Вера с годовалой дочерью на руках.
“Да расскажите же, где он?” – попросил я, предчувствуя беду, но ещё на что-то надеясь… А то, что я понял из их сбивчивых слов, было самым худшим.
Они рассказали, что после полуночи на 17-ое августа в дверь веранды настойчиво стучали. А накануне вечером было известно, что советская армия с боями продвигается из Хайлара вперёд, и занят уже весь Чольский район на юге. Армия находится в одних сутках пути до Бухэду; японцы панически отступают. Добрые китайцы советовали отцу на эти сутки уйти в горы, так как некоторым уже было известно о казни японцами тридцати семи эмигрантов в Хайларе. Отец отвечал, что он никому не сделал ничего плохого, а маме говорил, что хочет встретить своих братьев, полагая. что в первых частях могут оказаться его родственники из Вятки. Да и невозможно было бы представить, чтобы он у чёл в горы, оставив дома жену, дочь и внучку. (В Хайларе избежал казни коммерсант Миней Меерович, уйдя в окрестности и схоронившись у монголов. Через 10 лет он с семьёй выехал в Австралию.)
Отец остался дома и на настойчивый стук в дверь вышел на веранду. За дверью стояли трое незнакомых военных японцев и попросили его проводить их в японскую лесную контору “Мансен” – она находилась всего в десяти дворах от нас.
Отец, зайдя в квартиру, сказал маме об этих посетителях, оделся и предупредил, что надо закрыть дверь; постучит, когда придёт. Мать и Вера ждали до рассвета, но отец не вернулся. Вспомнили, что через несколько минут после отцовского ухода был слышен один выстрел. Обычно этого не бывает, но в военные дни возможно и это. Так ждали до утра. Улицы были пустынны и тихи. Все японцы исчезли.
Солнце уже поднялось над горизонтом, когда в дом вбежал печник-китаец – старожил по прозвищу Красивый, и возбуждённо стал рассказывать потрясающее известие, а в это время несколько китайцев вносили во двор отцовский труп. Соседи обнаружили его посреди двора японской конторы, где уже никого не было; китайцы сразу опознали знакомое лицо и принесли отца домой. Горю домашних не было предела.
Наступал жаркий августовский полдень. Сочувствующие соседи раздели, омыли и одели в чистые одежды тело, подготовив его к похоронам. На теле было обнаружено семь штыковых ран, и одна огнестрельная. Трудно представить себе, с каким зверским исступлением самураи кололи штыками беззащитного жителя, наслаждаясь его мучениями, и из страха оставить его живым свидетелем своей дикости прострелили его сердце. Так и осталось неизвестным, за что отец принял мученическую смерть.
Снятый с окровавленного тела золотой нательный крест со вмятиной от штыкового удара остался при мне на всю жизнь.
В те дни в Бухэду не было священника; он безвестно исчез при отступлении японцев. Плотник Старцев сколотил гроб, китайцы вырыли на кладбище у церкви могилу и 18-го августа засыпали в ней последнюю жертву японского насилия в нашем городе.
Менее чем через год рядом прибавилась могила матери, не смогшей пережить внезапной смерти отца; ему было 58 лет, и он никогда не страдал от болезней. Что произошло в последние минуты, не поддаётся никаким догадкам и останется тайной. Нечего надеяться, что участники преступления оставили где-то следы своей чудовищной расправы.
В полдень 17-го августа с запада, перевалив Хинганский хребет, в город входили первые советские танки.
С 31-го года прошло 14 лет, когда в тот день в японский двор лесной конторы под фальшивым названием “Чжамянь” отец уводил двух лошадей для провокационной, как оказалось, топографической экспедиции. И начало, и конец японской оккупации роковым образом оказались связанными с нашей семьёй.
Потрясающий рассказ матери продолжался до позднего вечера и не раз прерывался громким стуком в дверь веранды – это пытались быть принятыми новые освободители. Я выходил и, вероятно, с крайне удручённым видом объяснял, что в доме трагедия, нам не до приёмов, и просил извинить. Это действовало, и некоторые выражали сочувствие, но были и пьяные хулиганы, которых приходилось уговаривать – приходите завтра.
Мать назвала фамилию соседа, кажется, Крошмальников:
“Это он посылает сюда солдат, чтобы избавиться от них; напьются там, а кушать нечего; говорит им, что мы богатые, и у нас можно поживиться добром. Унесли виктролу, все пластинки, серебро, сняли часы…”.
Я знал этого мужичишку, он работал конюхом у “Майсена” и был одновременно доносчиком.
Назавтра утром 20-го августа я немедля пошёл в комендатуру. Она помещалась на окраине города, на пригорке у Городского сада, в двухэтажном сером каменном здании, в котором 13 лет находилось какое-то зловещее японское учреждение; никто не знал, что там творилось, и жители обходили его стороной.
Сейчас все двери и окна были раскрыты, и двор шумел, как пчелиный улей; военные спешили по коридору, и на меня никто не обращал внимания. Я остановил одного офицера и спросил его, могу ли видеть коменданта.
“Проходите, проходите, пожалуйста в ту комнату, садитесь и ждите, он скоро будет.”
Я вошёл; в комнате был стол, несколько стульев и ни одного человека. Минут через 20 с громкими разговорами вошла группа военных, некоторые из них сели за стол, бросив на него планшетки – кожаные сумки, носимые через плечо на длинном ремне. Я поднялся и поздоровался; мне ответили, и кто-то спросил:
“Что случилось? Опять с жалобой?”
Я растерялся – они же меня никогда не видели, но угадали, что с жалобой, а почему “опять”? Возможно, не я первый искал защиты. Я назвал свою фамилию и спросил, могу ли говорить с комендантом. Один ответил неприятной фразой, но сказанной любезным тоном:
“Вот вас нам и надо. Слышали обо всём. Комендант я – старший лейтенант Таталин. Рассказывайте!”
Я очень коротко начал с тюрьмы, сказал об убийстве отца, пожаловался на пьяных и шумных визитёров…
“Сейчас мы отправим к вам комендантский наряд на несколько дней, наши справятся. Пошлём вам рис, сахар, муку. Что ещё?”
Я удивился такому быстро принятому решению, поблагодарил, хотя напрашиваться на провизию намерения не имел.
“Скажите мамаше, что вечером зайду сам.”
Я продолжал стоять.
“Есть у вас что-нибудь ещё?”
“У меня есть просьба, помогите мне, пожалуйста. Я хочу искать убийц отца…
“А где вы их найдёте?”
“Здесь у вас находятся военнопленные японцы, может быть, найду кого-нибудь из известных мне…”
Не задерживаясь, комендант сказал:
“У нас их целый квартал – несколько домов; женщин держим в вашем Желсобе, а военных отдельно. Приходите завтра в это же время. – И, обращаясь к другим, закончил: – если завтра меня здесь не будет, дайте ему двух автоматчиков, пусть посмотрит на пленных японцев”.
Выходя, мне казалось, что я вырос ростом ещё на вершок; дышалось легко – так приятно после всего пережитого подействовала на меня проявленная комендантом человечность.
Через час после моего возвращения домой к нам пришли три бойца из комендатуры, спросили, где им можно расположиться, и сказали, что вечером их сменят другие. В то же время во двор влетел “джип”, и в кладовку внесли провизию, о чём говорил старший лейтенант. Вечером зашёл сам и представился:
“Зовите меня Фёдор Фёдорович.”
Среднего роста, лет немногим более тридцати, шатен, с аккуратной причёской, хорошо образован, с приятной речью нараспев, он производил впечатление вполне культурного человека. Он пробыл в должности коменданта несколько месяцев и оставил о себе самые лучшие воспоминания у населения.
На веранде за столом мать угостила его яичницей, и за чаем с вареньем комендант объяснил нам обстановку. Мы узнали, что первые наступавшие части были присланы с немецкого фронта; то были отчаянные люди, испытавшие ужасы войны, закалённые в боях и ожесточённые в целях достижения победы. Они отвыкли от общения с мирным населением, а многие из них пошли на фронт из тюрем, где отбывали наказание за разные преступления. Их назначение – первые бои с противником, но сейчас они уже ушли далеко вперёд, и дня через два здесь появятся другие части с задачей наведения порядка. Пока у нас будут находиться комендантские автоматчики, а затем посёлки будут обслуживаться регулярными патрулями, к которым следует обращаться за помощью. Мне он сказал, чтобы я заходил к нему, если будут какие-либо затруднения. Мать, предполагая, что он отвык от домашнего стола, пригласила его на пельмени. Впоследствии он не раз заходил запросто к нам; память у него была замечательная; однажды он прочитал нам наизусть длинное стихотворение в прозе Горького “Девушка и смерть”, чему я очень удивился; чтобы читать так хорошо, надо любить поэзию. Впрочем, он не был исключением в этом отношении: у нас бывал сержант, Александр Иванович, он читал нам певучие стихи, без политики, северных инородцев, чьим языком был русский.
В назначенный для осмотра лагеря военнопленных час я подошёл к комендатуре, где дежурному было известно о распоряжении накануне; он вызвал двух автоматчиков, и мы втроём пошли на Больничную улицу. Не доходя квартала, где находился железнодорожный кооператив, несколько домов было занято военнопленными. Входя в первый двор, солдаты взяли свои автоматы в руки. Это ещё что? – подумал я. На мой вопрос один из них отвечал: “Посмотрим!”.
Во дворе группа японцев в военной форме сидела вокруг большого котла – варили рис. Мы медленным шагом обошли их; я пристально всматривался в каждое лицо, надеясь в ком-то найти знакомые черты.
Вошли в один, второй, третий и другие дома. На нас никто не смотрел и у всех было одно и то же написано на лицах – ненависть; но знакомое нам за тринадцать лет выражение превосходства исчезло. Это меня нисколько не удивило, а поразило то, что офицеры имели при себе свои самурайские мечи.
Зная простые японские фразы, я спрашивал некоторых – откуда они, из Хайлара ли, Якеши и есть ли среди них хинганцы и бухэдинцы. Ни один не отвечал на мои вопросы и автоматчики попросили меня быть очень осторожным в разговоре:
“Бывают у них припадки бешенства; орут и бросаются, а вы спрашиваете, почему у нас автоматы наготове”.
“А почему же им оставили мечи?”
“Так это ж только у офицеров. Внутренний распорядок возложен на них. Они отвечают за всех”.
Наступил их обеденный час. У каждого в руках появился котелок с рисом. Прежде в гарнизонах в их рацион включался рис в древесных коробчках, с красной вишней поверх среди белого риса – изображение японского флага, способ душевной муштровки японской военщины. “Нет цветка краше вишни, нет человека лучше солдата”, говорит их пословица. Сейчас этого символического восходящего солнца для них больше не существует. А кто может гарантрировать будущее?
Огорчённый, что не встретилось ни одного знакомого лица, я с солдатами пошел в комендатуру. Вероятность найти в лагере кого-то из знакомых существовала; всем нам было известно о происходившем временами перемещении японских служащих из одного района в другой; кого-то могли перевести из Бухэду в Хайлар, Чжалайнор и другие пункты на запад от Бухэду. Эти мысли я высказал старшему лейтенанту. Подумав, он ответил:
“Ваша попытка найти убийц нам понятна; но они могли оказаться в миллионной массе, взятых нами в плен. Те из них, что были здесь неделю назад, бежали и сейчас просто невозможно проследить их путь. Может быть, они скрылись в Северный Китай. Поддерживайте с нами контакт”.
С этим я возвратился домой, но на этом дело об убийстве отца не закончилось. Через несколько недель я имел об этом разговор с особыми армейскими органами. А пока мы все стали приспосабливаться к новым условиям жизни.
9.
С появлением в нашем доме комендантского наряда наступило спокойствие; через 2 дня он был снят; по улицам ходили патрули, и им сразу пришлось хорошо поработать, но у нас это было только однажды.
Днём в веранду влетела одна из женщин, проживавшая во дворе, с душераздирающим криком, что к ним в квартиру вломился пьяный солдат, перерыл все вещи и пристаёт к ней. Кто-то из нас выскочил на улицу и закричал о помощи. Момент оказался удачным – вдали появился патруль и трое молодцов через минуту были во дворе, но солдата в квартире уже не было; он испугался крика женщины и исчез.
Двор был длинным, состоял из двух участков и выходил на две улицы, но никто не видел, чтобы кто-то выходил со двора. Стали искать в постройках, на чердаках и в конюшнях. Из одной из них быстро извлекли из кормовой колоды спрятавшегося там и прикрывшегося сеном нарушителя; его грудь была увешана медалями. Посреди двора произошёл короткий разговор четырёх советских солдат. Схваченный вынул из кармана гимнастёрки какую-то картонку и с руганью широко размахивал ею. Мать наблюдала со стороны и указывая на его пальцем говорила, что это тот самый, который четыре дня назад грабил наш дом, забрав золотые и серебряные вещи. Тогда жаловаться было некому.
Началась экзекуция. Трое комендантских били вора, он валился на землю, его поднимали и били опять. Дворовая толпа наблюдала молча с довольными лицами – “всё же находится управа!”
Наконец, он был избит, как принято выражаться, до полусмерти. Его подняли за руки и за ноги и выбросили на улицу через задние ворота, со словами:
“Больше не придёт; это точно!”.
Мать позвала бойцов на веранду; у неё на случай хранилось в бутылке немного водки, она хотела угостить ребят.
“Нет, мамаша, спасибо; при исполнении служебных обязанностей не пьём; вот, водички напиться дай”.
Мама накрыла на стол чай. Я спросил, почему его не арестовали и не забрали в комендатуру?
“Он же партийный! Видели, показывал партбилет; руковод в своём подразделении. Что толку доставить его в комендатуру? Там бы проспался, а на завтра его отпустили бы без всякого взыскания. У их кругом своя защита. А мы его проучили на месте. У нас это бывает. К тому же он дезертир, его часть ушла далеко вперёд, а он здесь пьянствует”.
Этот случай остался в моей памяти на всю жизнь, как наглядный пример отношения простого народа к партийным деспотам.
К концу первой же недели население стало привыкать к новой обстановке, полной мелких событий. Движение на восток разных войск по нашей улице продолжалось ещё
недели три; мы жили на шоссе, которое тянулось вдоль железной дороги и соединяло города Маньчжурию с Цицикаром в центре страны. В дом заходили часто военные, но они были уже другими людьми, вежливыми и сочувствующими; инциденты закончились. Вся железная дорога перешла в ведение Советской Железнодорожной Колонны. Её задачей было восстановление повреждённого войной хозяйства и введение нормальной эксплуатации. Потребовалось
много служащих из местного населения, как русских, так и китайцев.
Однажды к нам зашёл и представился районный начальник Материальной службы, которая называлась уже по новому – НХЧ-3, лейтентат Буджиашвили, Вахтанг Ильич. В нём сразу можно было признать кавказца: лет
тридцати, стройный, с приятными смуглым лицом и чёрными усиками, с весёлым огоньком в карих глазах, любезен и словоохотлив, говоривший с явным грузинским акцентом. Он сразу расположил к себе своей простотой. Мне он объяс-
нил затруднительное положение порученной ему материальной части дороги и попросил меня помочь ему. Он знал о моей прошлой работе на Чольской ветке, о моей квалификации бухгалтера, полученной на Экономическом Отделении Юрфака и уговаривал меня произвести инвентаризацию материальных складов, наладить бухгалтерский учёт и занять должность главного бухгалтера. Никаких “золотых гор” он не обещал и никакого психического давления не
производил; всё было в порядке добровольного найма. Я обещал дать ответ после моего возвращения с Чола, где я, освободившись из тюрьмы, ещё не был; завтра я собирался поехать туда, навестить свой дом. Услышав это, он попросил оказать ему услугу. Дело в том, что для переброски войск по железной дороге срочно нужно воинское оборудование вагонов – доски для устройства нар в теплушках; их требуется неограниченное количество. На Чольской ветке советской администрации не было.
“Можете ли вы учесть на лесных складах подходящий материал и сообщить мне по телефону количество? Это не относится к тому, пойдёте ли вы к нам па службу.”
Я обещал выполнить его просьбу, что было сделано за два дня. Буджиашвили прислал на ветку своих людей и за неделю были отправлены с ветки в Бухэду все трофейные доски с японских складов, которыми можно было оборудовать нарами несколько сот теплушек.
Я оставался на Чоле две недели. Русская жизнь замирала, многие искали службу на главной линии КВжд.
За это время в тайге происходили стычки между организованной по распоряжению армейских органов группой самообороны с разрозненными партиями отступавших от Номонхана разбитых японских частей. Чины самообороны имели на головных уборах, будь то японская железнодорожная зелёная кепка или шляпа, над козырьком по диагонали красную ленточку и назывались партизанами.
Из трофейных японских винтовок состояло вооружение самообороны, которое хранилось в сборном пункте под строгим контролем начальства во избежание несчастных случаев, так как никто не проходил обучения стрельбе.
В один из тех дней на 62-ом километре появились сведения, что через наш район проходит большой отряд японского полка, отступившего из Хайлара накануне взятия его советскими войсками; тогда, через сутки после выступления полк разделился на несколько групп из опасения быть захваченным полностью: он оказался окружённым с трёх сторон. Уйти на восток было легче разрозненными единицами, тем более, что к тому была серьёзная причина – надо было скрыть следы своего преступления: этот полк расстрелял 40 русских молодых людей. Они были чинами Пешковского казачьего отряда, находившегося на японской военной службе. Я мог легко оказаться в числе сорока, если бы в январе 44-го не избежал призыва. Было несколько версий этого расстрела. Но факт был одним и тем же.
Полк, отступая, прошёл за день 60 км. и расположился на ночёвку на вершине пади Обуховой, где начинается речка Обуховка, что в 20-ти км. от железнодорожной станции Чжаромтэ. Русскому отряду было отведено место посреди лагеря. С какой целью японцы взяли его с собой, никому не было известно. В 2 часа ночи раздалась тревога и команды строиться и выступать. После первых же слов затрещали пулеметы и все чины русского отряда, изрешечённые пулями, валились один на другого. Подходили японцы и добивали раненых. Закончив бойню, полк разделился на группы и в разных направлениях продолжал свой путь на восток. Из сорока человек всё же один спасся. Раненый, он притаился под трупами своих товарищей – тело под одним, голова под другим. Этим спасшимся был Глушко, кажется, инженер. Утром он добрался до станции Чжаромтэ, где явился советским войскам; японская жертва, он не был увезён в Союз.
У некоторых чольцев были родные и знакомые в числе расстрелянных, что ещё больше восстановило население против японских военных преступников. Тот большой отряд был встречен на Чоле самооборонниками – партизанами и ему было предложено сдаться. Японцы отказались и в перестрелке погиб 35-тилетний Иван Вагин из Алексеевки, оставив малолетних детей и жену. Японцы пробились и ушли на восток.
В моё последнее пребывание на 62-ом км. из Бухэду приехали карательные советские органы для очистки района от эмигрантов, тесно сотрудничавших с японцами, а также для сбора бывших советских граждан, ушедших в 30-ые годы от коллективизации. Дальнейший опыт показал, что оказавшись однажды в их руках, освободиться было невозможно: “у нас напрасно не берут”, но я чуть не попался.
Мой случай был связан с призывом меня в Хайларе в январе 44-го года в японскую армию. На службу я принят не был, но списки призывников попали в руки советских работников, и мне на Чоле был учинён допрос, который должен был иметь роковые для меня последствия. Обернулось всё в весёлый эпизод, а в дураках оказалась японская призывная комиссия, которая в 44-ом объяснила мне свой отказ тем, что для меня у них нет формы, имея ввиду мой рост; но настоящая причина была другой.
Выслушав эту историю, допрашивавшие меня смеялись над японской глупостью и сказали, что в советской армии для меня сшили бы форму по мерке. Я чувствовал, что этой встречей интерес органов ко мне не ограничился и оставаясь на Чоле, я могу избегать возможных неприятностей. Но укоренившееся правило пересилило – “идти навстречу опасности…”. Я решил отсюда уехать и переселиться в родительский дом в Бухэду.
В утро отъезда, уже на вокзале, погрузившись в вагон, я наблюдал любопытную сцену, которая подтвердила мою веру в неизбежность возмездия: в этой жизни каждого ожидает расплата за свои преступления.
Группа автоматчиков приближалась к поезду с туго набитыми портфелями, несколькими самурайскими мечами и ружьями, и двумя чемоданами в руках. Позади шли три офицера, из которых один вёл… велосипед! За 5 лет на Чоле я никогда не видел этого средства передвижения. Откуда он появился здесь и кому принадлежали эти портфели? Японские трофеи? Но от японцев ничего не осталось после их бегства. Я спросил проходившего кондуктора, знает ли он чтонибудь об этом. Он сказал мне очень немногое, но для меня очень важное. Ночью приехали из Бухэду энкаведисты и сразу направились в дом Куваленки, а сейчас возвращаются обратно; сам он, должно быть, арестован.
Куваленко причинил много бедствий нашей семье, приняв активное участие в обрушившихся на нас японских репрессиях. Он был их давним сотрудником, но с приходом советских войск сразу “перевернулся”, разыграв из себя японскую жертву. С первых же дней самочинно назвался “начальником ветки” и несколько недель правил Чольским районом. В тот период его сын, в своё время получивший военную подготовку в японском отряде Асано, был начальником чольской гражданской самообороны по вылавливанию японцев! Сейчас это закончилось. “Ветер идёт на круги своя”.
Я вспомнил, как месяц с лишком назад сын конвоировал нас с этой самой пяди земли по дороге в тюрьму и предупредил, что будет стрелять за попытку к побегу, а один из нас резюмировал: “Сын в отца…”.
Каждый человек кузнец своего счастья, и Бог дал своему созданьицу свободную волю, волю к добру или к злу; выбирай сам. Если хочешь, сиди на двух стульях, но обязательно провалишься; а хочешь ставь на обеих лошадей, но только одна придёт первой. Такие мысли укрепили меня в правоте моего дела, и я со спокойной душой уехал в Бухэду.
Начиналась “золотая маньчжурская осень”-сентябрь месяц. К нам часто заходили чины гарнизона; с некоторыми были установлены очень хорошие отношения – происходили обычные в этой обстановке разговоры, из которых мы узнали много нового о войне и жизни там. Не было случая, чтобы кто-то вёл пропаганду за коммунистической строй, чтобы кто-то расхваливал положение там. Слишком разительным для них было впечатление, вынесенное из сравнения жизни населения заграницей, в “прогнивших капиталистических странах”, с жизнью в стране “развивающегося социализма”, на нашей Родине. И это несмотря на 13 лет японской оккупации и те же годы гитлеровского насилия. Сравнение было явно не в их пользу, и я не раз замечал их смущение, но то была не их вина. Некоторые проговаривались о виденных ими продуктовых запасах на чердаках и в подвалах немецких крестьян, чего никогда не бывало в советской деревне. Но раз один молодой боец принёс нам, желая нас угостить, банку “отечественных”, как он с гордостью выразился консервов, которые включались в солдатское довольствие. На банке было напечатано отличной краской “Свиная тушёнка” и перечислен состав вкусовых приправ. Откровенно говоря, я такой вкусной тушёнки не ел – что тебе от парижского “Максима”! Мы дружно расхваливали консервы и я с любопытством рассматривал банку, читая русские слова. Дошёл до последней строчки и с удивлением прочёл английские слова – “приготовлено в Соединённых Штатах”. Я не захотел огорчать доброго парня, умолчав, что это заморский продукт из Америки, поступивший по договору о займе во время войны.
С врождённой добротой русского человека встречались много раз. Как-то рано утром в ставни окон, выходящих на улицу, раздался громкий стук, и на вопрос матери – кто и что? – послышался голос знакомого офицера:
“Агриппина Георгиевна, срочно уведите к речке коров со двора (у мамы оставалось две от многочисленного стада до японцев); через час пройдёт фронтовая часть, могут забрать на мясо”.
Инциденты в эмигрантской среде стали очень редким явлением. Особое внимание комендатура проявляла к китайскому населению, постоянно патрулируя их кварталы и не допуская дебоширства пьяных солдат. (
К концу года появилась новая гражданская администрация под руководством представителей 8-ой армии Маоцзе-дуна. У китайцев началась чистка в среде своего населения и розыски бывших служащих японской администрации. Появились жестокие акты мести за сотрудничество с японцами, которое большей частью было вынужденным. Впрочем, выискивание их началось сразу после бегства японцев. Мне тогда представилась возможность отплатить добром за благие намерения подневольного начальника полиции на Чоле, арестовавшего меня, но предлагавшего мне бежать.
Это было в середине сентября. Меня вызвали в бухэдинскую комендатуру, где неизвестные мне военные сказали. что китайцами задержан и доставлен им чольский начальник полиции; китайской администрации тогда ещё не было. Его обвиняют в тесном сотрудничестве с японцами и он передан органам для представления на суд военных преступников. Я не задумываясь сказал сразу то, что мне велела совесть:
“Какой же он преступник, если работал против японцев?”
“Как вы знаете?”
“Он дружил с китайцем – начальником Уездного управления, где я служил. Я не раз слышал их разговоры, осуждающие японские мероприятия…”
“Так он же вас арестовал. Местные китайцы сослались на этот факт, когда доставили его нам; поэтому мы вас и вызвали.”
Я подробно рассказал им всю историю ареста, когда этот полицейский начальник давал мне шанс скрыться в горы, от чего я отказался.
Меня слушали очень внимательно; рассказ мой был прост и, вероятно, убедителен. В тот же день задержанного освободили, посоветовав ему уехать из района, так как ни один начальник не мог быть хорошим все времена для всех; всегда найдутся недовольные. Оказывалось, что знакомые китайцы хотели оказать мне услугу, полагая, что я буду доволен отмщением за мой арест. Но у меня не было основания обвинить человека.
Мой поступок имел продолжение на следующий день. Рано утром в мою квартиру пришёл счастливый китаец – “начальник”. Он привёл жену и двоих детей 3-х и 4-х лет. Поставив на пол полную корзину душистых яблок и груш – они на Хингане не разводились – все четверо по-китайски распластались на полу, стуча лбами по половым доскам, и повторяя “се-се ни, се-се ни” – спасибо. Это было знаком высшей благодарности. Я поднял каждого с пола – самим вставать не полагалось, и дети и жена залились слезами радости, а в глазах бывшего “начальника” горел огонёк гордости за мой поступок. Они отказались от чая, сказав, что сегодня уезжают из Бухэду. Будущее их мне не известно, но я знаю, что спас их от верной расправы в китайской среде во время безвластия. В дальнейшей же моей жизни, получаемые мной “подарки от небес”, называемые скептиками прозаически “удачами”, я отношу за счёт этого моего акта, но не принимаю их, как награду, так как иначе я поступить не мог.
С появлением “Па-лу” – 8-ой армии китайских коммунистов, наступили жестокие годы “покаяния” за службу у японцев и у Чжан-кай-ши. Так, замучили и расстреляли бывшего члена бухэдинского муниципалитета по фамилии Ликуй. Многие годы он служил санитаром в железнодорожной больнице; старожил, он прекрасно говорил и писал по-русски. От пыток он лишился рассудка и был казнён. Сменивший лейтенанта Буджиашвили новый начальник Материальной службы, харбинский старожил с русским образованием Александр Иванович Чан, через месяц после своего назначения к нам в Бухэду был вызван в Чжалайнор на производственное совещание и там казнён по обвинению за службу на дороге при японцах. Обоих местных полукровцев Николая и Арсения, служивших с мальчишек русско-китайскими переводчиками, подвергли покаянию и водили с шутовскими колпаками по улицам. Этим они и отделались. Но это были китайские внутренние дела. Последствия японской оккупации остро сказывались многие годы спустя.
Ввод советских войск в Маньчжурию был результатом японской агрессии. Этот ввод подготавливался годы до объявления войны Советским Союзом; война была объявлена 8-го августа 1945 г. (по московскому времени), но советские оккупационные денежные знаки были заготовлены заранее и 2 года хранились в Чите. Нет уверенности полагать, что войну начал бы Советский Союз; скорее ожидалось нападение со стороны японцев, которые надеялись использовать занятость советских войск на фронтах с немцами.
Хранившиеся “на всякий случай” оранжевого цвета крупного размера бумажные деньги были введены в обращение сразу по занятию Маньчжурии и широкое применение они получили при выплате жалованья служащим на железной дороге.
Тогда же некоторым было известно о приказе из Москвы – воздерживаться от грубого обращения с эмигрантами, которых до того клеймили бранными словами, как белобандиты, а в лучшем случае именовали белогвардейцами и белоэмигрантами. Возможно, это было жестом великодушия со стороны победителей, а скорее всего желанием избежать возможных осложнений. Но в массе эмигранты были недоверчивы; все надеялись, что их будущее останется по-прежнему связанным с местным краем, в котором обжились и к которому привыкли; тем более, что уже большинство населения русского происхождения были родившимися здесь и только документально именовавшимися эмигрантами. Через пять лет эти надежды были разбиты навсегда; начались великие перемены и завершились очень скоро.
Однако, приказ о терпимости к русскому населению не касался эмигрантов, связавших себя с японцами. В каких пределах ограничивались эти связи сказать невозможно. Помимо общих инструкций по выявлению противника, во многих случаях имело значение личное отношение руководителей карательных органов к выполнению приказа.
Все, бежавшие из Союза во времена коллективизации, с начала 30-ых годов, подлежали аресту. К ним относился знакомый мне по Чолу старовер Е.Д. Глухин; со дня на день он ждал, что его заберут и искал у меня совета. Я помнил, что прежде, в разговорах со мной он критиковал японцев, и из его рассказов заключал, что он бежал по бытовым причинам, не совершив там насилий. Я предложил ему поступить на постоянную службу и взял его к себе кладовщиком в НХЧ-3. Там он и “отсиделся”. Позже я выписал его с большой семьей в Австралию.
Приведу другой случай с моим знакомым, который окончился трагически. Д. А. тоже бежал от коллективизации. Он поселился в Харбине, женился на нашей приятельнице Нине, и они имели сына. У его была редкая для Харбина профессия мастера по работе с аккордеонами, чем он и занялся у себя на дому, на Казачьей улице; дело его имело большой успех. Работал он один; иногда брал ученика. Политикой не интересовался, отдавшись полностью семье и своему делу, но находился постоянно под неусыпным оком японских стукачей.
Начавшаяся сразу по вступлении советских войск чистка эмиграции почему-то его не задела. Шли годы; знакомые советовали ему уехать из Харбина в Северный Китай и дальше, но он полагал, что его побег из Союза забыт, сам забыв, что коммунисты никогда не прощают. Как-то в 49-ом году он вышел на улицу на короткое время по делам своей мастерской и домой больше не вернулся. Жена наводила справки везде, где надо было, но никто ничего не знал.
Позже она с сыном уехала к брату в Америку и поселилась там. Эти два необъяснимых случая не были исключением.
Во время чистки в Харбине в числе увезённых на суд в Хабаровск оказались многие, не имевшие отношения к связям с японцами, но остались те, о ком после с удивлением спрашивали – “а почему его не взяли?”
Забрали всех молодых людей, находившихся на военной службе в отрядах Асано; но некоторым удалось избежать этой участи, по каким причинам – неизвестно. Секретно сотрудничавших с советским консульством видных эмигрантов, конечно, не взяли, и они продолжали уже открыто свою деятельность при новой власти; но разговаривать об этом не полагалось. С одним, очень видным из них, майором маньчжугоской армии я встречался в столовой Управления дороги в Харбине. Нам не приходилось поддерживать отношений при японцах, но здесь он разговаривал со мной на равных, что меня поразило; время меняет людей.
Первый массовый арест гражданского населения произошёл совершенно неожиданно. Военные власти пригласили представителей населения на совещание по вопросам о бытовых условиях, нуждах населения и для ознакомления с новой властью. Оказалось, что “представителями” населения в большинстве были те же лица, которые назначались японцами выполнять обязанности посредников в организациях соседской взаимопомощи, по распределению продуктов и по передаче различных городских правил. Кто-то же должен был это делать! Какая здесь могла быть политика? Так на это все и смотрели, а сами представители тяготились тогда навязанными обязанностями.
Ничто не предвещало рокового исхода. Люди оделись, как полагается быть представленными, как на праздник с визитом. Все они без исключения были задержаны, увезены в Союз и судимы; никого не оправдали. Затем, некоторые из них, по отбытию заключения, кажется, минимальное 10 лет, встретились со своими семьями, уехавшими к ним. Единицы смогли через десятки лет выехать заграницу к родственникам. Многие не выдержали суровой лагерной жизни и там скончались. Кое-кто принимал участие в известных восстаниях заключённых и были расстреляны; одним из них был абитуриент Реального училища, сидевший со мной на одной парте, Евгений Юрин. Всех увезённых насчитывалось до двенадцати тысяч. Этим было положено начало ликвидации эмиграции на Дальнем Востоке.
Оставшимся было предложено подавать на советское гражданство. Об отказах в подданстве не было слышно, и белые эмигранты получали советские заграничные виды на жительство. Воздержавшихся подавать заявления были единицы; они не могли состоять в Обществе советских граждан и не имели доступа к распределяемым продуктам и предметам первой необходимости. Но самым важным было то, что белая эмиграция в Маньчжурии была обезглавлена, а церковное управление перешло в руки Московской патриархии. Однако, широко было известно, что архимандрит Филарет (Вознесенский) не подал на советский паспорт, не слышно было, чтобы он подвергался за это репрессиям, и лет через 10 был выписан своими почитателями в Австралию; уезжал он очень неохотно, не желая бросать своих верующих. Впоследствии он стал митрополитом и третьим по счёту главой Русской Православной Церкви Заграницей.
В моей жизни коренные перемены наступили сразу и длились пять лет с головокружительной быстротой, никогда не создавая возможности к построению плана на ближайшее будущее. Все как бы шло “само собой”. Но что это за выражение – “плыть по воле волн”? Где эта психическая особенность, отличающая человека от животного – воля? “Само собой” не окажешься в море, если сам не подойдёшь к рискованным берегам. Всегда помнил строки Пушкина:
“Есть упоение в бою и бездны мрачной на краю…” (Пир во время чумы) Эти слова горели путеводными огнями в неведомое будущее и утешали.
В сентябре 45-го, когда я уже переселился с Чола, ко мне зашёл лейтенант Буджиашвили – он получил отгруженные с трофейных складов доски воинского оборудования вагонов, и спросил о моём решении, согласен ли я пойти на службу в его отдел. Необходимо было организовать штат в несколько десятков человек, наладить учёт и руководить делопроизводством. Не имея никаких ясных предположений о планах жизни в будущем, но считая, что КВжд возвратилась в русское управление по договору с Китаем 1896-го года и в Маньчжурии этот договор будет выполняться до конца его срока – ещё 50 лет, я принял предложение, и работа закипела. Произвели учёт материалов на складе, организовали конторское производство, обеспечили отчётность. Специалистов не было, но было желание работать, и всех надо было подготавливать. Так, в учётный отдел набрал девочек со школьной скамьи, в том числе дочь покойного брата Надю и её подругу Соню. Им работать было не легко, но с молодым энтузиазмом и свойственной старательностью все трудности в несколько месяцев были преодолены. Китайские рабочие на складах не владели русским языком, но хорошо справлялись с порученными им обязанностями, в чём была заслуга заведующего складом молодого И. Н. Храмцова; он прилично знал китайский язык. Недостаток эмигрантских специалистов сказывался на КВжд и по всей стране -12 тысяч увезённых (думаю, 10% населения) были интеллигентными людьми с полезными профессиями.
Через месяц после поступления на службу лейтенант Буджиашвили положил на мой стол анкету и попросил её заполнить; это надо было сделать для оформления зачисления в штат. В ней было вопросов 20 и на одном из них я запнулся на несколько минут: надо было ответить на вопрос – “в каких организациях состояли?”. Мне это не понравилось; разговоры разговорами, а подписанные данные – совсем другое, документы. Этот вопрос всегда был в анкетах Бюро российских эмигрантов по любому поводу: поиски службы, перемена местожительства и прочее, и сейчас он представился мне связанным с недобрым прошлым Бюро. Тогда я с отвращением отвечал на такой вопрос, т.к. он не помогал мне в устройстве на службу. Неужели и сейчас, с переменой власти, ответ на вопрос будет вызывать ту же реакцию, хорошо ещё, если служебную, а что будет, если бумага пойдёт дальше? Но это меня не тревожило долго – там, “дальше”, обо многих из нас знали то, что их интересовало. Но они часто ошибались. На вопрос я ответил: “Состоял в русской фашистской партии в Харбине с 1934 г.; исключён в 1935 г.”. Принимая анкету, лейтенант прочитал её и сказал.
“Ну, хорошо, Виктор Григорьевич. Ваша работа тесно связана с Управлением дороги в Харбине, и вам часто придётся ездить по служебным делам”.
Меня очень удивило его как бы безразличное отношение к моему ответу в анкете. Всем была известна их ненависть к фашистам, как они называли гитлеровских нацистов; но фашисты в Италии, где появилось это слово, были далеки от идеологии немецких расистов. Мой краткий ответ был откровенным, так как я всегда следовал своему жизненному правилу – от правды не уйдёшь и всегда хорошо избегать лжи.
В будущем никогда не поднималось вопроса об анкете, которую я заполнил при зачислении в штат; мне было известно, что для других подобной анкеты не было. Поводов к использованию моего ответа для придирок ко мне было много – и при получении советского паспорта, что я не торопился делать, подав заявление на него последним (потом надо было давать объяснение), и при моём посещении советского консульства в Харбине с жалобой на консульского сотрудника и в других случаях. Однако я благополучно прослужил на дороге до марта 1948 г., уволившись по собственному желанию. Причём, по службе было получено из Харбина два приказа об увольнении – один по собственному желанию, второй по сокращению штата. Оба приказа оставил, как курьёз, для хранения.
Поводом для моей жалобы на советского чиновника послужил инцидент, происшедший на вокзале в Бухэду, когда я должен был ехать в Харбин в Управление дороги. Поезд был переполнен пассажирами, но в одном купе было достаточно места и я сел на скамейку, положив на колени портфель со служебными бумагами. Вошедший следом за мной молодой человек в хорошем костюме присоединился к двум своим попутчикам и довольно грубо попросил меня выйти из купе, хотя места было достаточно. Я ответил, что нахожусь в командировке и еду в Управление дороги. Он попросил показать ему мой паспорт.
“А вы кто?” – спросил я.
“Я ответственный работник” – ответил он. Взяв мой паспорт, он просмотрел его и положил в свой карман.
“Получите в Харбине; а здесь с нами вы не поедете.”
Я поспешил на вокзал звонить в Управление дороги; поезд тронулся и ушёл, а мне Самойлов, главный бухгалтер Материальной службы, ответил:
“Приезжайте завтра со следующим поездом; здесь разберёмся.”
Опоздав на сутки и явившись в Управление, мы выяснили, что те трое, что были в купе, являются консульскими работниками и я могу получить паспорт обратно, зайдя в Консульство (наискось от Управления дороги, через улицу); полковник – наш начальник, всё уже устроил.
“Я не пойду” – ответил я, “такое отношение к своим служащим считаю недопустимым”.
Так я и жил без паспорта более года. Управленцы не раз напоминали мне пойти за паспортом, но я отказывался, пока не решил увольняться и мне он должен был понадобиться.
Идя в Консульство, я был остановлен у железных ворот и опрошен в будке охранником – по какому делу, кто и прочее. Он снял телефонную трубку и сообщил о посетителе.
“Проходите” – сказал он, “за хорошие дела паспорта не забирают”.
Внутри двора у дверей здания мне сказали:
“Второй этаж, комната секретаря Петрова”.
Я поднялся, нашёл дверь и постучал. Секретарь (был ли это Петров, не знаю) уже ждал меня; он предложил сесть и рассказать мою историю. Выслушав, он выдвинул правый ящик стола, в нём наверху бумаг лежал мой паспорт. Подавая его мне, он сказал:
“Что же вы так долго не заходили за ним? Произошло простое недоразумение. Тогда ехали наши курьеры. Понятно, мы принимаем меры предосторожности”.
Получив паспорт и поднимаясь со стула, я нашёлся сказать ему, что так грубо правительственные чиновники со своими служащими не должны бы обращаться, особенно с новыми гражданами:
“Мы натерпелись достаточно жестокостей от японцев. Если в тюрьме человек лишается прав, то меня японская тюрьма наградила правами”.
Расстались мы оба удовлетворённые. Видно было, что он ждал удобного случая избавиться от хранения моего паспорта. Это было моей последней встречей с советскими консульскими представителями.
Совсем по-другому происходили мои встречи с военными и допросы особыми органами советской армии в первые месяцы их появления в Маньчжурии. Они предвещали мне трагический исход, если бы я “кривил душой” – если бы я терял самообладание, отступил бы от своих убеждений и не имел бы твёрдой уверенности в своё правое дело.
10.
Боялся ли я допросов советскими особыми органами?
Не буду хвастаться своей храбростью и не вижу оснований скрывать – боялся. Ага! Значит совесть нечиста, виноват! Ничего подобного, а совесть моя была безупречной.
Человек, находящийся под подозрением, никогда не может быть уверен, что может отклонить все ложные обвинения. Вопрос о взаимоотношениях права и силы очень спорный и осложнён ещё тем, что духовная сила нередко попирается физическим насилием.
Я не собирался оправдываться ни в чём; наоборот, я готов был наступать и обвинять деспотическую власть, навязанную России, обвинять за разрушение тысячелетней культуры народа, за фальсификацию истории в угоду сумасбродному марксизму, за отнятое у нас историческое наследие. Я имел богатый материал, данный мне семейным и скаутским воспитанием, трёхлетним пребыванием в “трудовой советской школе”, общением с педагогами 1-го Реального училища, единственного в Харбине с ярко выраженным патриотическим направлением; очень многое дали мне продуктивные занятия на Юридическом Факультете и интерес к политической эмигрантской среде. Подобный материал предлагался многим, но немногие захотели “вместить” его.
Так, из советской же школы я вынес отрицательное отношение к историкам – фальсификаторам Випперу и Покровскому, которые впоследствии не угодили очередным сверх-фальсификаторам, вождям капризной генеральной линии коммунистической партии. Реальное же училище, основанное русскими эмигрантами по программам российских училищ, выделялось из десятков других твёрдым соблюдением традиций. Руководителями его в разные годы до ликвидации его японцами были выдающиеся педагоги и общественные деятели, яркие патриоты – ген. Андогский, В.В. Колокольников, полк. Генерального Штаба А.Г. Аргунов, бывший директор железнодорожных Коммерческих училищ Н. В. Борзов, капитан В. В. Пономарев.
Было начало октября 45-го года. После служебного дня в конторе я возвратился домой и приготовился к обеду, когда в квартиру вошёл растерянный Николай, бывший китайско-русско-японский переводчик, а сейчас переводчик в комендатуре. Он передал мне на словах распоряжение начальства – сразу явиться мне на Церковную улицу.
“Так это же не в комендатуру?” – сказал я. (Комендатура находилась возле Городского сада).
“Это НКВД тебя вызывает. Поторопись, не заставляй ждать”.
Я слышал, что встречи на Церковной улице к хорошему не приводят; прекратил обедать о пошёл разобраться поскорее в чём дело. (Тоже одно из золотых правил – не откладывать и не избегать, а идти навстречу и выяснять обстановку). По дороге строил разные догадки, ведь, в том доме собирают “врагов народа”.
“Ну, вот, порядок. Успели подкрепиться после работы?” – спросили меня, когда я вошёл в одну из комнат, до которой меня провёл дежурный.
За столом сидели три офицера. Деликатный вопрос – подкрепился ли – мне не понравился; в лучшем случае был намёк на продолжительный разговор.
“Мы вас сразу узнали; уже встречались. Садитесь”.
“Никак не могу вспомнить, товарищи офицеры”.
“Понятно. Мы с вами встречались на ветке, на 62-ом километре. Тогда вы нам рассказали историю с вашим призывом в японскую армию. Что же вы к нам не заходите? А мы просили вас. Помните?”
За эти полтора месяца произошло столько много событий, и я считал, что интерес ко мне уже потерян; в районе собраны уже все японские сотрудники, служащие Бюро, асановцы, фашисты и другие. Однако, нет.
Я ответил, что поводов для встреч у меня не было, а сам навязываться считал нетактичным, и добавил:
“Да я бы и не знал, к кому надо было бы обратиться. С комендантом, старшим лейтенантом Таталиным я встречался не раз…”
“Наши функции совершенно различны; комендатура поддерживает порядок в городе, так же как и ваша железнодорожная администрация занята организацией хозяйства, а мы более интересуемся прошлым. Впрочем, мы тогда вам не представились. Расскажите нам, в чём заключалась ваша работа на Чоле?”
Двое сидели напротив меня за большим столом и иногда делали заметки каждый в своей тетрадке и перебирали отдельные листы бумаг. Третий, старший по чину, ходил по комнате, курил и, казалось, не обращал на нас внимания.
Я начал с моего приезда на службу на 62-ой км.; говорил о местной обстановке, служебных обязанностях, о начальстве, сослуживцах и закончил арестом.
Слушали с интересом, редко задавая вопросы, если хотели что-то знать подробнее. Я чувствовал, что всё это им уже известно, как вдруг один задал тем же спокойным тоном ошеломивший меня вопрос:
“Чем объясняются ваши связи и связи ваших родственников с Америкой?”
От неожиданности этого вопроса я растерялся, но отвечать надо:
“У нас нет связей с Америкой. Из наших никого там нет и переписки не ведём”.
“А в далёком прошлом?”.
“Тоже нет”. Я начинал беспокоиться – какая-то путаница; из таких положений трудно выбираться.
“Странно” – высказал он вслух свою мысль. “А как вы оказались завербованным в американскую разведку?”.
Начальник, шагавший по комнате, остановился и внимательно смотрел на меня. У меня мелькнула мысль, что меня оклеветали.
“Слышу об этом впервые” – с трудом нашёл что ответить.
Один показал старшему лист бумаги:
“Смотрите, товарищ капитан, здесь написано – американскй разведчик с 9-летнего возраста.”
В этот момент заметно было удивление на лице капитана:
“Как же это произошло?”. Все смотрели мне в глаза. Попробуй доказать, что ты не верблюд.
“Сейчас…, постараюсь вспомнить, что было со мной, когда мне было 9 лет; с 1923-го года” – с расстановкой ответил я.
Вспоминал и рассказывал. Учился в 3-ем отделении железнодорожной начальной школы имени генерал-лейтенанта Хорвата, двести местров отсюда до неё. Кажется, в тот год вступил в скаутскую организацию и ввиду моего малолетнего возраста находился в звене “волчат” (спохватился, зачем называю это слово – из волчат вырастают волки!), затем после сдачи испытаний меня перевели в скауты”.
“Что это за организация?”
“Русская воспитательная организация для мальчиков и девочек”.
“Политическая?”
“Нет, воспитательная и образовательная. У русских, сперва в России с 1909-го года, а затем в эмиграции, она имела воспитательно-патриотические задачи. В Советском Союзе есть пионерская организация…”
“Значит, политическая!” – решил один.
“Если воспитание чувства любви к Родине считать политикой” – ответил я, уже более спокойно. “У иностранцев, думаю, эта цель не имеет большого значения. У нас второй закон учит: предан Богу, Родине, родителям и своим начальникам”.
“А первый?”
“Скаут честен и правдив”.
“Любопытно. А при чём здесь иностранное название?”
“Впервые скаутская организация появилась в Англии. Скаут в переводе на русский язык означает развед… чик” – я запнулся на этом слове, оно меня обожгло, но быстро сообразил – ах, вот откуда это клеймо: американский разведчик. Я готов был заулыбаться от радости, но в подобных обстоятельствах не до улыбок.
“Точный перевод этого слова – следопыт” – поправился я. “Скауты занимаются изучением природы и заграницей таким словом называют проводников по дикой местности. О том, что я состоял в организации скаутов-разведчиков, русских, конечно, у меня сохранилось удостоверение; готов вам его представить”.
Весь разговор закончил старший:
“Это хорошо, что вы сейчас работаете на дороге”.
На это я ответил:
“Я родился здесь и интересы Маньчжурии мне очень близки”.
“Понятно. Нам придётся с вами ещё поговорить. Както вызовем”.
На этом мы расстались.
Я возвратился домой уже к полуночи; голода не чувствовал – исчез аппетит и была страшная усталость. Я сразу повалился в постель. Обнаружилось, что интерес ко мне не потерян, а только проявляется; дошла очередь и до меня. Ha-днях услышал, что из посёлка Алексеевка, на Чоле, привезли Кадика Берзина, кажется, служившего в асановском отряде на Сунгари Вторая, и татарина Хасана, японского переводчика. Говорили, что арестовал их капитан Садчиков или старший лейтенант Трещалин; я их не знал. Может быть, меня и допрашивал один из них. В нашем районе эти два имени пользовались известностью тем, что офицеры были серьёзны, деловиты, внимательны и разборчивы. Недовольны ими были, конечно, родственники арестованных, но и те предпочитали помалкивать, разбитые обвалившимся на них горем. В тёмные времена, когда подавляющее большинство 13 лет испытывало лишения, ничтожное меньшинство пользовалось кое-какими преимуществами, в общем-то, воображаемыми и никчёмными. Но на нас они смотрели свысока и нередко подчёркивали своё превосходство, игнорируя и избегая нас. Это больно ранило, когда будущее было никому не ведомо.
Вспомнился Владимир Турутин; не знаю, почему он не вошёл в их лагерь, хотя мог занять высокое положение, благодаря прекрасному знанию японского языка. Насмотревшись в Харбине на мерзость пресмыкательства, он с женой и тестем бросил ожидавшую его карьеру и в начале 40-ых переселился к нам на Чол в Алексеевку. Там он купил двух лошадей, и интеллигент превратился в возчика леса. Я долгое время удивлялся его тщетным попыткам освоить это тяжёлое занятие, пока он не поделился со мной своими взглядами. С коренной переменой обстановки он возвратился в Харбин и поступил на службу к Чурину. Эти мысли восстановили мой душевный покой, нарушенный, было, встречей с энкаведистами. (Население ещё долгое время применяло это слово, хотя комиссариаты были переименованы в министерства.)
По повторному вызову через неделю я пошёл на Церковную улицу, как принято говорить, более собранным с мыслями.
По пути встретил одну из молодых женщин, несущую мужу передачу. До 10-ти лет назад у меня были с ними дружеские отношения, сохранившиеся со школьных лет, а позже они меня не замечали, поставив не на ту лошадь. Сейчас она посмотрела на меня с ненавистью, готовая нанести любое оскорбление. А почему вы, мои бывшие приятели, не последовали за мной и продолжали оставаться в фашистской организации, когда меня исключили из нее? 100 человек в Харбине, разделявшие мои взгляды, были “вычищены”, а вы осудили меня, хотя знали с детства. Эти “приятели” тогда клеветали на меня, и я не сомневался, что они, находясь за решёткой, продолжали сейчас обливать меня грязью только уже с другой стороны. Эти мысли придавали мне силы и я с уверенностью вошёл в дом на Церковной улице.
Та же комната, но за столом, мне показалось, сидели другие люди. Они держали себя более формально и о предыдущей встрече ни слова. Делали они то же самое – просматривали бумаги; “о моих делах” – подумал я с опасением. После любезного предложения “присаживайтесь” ставили вопросы об имени, рождении, образовании и другие, положенные при допросах. Затем появился, как я понял, вопрос основного значения – о моём пребывании в партии Родзаевского.
В ответах я не смущался, показывал то, о чём нельзя было говорить все 10 лет. Да, в студенческие годы, 34-ый и 35-ый, состоял в организации, когда её канцелярия находилась на Новогородней улице в Харбине, в доме “Тян-чин”, на 6-ом этаже. Канцелярией заведывал Константин Владимирович Арсеньев; в 40-ых годах он спасся один из группы расстрелянных эмигрантов на Восточной линии по проискам японского шпиона Шепунова, начальника Бюро эмигрантов там. В бытность в “Тян-чин’е” организация приняла идеологию, близкую итальянскому фашизму – учение о солидаризме и построении государства на корпоративно-синдикальных основах, что близко русской артели и общине; была принята итальянская символика – свастика, чёрный цвет формы и манера приветствия. Основными символами были русские двуглавый орёл, бело-сине-красный флаг и монархический бело-оранжево-чёрный. Вскоре канцелярию перевели в “Русский Клуб” на Диагональную улицу. В редакции газеты “Наш путь”, на Конной улице – личное ведомство Родзаевского, никогда не бывал. В том же 35-ом об итальянском фашизме замалчивалось и партия переключилась на популяризацию Гитлера; немцы тоже приняли символику итальянского фашизма, но свою идею националсоциализма строили на основе расизма. Так появился нацизм.
В то время я ознакомился с книгой Гитлера “Моя борьба” и был возмущён его пропагандой расового превосходства немцев и назначением славянству вместе с Россией служить удобрением для Германии. Тогда же я понял, что Родзаевский, один из руководителей в Бюро эмигрантов, находясь там на службе и выполняя приказ хозяев, подвёл свою организацию в зависимость от японцев. Интересы японцев были известны – завладеть восточной частью России. Всё это было понятно многим, но молчали, надеясь, что Родзаевский и Матковский смогут перехитрить японцев.
Моя совесть подсказывала мне только один путь – попытаться изменить чужие установки в руководстве партии. Не откладывая, я организовал группу единомышленников и повёл кампанию в среде начальников ведомств организации, и мы, 10 человек, написали соответствующее обращение к трём лидерам партии – Родзаевскому, Матковскому и Долову. В результате они нас судили и я был исключён. Через несколько месяцев последовало исключение других ста членов организации. Об исключении меня было напечатано оповещение в ежедневной газете “Наш Путь”.
“Где доказательства?” – спросил один из сидевших за столом.
“У меня они были” – быстро ответил я. “В память об этом событии я вырезал из последней страницы газеты это оповещение; оно должно где-то храниться. Но прошло 10 лет и найти будет трудно. Легче найти тот номер газеты 1935-го года, за ноябрь месяц, кажется….”
“На это потребуется время, а также хлопоты; у нас срок заканчивать эти дела. Сейчас уже темно, мы вам дадим двух автоматчиков, идите и поищите”.
“Ночью я не смогу найти, надо перерыть много бумаг. Лучше я пойду домой один и завтра утром займусь поисками”.
Один из них, по-видимому, старший распорядился:
“Хорошо, идите; и приходите сюда завтра к 12-ти; найдёте или нет”.
Со многими сомнениями я понёсся домой и не стал откладывать поиски “моей соломинки”, как я догадывался. Ящики с моими архивами за годы перемещались из одной кладовки в другую и чтобы найти этот листок надо было работать часами со свечой. Я нашёл эту вырезку размером в несколько квадратных дюймов. Она лежала заложенной в толстой книге переплетённых журналов “Русский колокол” проф. И.А. Ильина. “Повезло” не удержатся и скажут скептики, пытаясь высмеять моё радостное чувство. “Надо быть предусмотрительным и готовым ко всему” – отвечу я. Тогда я не сомневался, что этот листок бумаги рано или поздно будет говорить за меня.
Ровно к 12-ти дня я вошёл в комнату, где меня ждали вчерашние люди.
“Нашёл” – сказал я, держа в руках вырезку из газеты. “Разрешите прочитать?”
“Читайте?”
“За нарушение партийной дисциплины и за деятельность, направленную во вред партии исключается из членов Всероссийской Фашистской Партии В. Г. Санников без права поступления вновь и без права входа в партийные помещения”. Я положил листок на стол. “Это-лучшее свидетельство, что могли мне дать японцы; но с того дня начались все мои неприятности, которые продолжались до вашего прихода”.
Газетный листок переходил из рук в руки и кто-то спросил:
“А причём здесь двое других, исключённых с вами? Кто они?”
“Это два молодых человека – инж. П. и техник Б., бежавшие из Союза после коллективизации и записавшиеся в партию Родзаевского. Их “пристегнули” к моему делу для большего опорочения меня; надо было создать впечатление о, якобы, моей связи с советскими. Их судьба с того времени мне не известна”.
“Хорошо. Убедительно, товарищи?”-спросил других старший, и прибавил: “В японские тенета он не попался. Закончим это дело”.
“Счастливчик” – опять скажет кто-то. Счастье? Я убедился, что каждый кузнец своего счастья, и если ты оказался плохим кузнецом, то утешаешь себя другой пословицей – “От судьбы не уйдёшь”.
На следующий день, когда я пришёл в контору, мне передали, что наш начальник занят на совещании руководителей района и вернётся поздно вечером; он жил при конторе.
День проходил в обычной напряжённой работе, но закончился необычно. В кабинет вошли два лейтенанта, я их где-то встречал, но они не были из Железнодорожной Колонны. Я попросил их сесть и сказал, что начальник возвратится поздно, и они его могут не дождаться.
“А мы к вам; по личному делу”.
“Чем могу служить?” – спросил я, подумав, что это может быть следствием вчерашнего разговора и насторожился. То, что я услышал, было полной неожиданностью для меня. Начал старший из них:
“Мы скоро уезжаем. Многим из бывших эмигрантов предстоит сделать трудный для них выбор оставаться здесь или возвращаться на Родину. После разрушений, причинённых войной, нашему народу придётся приложить все силы на восстановление. Понадобятся люди всех специальностей, молодые и способные. В вас заложены патриотические чувства, вы имеете высшее образование, будете полезны; сумеете занять приличные должности. Для вас открыт прямой путь в Москву. Поедем с нами, не откладывайте на потом, то, что можно сделать заранее. Что вы на это скажете?” Вопрос был поставлен прямо и ясно, а ответ был готов уже давно и не следовало с ним задерживаться; надо только выбирать слова.
“Спасибо. Не смогу. Вы откровенны со мной; разрешите и мне быть откровенным с вами. Я обязан сказать вам правду. К перемене внешних условий я приспособлюсь. Работать на пользу Родины считал и считаю целью всей жизни. Вы оказываете мне честь, но мы имеем разные представления о многих понятиях. Родина для меня это великое историческое прошлое, строившееся на началах религии, патриархальности семейных отношений, частной собственности, свободного труда, устойчивости верховной власти…” – Что я им говорю? – спохватился я; это же агитация; надо сокращаться: “На этих принципах я воспитан. В школах я изучал марксизм – он против этих пережитков прошлого и в этом отношении к смене моих внутренних установок я приспособиться не смогу. Мне не будет доверия и когда-то это кончится катастрофой” – я подумал, что говорю лишнее и замолк; мне нельзя было их обидеть, но, вероятно, моё лицо не выражало колебаний и они закончили разговор:
“Мы с вами встретились, потому что вы оказались жертвой японской агрессии – это говорит в вашу пользу. Но мы не настаиваем и переубеждать вас не будем. Понятно, что вы явились продуктом эмигрантского воспитания и вам будет трудно переключиться. Время возьмёт своё и всё покажет будущее”. Мы распрощались, пожав друг другу руки.
До этого, да и после, мы часто слышали о великих внутренних переменах, начавшихся во время войны – об открытии церквей, о возродившемся почитании исторцческих героев, восстановлении некоторых традиций и другом подобном. Мне, действительно, оставалось ждать, как разовьются эти перемены и что покажет будущее. Тогда я буду в состоянии принять решение с чистой совестью, а иначе, как высказался один из офицеров в последнем разговоре, будет больше вреда, чем пользы.
11.
Со смешанными чувствами радостного освобождения и неопределённого будущего я влачил дни за днями. На службе, конечно, знали обо мне больше, чем я сам. Но никто не подавал вида. Время тянулось медленно, дни казались очень долгими, а прошло всего десять дней, как ко мне в квартиру опять влетел Николай с тревожным видом.
“Иди, опять вызывают”.
Сейчас определится это будущее – уже спокойно решил я; оделся потеплее и не торопясь пошёл.
Меня встретили, как старого знакомого; надо и самому привыкать. Осмотревшись, я почувствовал, что от меня ожидают что-то важное. Это хорошо – промелькнуло в мыслях. Выражение лиц казалось доброжелательным, но начало разговора было настолько необычным, что последние мои тревоги исчезли, как будто их никогда не бывало.
“Здесь у нас сидит Куваленко. Он называл вашу фамилию, говорил о вашем отце. Что вы можете сказать о Куваленко?”
Возмездие! Пришло время. Я, не собираясь с мыслями, сказал фразу, которая лет десять жила в нашей семье:
“Японский сотрудник. Натравливал на нас японцев и способствовал разорению нашего хозяйства и семьи”.
“Расскажите подробнее” – попросили меня.
“Он разрабатывал план расправы с нами!”
В моей памяти пронеслись эпизоды из двадцатилетнего знакомства с ним. Но рассказывать всё не видел необходимости, достаточно сказать о последнем десятилетии.
За год до организации японцами Бюро эмигрантов образовались русские национальные общины для представления интересов населения. Руководители общин избирались на местах самим населением. В бухэдинском районе был выбран отец. Но у японцев был свой план. Они учредили в Харбине Бюро эмигрантов и на линиях, в провинциях, общины переименовали в отделения Бюро; т.о. начальником Бюро в Бухэду оказался отец. Это положение длилось только год, после чего японцы назначали руководство по своему усмотрению, преимущественно из бывших военных русских эмигрантов, приставив к ним японских советников из Военной миссии.
Однако, в этот один гоД произошли крупные события в нашей среде. Началось с того, что в 35-ом году, с продажей КВжд японцам, эмигрантское население на линии лишилось доходов ввиду того, что десятки тысяч железнодорожников, советских подданных, эвакуировались в Союз и частные хозяйства разорялись. Происходило это потому, что железнодорожные служащие были главными потребителями продуктов этих хозяйств.
До появления японцев отец был поставщиком лесоматериалов для КВжд, и зная хорошо лесное дело, он внёс новым хозяевам дороги предложение о поставке телеграфных столбов, дров и шпал, чтобы обеспечить работу населению. Это предложение было сделано от имени Русской Национальной Общины в последние месяцы её существования, когда отец был её председателем. Пока шли переговоры с Управлением дороги, японцы заменили общины отделениями Бюро, и договор на поставку для дороги пятисот тысяч шпал был подписан отцом. Заготовка шпал началась на Чоле, причём работы распределялись между эмигрантскими подрядчиками в соответствии с их силами. В распределении работ принимали участие сами эмигранты, образовав свои группы рабочих и возчиков. Таких групп было несколько: бухэдинская, алексеевская, с десятой (версты), татарская, малоконников. В одной из групп был Куваленко. Общее руководство находилось в руках отца; я вёл бухгалтерию. Дело развернулось в ноябре 1936 г. и успешно продолжалось до февраля 37-го , когда половина подряда была выполнена. В это время Куваленко решил обогатиться.
Он уже имел десятилетнюю практику в неудачных лесных комбинациях, сперва с американцем Бондингом в Бариме, потом с Восточно-Строительным Товариществом, затем с японским “Мансен’ом”, через которых он приобрёл себе покровительство у новоявленных хозяев. Все они были одного поля ягоды – любители чужой собственности.
В результате его сговора с представителем японской военной миссиии в Бухэду по фамилии Найто, отец был отстранён от работ (я уволился), и начальником отделения Бюро был назначен Куваленко; лесные работы стали сворачиваться при его непосредственном руководстве. Против отца они начали “дело”, оснований для которого в действительности не имелось.
Отца вызвали в канцелярию Бюро и насчитали с него причинённые происками Куваленки убытки: “начёт за то, начёт за это”. В этом Куваленко был большим специалистом. Никакого расследования не производилось, а был сплошной произвол. Отец не признавал никаких начётов и требовал оснований.
В последний вызов отца в канцелярию Куваленко и Найто потребовали от него передать всё наше имущество государству и выехать из Маньчжурии. На выезд (в Австралию) отец согласился, но передать имущество отказался.
“Мы вас вышлем, но имущество вы оставите”, – сказал Куваленко.
С руганью и угрозами он и японец потребовали подписаться под признанием. Они согласовывали текст, и Куваленко написал черновик:
“Я, нижеподписавшийся Г. И. Санников, сознаюсь, что являюсь врагом великой Маньчжурской империи (Найто сперва по привычке выразился – Ниппонской империи, но сразу одумался), заслуживаю наказание и подлежу высылке из пределов государства с конфискацией моего имущества. Дата. Подпись”.
Этот черновик они передали для перепечатки на пишущей машинке канцеляристу Орлову. Через 5 минут документ был готов, положен на стол перед отцом и дело оставалось за подписью. Затем нас выбросили бы на улицу, последовала бы высшая мера наказания и Куваленко завладел бы всем. Не верится? А как поступают с человеком, который письменно признался, что он враг государства и просит себя наказать; это же государственный преступник! Наказать, в назидание другим. Того же, кто обнаружил преступника, необходимо наградить, чтобы поощрить других.
Отец отказался подписаться. Разъярённый Найто ударил отца по лицу и пригрозил “всё равно” расправиться.
Отец возвратился домой и с рыданием рассказал нам об этом кошмаре. Первый раз в жизни мы видели его настолько потрясённым. В моей памяти это останется на всю жизнь.
Всё же отец получил высылку на год из Бухэду в Харбин; без вины он должен был понести наказание, так как “японская военная миссия никогда не ошибается”, как это сказал ему фактический губернатор Бин-цзянской провинции в Харбине японец Н. Н. Яги, у которого отец искал защиты.
Найто сразу уехал из Бухэду.
По распоряжению какого-то не в меру ретивого чиновника, Куваленко через 2-3 месяца был арестован за присвоение общественных денег, от чего материально пострадали возчики леса; столько же времени отсидел в тюрьме и это дело “замяли”, а он выплыл опять.
Репрессии на отца и разорение хозяйства продолжались до конца.
В этом деле всё русское и китайское население было на стороне отца; его поддерживали служащие Бюро и полиции; так, представитель бухэдинского отделения на Чоле, Крашенинин, игнорировал куваленкинские распоряжения, а начальник полиции там, китаец Александр, придравшись к какому-то пустяку, однажды высадил Куваленку из поезда, несмотря на то, что он тогда был начальником Бюро; все видели в нём афериста.
Никому, кроме отца и меня, не было известно об одном многозначущем акте доброжелательства и попытке оказать искреннюю помощь отцу, переживавшему самые критические дни своей жизни – мы молчали, чтобы не навлечь на третье лицо тяжкое наказание; сейчас пришло время об этом сказать.
В день, когда отец отказался подписаться под приговором себе, канцелярист Орлов вынул из мусорной корзины скомканный черновик признания, написанный рукой Куваленки. Он, вероятно, и сам не знал, что он делает, когда прятал его в голенище своего сапога – при обнаружении его ждало обвинение в государственном преступлении. Как говорится у учёных – он действовал по интуиции.
Когда стемнело, он подошёл к заднему двору нашего участка, в щель в воротах высмотрел проходившего по двору китайца-квартиранта, постучал в ворота и когда тот подошёл, попросил его вызвать отца. Мы сидели за ужином, когда вошёл китаец и сказал что какой-то “ло-мо-цза”, (старая шапка, как звали русских китайцы-простолюдины; пошло это от албазинской папахи), вызывает отца. Отец пошёл и увидел Орлова. Тот быстро передал ему черновик и сказал, что когда-нибудь это сможет пригодиться; сделал он это в благодарность за добро, не раз оказанное ему отцом.
На следующий день отец показал мне этот черновик и сказал, что его надо спрятать подальше, чтобы не подвести Орлова.
“Где этот черновик?”-враз спросили с интересом слушавшие меня офицеры. “У нас имеется много материалов против Куваленки. Но нам надо как можно больше доказательств его связи с японцами; он же оправдывается во всём. Этот черновик очень пригодится. Где он?”
Я с напряжением начал вспоминать все подробности, шаг за шагом, что происходило в те дни 8 с лишним лет назад. Совершенно необходимо помочь восстановлению справедливости.
“Я положил его в одну из использованных конторских книг отца предыдущего года. Хорошо помню, что между последним листом и коркой книги”.
“Где книги?”
“Их несколько десятков. Они в ящиках. В кладовых. Если сохранились. Произошло много перемен в хозяйстве за эти годы”.
“Можете поискать немедленно?”
“Считаю своим долгом перед памятью отца. Буду искать.”
“Вы найдёте” – уверенно сказал один. “Идите и переройте всё. О результатах сообщите сразу”.
Возвратившись домой я подробно рассказал маме о неожиданном обороте всего дела, перевернувшем жизнь нашей семьи, в котором главную роль вёл Куваленко. Мы твёрдо решили, что обличающий его документ необходимо найти и передать властям – от заслуженной кары такой человек не должен уйти.
Я перерыл все ящики в кладовых, и как часто это бывает, деловые книги отца за 36-ой и 37-ой годы, давно отошедшие, лежали на самом дне огромного сундука, под вышедшими из применения изношенными хозяйственными предметами и поэтому никому не нужными – кто позарится на старый хомут и седелку? За последние месяцы нам не приходилось переживать такой радости, когда я принёс в квартиру и показал маме этот листок из ученической тетрадки. Часы показывали полночь, и нести его на Церковную улицу было поздно. Впервые за долгое время я уснул удовлетворённый, с сознанием выполненного долга.
Когда я утром принёс и передал бумагу офицерам, первым вопросом было:
“А это Куваленко писал? Вы твёрдо уверены, что это его почерк?”
Я смутился; я знал, что это писал он; невозможно, чтобы почерк мог измениться. А, вдруг…
“Мы сейчас проверим” – сказал один из офицеров и вышел из комнаты, оставив бумагу на столе.
Это были томительные минуты ожидания.
Он возвратился с исписанным листом бумаги и показал его другим. Все внимательно сличали два почерка. Другие чернила, другое качество бумаги; но заключение было одинаковым:
“Сомнения быть не может. Этот черновик написан рукой Куваленки. Нам этого от вас достаточно. Вы больше никогда с ним не встретитесь”.
На этом закончился наш разговор, и меня больше не вызывали.
Газетную вырезку об исключении меня из прояпонской организации я хранил 10 лет. Пришло время и передав документ советским органам, я отвёл от себя обвинение в сотрудничестве с японскими агрессорами и остался на свободе.
8 лет мы хранили листок бумаги, исписанный рукой японского приспешника. Этот документ, переданный тем же органам, отомстил за гонения на отца и нанесённую ему пощёчину.
Возмездие наступило. Справедливость восторжествовала.
При всех встречах с советскими военнослужащими я считал крайне неуместным проявлять любопытство, что в нормальных условиях было бы допустимым. Работникам же особых органов вопросов не задают и это вполне понятно. В ответ можно было бы услышать: “Вы проявляете какой-то интерес к нашей работе. Объясните, пожалуйста, чем он вызван?” У меня не было намерения давать повод к дальнейшей заинтресованности моей персоной. Многое можно было бы узнать о том, к чему я имел отношение, но нужны ли были мне эти сведения? Нет.
13 лет нахождения под японским мечом закончились!
Годы ушли в вечность, а причинённые кошмарными испытаниями глубокие раны остались на всю жизнь. Здесь личные преследования, семейная катастрофа, уничтожение людей своей среды. Последствия жестокой агрессии будут сказываться до последнего биения сердца.
Для замученных уже никогда не взойдёт солнце.
Чему учит опыт насилия над Маньчжурией и какое значение имела Маньчжурия в поражении Японии?
Будущее принадлежит новым поколениям и им предстоит разрешить много вопросов в связи с событиями в Восточной Азии, происшедшими в наше время и изменившими карту всего мира. Результаты событий сказываются не сразу и только в будущем можно найти ответы на такие вопросы, как например, какие силы управляли событиями.
События – это продукт успешно или неуспешно осуществлённых намерений. Возможны разные объяснения причин, вызвавших события, но хронику событий изменить нельзя, а она говорит многое. Детали всех планов разрабатываются очень тщательно с учётом всех возможных вариантов, но что-то постороннее вмешивается по ходу выполнения этих планов, разрушает одну деталь за другой и приводит ко многому необъяснимому и непонятному до границ сверхъестественного.
Оккупация Маньчжурии с 1931-32-го года, также как и занятие Абиссинии Италией в 1935-36 г., была встречена великими державами безответственно – жертвами были только бедные родственники. Последствия этого попустительства стали сказываться быстро.
С укреплением Японии на материке Азии она набирала силы, что являлось уже очевидным для западных держав и угрожало их благополучию. Интересы всех государств столкнулись на почве раздела сфер влияния в Восточной Азии, но у Японии были общие взгляды с нацистской Германией о разделе русских территорий.
Начинается лихорадочная погоня за заключение договоров, частое нарушение их и невероятное перемещение партнёров. Документы скрывались и появлялись под разными названиями: договора, соглашения, пакты, протоколы, дополнения и пр., но сущность их была одна – вызвать нападения, захваты, революции, путчи, чистки, казни, террор. Капризные дипломаты соперничали с экспансивностью военных, а народы переживали непрерывные бедствия.
Захватив Маньчжурию, Япония имела осуществить следующую задачу – “Поход на Север”, но правительство медлило.
26.2.1936 г. группа военной партии, ликвидировав нескольких министров, потребовала немедленного выступления на русском Дальнем Востоке. За 3 дня путч был подавлен сторонниками другого плана – “Поход на Юг”.
Через 2 недели, 12.3.36 г., СССР и Монгольская Народная Республика, Внешняя Монголия, подписали протокол о взаимной помощи.
7.7.37 г. Япония начала войну с Китаем нападением на деревню Лу-гоу-чао, окраину Пекина. Япония заявляла о своих интересах в Восточной Азии и предложила иностранцам, в т.ч. и своим друзьям нацистам, отказаться от помощи Китаю.
Через полтора месяца, 21.8.37 г. СССР и Китай, ликвидировав существовавший разрыв, заключили договор о ненападении. До этого нанкинское правительство обслуживалось немецкими советниками и получало вооружение из Германии.
29.7.38 – Япония предприняла военные действия против СССР в районе приграничного озера Хасан, у залива Посьет, но после двухнедельных боёв, потерпев крупное поражение, отступила.
Сразу же после этого Япония начала занимать крупные города Китая, подвергнув бедствиям мирное население. Активные действия в “своей сфере” были необходимы – предвиделась в недалёком будущем нехватка сырья, которым обладали тихоокеанские острова.
Важнейшим событием было Мюнхенское соглашение 30.9.38 г., развязавшее руки Гитлеру в Восточной Европе и засвидетельствовавшее слабость западных держав, особенно Англии и США; в ведущихся с ними переговорах экономического характера Япония стала проявлять настойчивость. Её будущие военные успехи полностью зависели от привозного сырья.
26.7.39 – Рузвельт отказался от продления существовавшего десятки лет торгового договора Соединённых Штатов с Японией, который помог Японии сделать значительные запасы.
Через несколько дней последовал перерыв англо-японских переговоров о торговле. Эти неудачи имели решающее значение для будущего Японии, они лишили её надежд и определили будущее.
В августе 39-го года на монгольской границе по её инициативе происходили двухнедельные жестокие бои с монголо-советскими войсками. Японские силы были разбиты. Эти кратковременные бои на реке Халхингол, как л грандиозные бои на реке Волге через 3 года с гитлеровцами, положили конец попыткам завоевать русские земли с востока и запада.
15-го сентября 1939-го года Япония и СССР подписали соглашение о прекращении военных действий, и после длительных переговоров, 9-го июня 40-го, был заключён Московский договор о границах СССР – Маньчжу-Го. Этим был расстроен японский план похода на Россию, что взбесило Гитлера – в планах Берлин-Токио появилось множество вопросов.
В конце августа 1939 года произошло невероятное событие, изумившее весь мир – Риббентроп и Молотов подписали акт о ненападении между Германией и СССР.
А ещё через год, 27.9.40-го, Германия, Италия и Япония заключили союз против Коминтерна, центр которого находился в Москве!
18.4.41-го появился договор о нейтралитете между Японией и Советским Союзом.
Через 2 месяца, 22.6.41-го Германия напала на СССР. Этим она развязывала руки Японии на Востоке, толкая её на захват Сибири. В июле Токио заверило Гитлера, что через месяц-два Япония начнёт военные действия против России нападением на Владивосток и Приамурье. Время шло, сроки откладывались. Когда и куда идти?
В заинтересованных главных штабах знали, что командование вооружёнными силами в России с наступлением зимы переходило в руки генералиссимуса Мороза. В Сибири, как и в Маньчжурии, с октября температура падает ниже нуля, а с декабря стоят суровые морозы и держатся весь февраль. Кто же начинает войну в преддверии зимы? К тому же миллионная Квантунская армия японцев в Маньчжурии не достигала численности пограничных советских войск.
Япония разбросалась на обширной территории Китая, не покорив его. Прежние попытки вторжения в СССР оказывались неудачными. Военные расходы росли. Необходимые ресурсы находились на юге и на островах Тихого океана, но они охранялись Англией, Францией, Голландией, Соединёнными Штатами. Всё зависело от хода войны в Европе.
7.12.41-го, когда нацисты, заняв половину Европейской России, начали терпеть поражение под Москвой, Япония напала и уничтожила американский флот на Гаваях, бомбила Филиппины и успешно шла на Гонконг и Сингапур. Ликованию агрессоров не было границ. Ликовал Сталин – угроза японского нападения откладывалась.
Через 4 дня, 11.12.41-го, Гитлер объявил войну Соединённым Штатам, поддержав Японию. Но что из этого получилось?
Весь мир оказался вовлечён в войну, а для сил оси РимБерлин-Токио уже был подготовлен путь к поражению.
В 1945-ом году все планы зачинщиков войны за мировую гегемонию оказались разрушенными; они понесли небывалое в их истории поражение. Победители торжествовали.
Но бывает и так, что вчерашняя победа ведёт к поражению завтра.
Кто выиграл в результате этой войны?
В тихоокеанском бассейне выиграли те народы, на территории которых велась эта война. Поражение Японии освободило их от колониальной зависимости от европейцев и от ещё более горькой участи оказаться под властью японских империалистов. Появилось много молодых государств с древней культурой и новыми проблемами. Но это падение колониального режима было оплачено дорогой ценой, заплаченной всеми воюющими странами во всём мире.
Ликвидация колониализма осуществилась бы в своё время и без рокового японского вмешательства. Известно, что начиная войны, Япония не ставила своей целью заниматься деколонизацией; наоборот – задачей её было завладеть всеми ресурсами других стран в свою пользу.
Поражение Германии разрушило все японские планы. Главной силой в уничтожении гитлеровского режима была Россия, в народах которой возродились чувства патриотизма и национализма вопреки стремлениям интернационалистов, учеников Маркса и Ленина, искоренить эти начала. Народ сражался за освобождение Родины от иностранных захватчиков. Неудачи Германии освобождали союзнические силы для наступления на тихоокеанском фронте.
На Дальнем Востоке Япония вынуждена была держать колоссальные силы в Маньчжурии, для охраны своего тыла, что лишало её возможности закрепить свои завоевания южных колоний. Страх за северные границы имел большое значение в исходе войны на тихоокеанском фронте. Здесь необходимо принять во внимание важный факт, а именно, русские на Дальнем Востоке.
Необходимо охарактеризовать русскую эмиграцию в Маньчжурии, когда-то насчитывавшую 300 тысяч, как единую национально-патриотическую целостность. Это относится одинаково к русским в Северном Китае и Шанхае. Эмигранты считали своё пребывание заграницей временным и жили только одной идеей – возвращение на родину своих предков и служение ей. Единомыслие было естественным и неизбежным. В отличие от эмиграции в других странах русские здесь не поддавались ассимиляции; расовые отличия не способствовали этому, что происходило во всём мире. В Китае не было притязаний на русскую душу и не было соблазнов. Были только единицы, которые смешивали интересы России с интересами захватчиков, поддавшись их пропаганде. Их будут судить потомки.
Необходимо признать, что своим сопротивлением японской агрессии русские в Китае вложили свою долю участия в победе над японским империализмом. Понесённые ими жертвы людьми и полное материальное разорение доказывают это. Бесспорный факт необходимо признать и оценить.
Вдохновителей событий, пославших Японию на ложный путь военных захватов того времени нет. Войны окончились, но мира не наступило. Действительность показала, что с прекращением военных действий началась жестокая холодная война, в которой приняли участие и побеждённые, и победители.
Принцип взаимной пользы не оказывается реальным более, чем взывания к достижению утопического общего блага.
Опыт Маньчжурии служит уроком агрессорам подтвердив, что насилие ведёт к катастрофическим последствиям. Так было на протяжении всей истории человечества. Факты говорят, что сотрудничество народов создаёт взаимное понимание и ведёт к благоденствию. При сотрудничестве не может быть ни побеждённых, ни победителей. К такому положению могут привести группы народов достойные руководители, способные на проявление взаимного уважения. Вопрос сводится к тому – какая среда, какое общество даёт таких людей?
КОНЕЦ.