Игорь Петренко,
руководитель проекта Uniting Generations

В марте этого года после того как была оцифрована и выложена в интернет книга Павла Булыгина “Убийство Романовых. Достоверный отчет”, я позвонил Татьяне Максимовой (внучатой племяннице автора) и сообщил ей об этом. Поблагодарив, она с некоторой грустью сообщила, что к сожалению большинство россиян знают П. Булыгина в основном в связи с расследованием убийства семьи Николая II и мало кто имеет представление о нем как о поэте. Ознакомившись с книгой его стихов и рассказов “Пыль чужих дорог” понял, насколько  Татьяна Максимова (составитель этого сборника) была права: Павел Булыгин – это наш второй Лермонтов, его пронзительно щемящая лирика завораживает с первых же строк и не отпускает до самого конца. Будучи совсем еще молодым человеком, прошедшим все ужасы гражданской войны, вкусивший горький хлеб эмигранта, исколесившего Европу, Африку, Латинскую Америку, он сумел сохранить о России все само лучшее. К сожалению сканировние фотографий из книги не дает надлежащего качества, но, как говорится, что есть. Если у кого-то есть более качественные их копии – присылайте – заменим.


Настоящее издание осуществлено по инициативе внучатой племянницы П.П. Булыгина Татьяны Сергеевны Максимовой (Москва). неоценимую помощь в издании оказал Николай Иванович Андреев (г. Гороховец), которому автор идеи издания выражает глубокую благодарность.

Светлой памяти Леночки Изъединовой (в замужестве Е.М. Губской), старшей племянницы Павла Булыгина


ОГЛАВЛЕНИЕ:

Предисловие (от составителя сборника Т. Максимовой)
СОНЕТЫ:
Ранее неопубликованные стихотворения Павла Булыгина:
ЯНТАРИ
В ПУТИ
“ЧУЖИЕ ЗВЕЗДЫ” (Абиссиния 1924-1934)

РАССКАЗЫ
Китеж-град
Страницы ушедшего. I-V
Обезьянья царица
За вольным казаком Ашиновым
Соу-джин (“Человек-гиена”)
В караване
Леваша
Утопленница
Занду и Шанко
XX век
Майоли и муравьи
На Клязьме
Тэдди
В дождь

ПУБЛИЦИСТИКА
Перевезение тела и погребение Великой Княгини Елисавегы Феодоровны
Нападение на квартиру полковника Фрейберга
Убийство епископа Гермогена Долганева
Тобольский заговор для освобождения Романовых
Где находится митрополит Петр Крутицкий?
В Екатеринбургской тюрьме
Русские в Абиссинии
Жизнь русских в Абиссинии
Чем занимаются русские в Абиссинии
На плантации в Абиссинии
Лже-Анастасия и “Швибс”
ЖИЗНЕННЫЙ ПУТЬ ПАВЛА БУЛЫГИНА

НЕКРОЛОГИ
Полковник А.Н. Фермор (Париж, июль 1931 г.)
А.И. Бенклевский. (Париж, дек. 1934 г.)
Памяти А.И. Бенклевского. (Прага, март 1935 г.)
Две смерти в Парагвае. (Париж, 11.03.1936 г.)
Трагическая смерть В.А. Башмакова. (Нью-Йорк, 21.03.1936 г.)
Умер П.П. Булыгин. (Рига, 12.04.1936 г.)
Гибель русского странника П.П. Булыгина. (Нью-Йорк, 21.04.1936 г.) 
Смерть русских. (Париж, 3.05.1936 г.)
Инженер В.А. Башмаков. (Париж, июль 1936 г.)
Капитан П.П. Булыгин. (Париж, июль 1936 г.)
Янтари. (Рига, 15.06.1937 г.)
Павел Булыгин. Янтари. (Рига, 27.06.1937 г.) 
Книги П.П. Булыгина
Литература о П.П. Булыгине
Библиография



ПРЕДИСЛОВИЕ

Весна опять зазеленела,
Но нам неясен жданный срок.
Мы неуверенно, несмело
Бредем в пыли чужих дорог.

Одни – речами истекают,
Бранятся, как кого назвать,
Другие – просто начинают
Жизнь по чужому создавать.

И молодёжь уже не помнит
Далекой Родины лица,
Не знает Иверской Часовни,
Не знает Зимнего Дворца.

П. Булыгин. Абиссиния


Татьяна Максимова (внучатая племянница Павла Булыгина), составитель данного сборника, автор предисловия и комментариев. 

Случайны ли в нашей жизни находки? Случаен ли вдруг вспыхнувший к ним интерес? Кажется, что может быть значительного и интересного для нас – теперешних – в старых, выцветших бумагах, которые при очередной генеральной уборке обнаружили на антресолях и собирались вынести на помойку? Ведь те, кому были дороги эти старые письма и тетради, кто хранил все эти бумаги, уже ушёл в мир иной… Почему вдруг мне так захотелось разобраться в старых желтоватых листочках писем, рвущихся на сгибах, в уже начавших рассыпаться старинных тетрадях? Какая-то неведомая сила неодолимо потянула меня к этому вороху старой, казалось, никому уже не нужной бумаги.

Вот так передо мной появились стопки писем вдовы единственного маминого дяди Павла Петровича Булыгина (писем конца 1950-х – начала 1970-х годов), писем его польских кузин, обрывков воспоминаний и дневников его сестер и даже его автографов.

В этих же бумажных завалах я обнаружила и стопку писем прадедушки Петра Павловича Булыгина (1858-1914), адресованных старшим дочерям: Софье – моей родной бабушке, её мужу Михаилу Алексеевичу Изъединову и Анне – маминой тётушке. В этих письмах любящий отец всё время упоминается о трёх младших детях – Наталии, Павле и Марусе – а старшим дочерям рассказывает о своей жизни и о том, какими бы он хотел видеть их. Именно говорит, а не учит! Очень тактично, осторожно, ненавязчиво.

Вдова Павла Булыгина – Агата Фенвик-Булыгина (1897-1977), урожденная Шишко – описывает в своих письмах недолгую (всего восемь лет) жизнь с горячо любимым мужем и заново переживает события 30-х годов теперь уже прошлого столетия, когда они близко познакомились (1926), поженились (1928), переехали из Абиссинии в Южную Америку (1934), и, позже, когда ей пришлось хоронить Павлушу в далеком Парагвае (1936). Детей у Булыгиных не было, и коротала свою одинокую старость (никогда её последний муж Эрик Фенвик-Циглгер не был ей близок духовно…) Агата во Флориде, США…

Письма в Россию шли через дружественную социалистическую Польшу, через двоюродных сестёр Булыгиных – Женю (1895-1969) и Маню (1901-1972) Лембке. Ведь даже во времена “хрущёвской оттепели” переписываться напрямую с Америкой было рискованно. Я вспоминаю, что и эта “кружная” переписка среди родни не афишировалась именно потому, что младшие члены семьи работали в “закрытых учреждениях”, и им – советским служащим – “лучше было просто не знать о ней.”

Нынешнему поколению трудно понять тот страх, который испытали и впитали в кровь наши бабушки, прабабушки, зачастую и наши родители, прошедшие через чистилище двух революций, Гражданской войны, “чисток” 1935-1937-1939 годов, послевоенных (1941-1945) “компаний”. Ведь наши старики до сих пор хватаются за сердце, слыша “вольные” разглагольствования молодежи!

Когда я взялась за выяснение судеб своих родных, а заодно и двоюродных, дедов, канувших в “вихрях враждебных” революций, в период борьбы с “врагами народа”, моя мама (1912 года рождения) была категорически против: а вдруг остатками нашей семьи опять заинтересуются “органы “.

Но я всё-таки рискнула. Для начала я обратилась на Лубянку, в ту самую молчаливо-страшную “высокую организацию, из подвалов которой видна Сибирь.” Признаюсь, что шла я туда с замиранием сердца и легким подрагиванием поджилок.

Но… Встретили меня “как родную”!

Подняли Дела; сделали ксерокопии со всех заинтересовавших меня документов; по собственной инициативе нашли и сообщили, в каком именно из мест общих захоронений Бутова (под Москвой) должен находиться прах моего дедушки по отцу – адмирала Александра Прокофьевича Максимова (1874-1937). Дали адреса и телефоны архивов, где имело смысл порыться в поисках сведений о дедах, и о мамином дяде, исчезнувшем из поля зрения семьи в памятные революционные годы.

И я приступила к поискам в архивах и библиотеках следов младшего брата моей бабушки – Павла Петровича Булыгина. К тому времени я уже обнаружила в закрытом ранее спецхране Российской Государственной Библиотеке (бывшей Ленинки) два сборника стихотворений Павла Булыгина и его книгу “Убийство Романовых” (правда, на английском языке)!

* * *

В Муромских лесах, на берегу речки Суворощи, что мирно пробивается сквозь луга и леса Гороховецкого уезда Владимирской губернии к реке Оке, раскинулось средней руки имение Михайловское, принадлежавшее отставному артиллерийскому поручику, писателю-беллетристу, земскому деятелю, статскому советнику Булыгину Петру Павловичу.

Петр Павлович (1858-1914) и Мария Эдуардовна (1862-1946) Булыгины воспитывали своих пятерых детей на природе. Окрестные леса, луга, карстовые лесные озёра, речка Суворощь – всё это рождало отзвуки в детских сердцах, учило их прислушиваться к шуму листвы, пению птиц, любоваться цветущим солнечным лугом или замершей под луной речкой…

Сам Петр Павлович Булыгин начал литературную деятельность ещё в 1880 году, опубликовав в газете “Неделя” (СПб) несколько стихотворений, но тут же перешёл на прозу. Первая повесть Петра Павловича появилась в 1894 году, в журнале “Новое слово”. Позже он печатался во многих изданиях: “Русское богатство”, “Новое слово”, “Русские ведомости”, “Северное сияние”, “Русское слово”, “Владимирец” и др. Выпустил три книги повестей и рассказов.

Свои произведения Петр Павлович подписывал или “П. Булыгин”, или “П.Б.” Эту же подпись, много позже, ставил подо всеми публикациями и его сын Павел… Это вызвало путаницу в каталогах некоторых библиотек, где сборник “Стихотворения” был отнесён в раздел Петра Павловича Булыгина…

Всё лето семья Булыгиных проводила в имении, но на зиму они перебирались на съёмные квартиры во Владимир, где дети учились в гимназиях. Любовь к природе, литературе, поэзии, музыке исподволь впитывалась детскими сердцами и становилась естественной потребностью каждого ребёнка в этой семье.

Старшая дочь Булыгиных – Софья (1889-1945) – увлекалась музыкой, живописью, театром, философией (вернее, теологией и мистикой); у неё было приятное сильное сопрано, недюжинные драматические способности, она брала уроки живописи в студии В.Д. Поленова в Москве… Вторая дочь – Анна (1890-1976) – занималась на курсах иностранных языков (сначала в Петербурге, затем в Москве). Третья дочь – Наталия (1893-1976) – окончила коммерческие курсы в Москве. Самая младшая из девочек – Мария (1897-1976) – к началу Первой Мировой войны и революционных бурь была ещё гимназисткой. Единственный сын в семье Булыгиных – Павел (1896-1936) – после Владимирской гимназии пошёл в то же Московское Александровское Высшее Военное Училище, которое окончил его отец.

Летом в предвоенные годы в имении Михайловское всегда было весело и шумно от молодёжи всех возрастов и сословий! Постоянно устраивались игры, концерты, представления, шарады. Кроме друзей из соседних имений и соучеников по гимназиям, была здесь и молодёжь из окрестных деревень: многие из этих деревенских девочек с помощью “барышень” позже поступали на учительские курсы Владимира или Москвы. А “барчук” Павел с раннего детства дружил с деревенскими мальчишками, играл с ними в “индейцев”, гонял лошадей в ночное, брал их с собой на охоту.

Мистические настроения, бродившие в молодых образованных умах самого начала ХХ века, коснулись и Михайловской молодёжи! Серьезнее и глубже всех увлекались мистикой Софья Петровна и её ровесницы, двоюродные сестры-близнецы Надежда и Вера Михайловны Булыгины. Не чурались этих увлечений и младшие Булыгины – Наталия и Павел.

Вот так Булыгинская молодёжь пришла к началу Великой войны 1914 года. Только Софья Петровна и её кузина – Надежда Михайловна – Булыгины к этому времени вышли замуж: первая – за Михаила Алексеевича Изъединова (1886-1920); вторая – за Николая Ронжина.

Софья Петровна Изъединова родила старшую дочь Елену (мою маму) в ноябре 1912 года, вторая дочь Изъединовых – Вера – родилась в августе 1916 г. и не знала, практически, всех этих страшных дней. Семейное счастье Софьи Петровны оборвалось уже в конце 1920 года: она овдовела. Муж скончался от тифа на руках молодой жены на дальнем Кубанском хуторе Бисужок, оставив её с двумя детьми вдали от родного дома. Кроме двух дочурок Софья Петровна, как старшая, несла ответственность ещё и за своих младших сестер, находившихся вместе с ней на Кубани – Анну и Марию. Именно тогда и ушла самая младшая из них – Мария – с Белой армией, но старшим сестрам удалось всё-таки пробиться в Москву, к оставленным было ими матери и могиле отца. Вот так семья Булыгиных была разбита на две части: три старшие сестры с матерью остались в России, а двое младших детей ушли в эмиграцию: Павел Булыгин – через Сибирь, во Францию; Мария Побежимова – через Болгарию и Сербию, в Польшу, Турцию, Аргентину.

***

Он так хотел на Родину вернуться
Он тосковал о Муромских лесах…
В тревожных снах, в несбыточных мечтах
Он в старом доме так хотел проснуться…

Но вынужден был странником бродить
По тропам неизведанным Вселенной,
Где нет родных берёз, нет соловьев в сирени,
Нет милых лиц, которых не забыть…

Т.М., 1998 г.

Павел Петрович Булыгин родился 23 января (05.02) 1896 года. В некоторых источниках указывается 1895-ый год рождения Павла Булыгина. Вполне возможно, что это расхождение в датах объясняется тем, что в какой-то период жизни Павлу Петровичу нужно было на год “постареть”… Так же, как его супруге Агате необходимо было “помолодеть” на два года. Даже на могиле Агаты стоят даты “1899-1977”.

Но у меня в руках оказались “Послужные списки” самого Булыгина и отца Агаты – полковника Тита Игнатия Казимира Шишко, в которых стоят точные даты рождения обоих: у Павла – 23.01 (5.02) 1896 г.; у Агаты – 5.02 (18.02) 1897 г. Кроме этого, из г. Вязники, Владимирской губернии мне прислали выписку* из церковной книги Богоявленского прихода (теперь ж/д. ст. Денисово), где крестили маленького Павлушу. Там тоже стоит дата его рождения – 23.01.1896 г.

Павел Петрович был единственным сыном в семье и последним носителем фамилии этой ветви старинного дворянского рода. Закончив Владимирскую гимназию весной 1915 года, Павел Булыгин – по стопам своего отца – поступает в Московское Александровское Высшее Военное Училище.

Хотя уже несколько поколений Булыгиных числились по флоту: прапрадед Павла, его прадед, дед и даже старший дядя Николай Павлович Булыгин (1847-1912) были морскими офицерами, но шла уже Великая война 1914-го года и Российской армии срочно требовались строевые офицеры. В Александровском Училище Павел Булыгин проходил курс по ускоренной воинской программе, и уже в начале лета 1916 года был выпущен “одним из первых в Лейб-Гвардию в Петроградский полк”.

____________________

* Эту выписку прислал страстный краевед г. Вязники и певец родного края Д.А. Обидин-Звездин (1933-2008).

_____________________

В письме от 9 июня 1916 г. мать Павла Мария Эдуардовна пишет своей приятельнице, что сын “сейчас около Петрограда в лагере (одно из стихотворений Павла помечено “Красное Село”). Говорит, пошёл я добровольцем, чтобы поскорее попасть на позиции, а нас задерживают…” Но… бедная мать не могла даже предположить, что всего через пару недель её сын уже примет боевое крещение на реке Стоход (бои шли с 1 июля по конец августа 1916 г.), а где-то в сентябре будет впервые ранен в ногу в деле под Владимиром-Волынским (бои шли с 3.09 по 4.10). В ноябре 1916 г. Павел Булыгин приезжает в отпуск во Владимир, по-видимому, после госпиталя, т.к. в начале декабря 1916 г. он вместе со старшей сестрой – Наталией Петровной Булыгиной – уезжает на излечение в один из санаториев Кисловодска. Новый 1917 год Павел встречает опять в кругу семьи, но уже 10 января 1917 г. Булыгин пишет письмо из Петрограда, и, кроме этого, в его “Послужном списке” есть запись о “…своевременном возвращении в полк…”

Февральскую революцию Павел Булыгин, как истинный монархист, принять не смог! Солдатский комитет Запасного батальона Лейб-Гвардии Петроградского полка, под председательством старшего буфетчика, изгнал Булыгина из полка, выдав ему “патент на контрреволюционера”!

2-го марта 1917 (по ст. стилю) отрекся от престола обожаемый Монарх, затем Временное правительство заключило под стражу в Александровском дворце Царского Села всю Семью Государя.

Третьим комендантом Александровского дворца (после Коцебу и Коровиченко) и командиром царскосельского гарнизона Временным правительством был назначен Лейб-Гвардии Петроградского полка полковник Е.С. Кобылинский. Евгений Степанович был связан с Булыгиным “полковыми и дружескими отношениями” и поэтому предложил ему должность адъютанта при себе: “…хорошо зная мои убеждения и то, что я в то время был уже удалён из Запасного батальона своего полка. Моя репутация не остановила полковника, который предупредил меня лишь о необходимой сдержанности и дипломатичного приспособления к окружающей обстановке…” (газ. “Сегодня”, Рига, 1928, №185).

Но о каких “сдержанности и приспособлении” может идти речь в двадцать один год! Естественно, что “…Моя служба продолжалась недолго – всего шесть дней – и кончилась из-за недостатка “дипломатичности”, на которой так настаивал полковник.” (там же).

Сам же полковник Кобылинский прошёл этот страшный “дипломатичный” путь до конца. Встретившись с Булыгиным в 1919, в Омске, он скажет:

“Меня называют тюремщиком… Я отдал Государю самое большее, что я имею – свою честь… Что мог я сделать один? Где были вы?”

И он был прав! Позднее следователь Н.А. Соколов “…передал старшему офицеру нашего полка за рубежом официальную бумагу, реабилитирующую полковника Кобылинского ото всех клеветнических нападок на него со стороны лиц, предпочитающих критику действиям…” (там же).

Павлу Булыгину пришлось бежать из Царского Села. Он категорически не принял ни только Февральскую революцию, но и Октябрьского переворота… Воспитанный в старинных дворянских традициях служения Вере, Царю и Отечеству, Павел не мог смириться с конституционным ограничением Монархии и, тем более, с её свержением!..

Лето и осень 1917-го года Булыгин проводит под Владимиром, в любимом своём Михайловском. Это было последнее свидание с родными местами, с любимыми родными людьми перед вечной разлукой с семьей!..

В ноябре 1917 генерал Алексеев берётся за создание Добровольческой армии, столицей которой становится мятежный Новочеркасск.

5.12.1917 г. в Новочеркасске появился бежавший от Керенского из Петрограда ген. Л.Г. Корнилов, вокруг которого начинает собираться гвардейская молодёжь, уцелевшая после разгромов в сражениях на реке Стоход и под Владимиром-Волынским. Булыгин прибыл в Новочеркасск в самом начале декабря 1917 и вместе с остатками Л-Гв. Петроградского полка был приписан к 1-ой бригаде, куда входили Корниловский и Партизанский полки.

9.02.1918 г. начинается страшный Корниловский Ледяной поход.

“…Мы уходим в степи. Можем вернуться, только если будет милость Божья – но нужно зажечь светоч, чтобы была хоть одна светлая точка среди охватившей Россию тьмы…” – писал генерал Алексеев (“Первопоходник”, Лос-Анжелес, №24, 1964 г.).

Корниловская армия, и вместе с ней двадцатидвухлетний Лейб-Гвардии поручик Павел Булыгин, прошла 1050 вёрст за 80 дней, из них – 44 дня с боями.

“…Горсть добровольцев, вернувшаяся с Кубани, завоевала себе право стать выразительницей чаяний не хотевшей сдаться большевикам России.” – писал в своих очерках истории русской гражданской войны А. Зайцов (“1918 год”, с. 102).

П. Булыгин в этом походе был контужен, затем ранен и привезён по окончании Ледяного похода в госпиталь Новочеркасска. Как “офицер, лично преданный Царской семье” (газ. “Сегодня”, 1928 г., №174), Булыгин едет с предложением своих услуг в Крым к Вдовствующей Императрице Марии Федоровне. По распоряжению ЕИВ Марии Федоровны и с рекомендательным письмом к В.В. Шульгину в Киев, по сделанному там подложному паспорту на имя “свободного художника”, П. Булыгин отправляется в Россию с надеждой помочь Государю вырваться из большевистского плена. В Москве Булыгин набирает группу офицеров Петроградского и других Гвардейских полков, согласных с его отчаянной идеей, и они едут через Вологду на Екатеринбург. Но под Вяткой гвардейская молодёжь (ведь всем им по 20-22 года) попадается на газетную провокацию большевиков и начинает готовить освобождение Царской Семьи в городке Котельнич, через который якобы должны будут провозить Романовых в Москву.

После долгих безрезультатных ожиданий, заподозрив неладное, Булыгин едет на разведку в Екатеринбург в первых числах июля 1918. Арестовывают его прямо на железнодорожной станции. Разве можно скрыть выправку строевого офицера, даже если он и назвался “вольным артистом”? В тюрьме Павел проводит около десяти дней, бежит, с раненой больной ногой, голодный, он с трудом добирается до станции Данилово (между Вологдой и Ярославлем), где жили его знакомые (один из его деревенских приятелей, женившийся на горничной матери), и сваливается в горячечном бреду на две недели. Именно в момент его появления в Данилове происходило кровавое подавление Ярославского офицерского восстания.

По выздоровлению – предположительно – Павел приезжает в родные места: бродит вокруг имения, из-за кустов наблюдает за оставшимися в доме матерью, старухой-няней, старшей сестрой с племянницами, но не рискует в открытую появиться в семье, не желая подвергать опасности родных.

Об этом уже после Отечественной войны одной из сестер Булыгина рассказывал “крестьянский мальчишка, с которым дружил Павлуша”, однако, сестры с матерью не очень поверили в эту историю.

Но вместе с тем: из Данилова Павел Булыгин выехал в начале августа, а в Петроград попал в сентябре, “где предложил группе монархистов, связанных с немцами, повторить попытку в Екатеринбурге. Они ответили: “Ещё рано”. А Императорская семья была убита во время моего собственного заключения. Такова была достоверность информации их немецких друзей!” (“Slavonic Review”, Лондон, 1928, №19).

После Петрограда Булыгин с большими трудностями пробирается через Украину опять в Крым, где удостаивается чести быть назначенным начальником (в его-то 22 года!) личной охраны ЕИВ Марии Федоровны и других членов Императорской фамилии, проживавших тогда в Крыму. Это было в конце сентября – начале октября 1918 г. Булыгин наладил офицерскую охрану дворцов Харакс, Дюльбер, Ай-Тодор, Ливадия.

Но 1 января 1919-го года Павел Булыгин сдает командование Отрядом Особого Назначения своему заместителю, так как получает от Марии Федоровны новое распоряжение. Он должен отправиться к Штабу адмирала Колчака, чтобы из Сибири попытаться выяснить хоть что-нибудь определенное о судьбе Государя и Его Семьи. На Юге России никто не верил – и не хотел верить! – в возможность гибели Государя, и, тем более, Его Семьи. Всё дворцовое окружение Вдовствующей Императрицы Марии Федоровны усиленно старались поддерживать любые слухи о спасении кого-нибудь из членов семьи Николая II или Великого князя Михаила.

П. Булыгин выбирает себе в сопровождающие ЕИВ Конвоя есаула А. Грамотина из отряда охраны дворца Дюльбер.

В книге Н.В. Галушкина “Собственный ЕИВ Конвой. 100 лет”, вышедшей в США (Сан-Франциско, 1961 г.) и переизданной в России (Москве, 2004 г.), опубликованы выдержки из “Воспоминаний” есаула Грамотина. К великому сожалению, ни самих “Воспоминаний” есаула, ни их публикации мне до сих пор не удалось обнаружить.

Вот что пишет Грамотен о Булыгине:

“От командира дивизиона я получил приказание прибыть в Крым и войти в связь с офицером Л.-Гв. Петроградского полка П.П. Булыгиным. Я знал, что в Крым послан для того, чтобы поступить в формируемый там отряд охраны Лиц Императорской Фамилии, инициатором создания которого был неизвестный мне капитан Булыгин.

Капитан П. Булыгин был старшим в нашем Харакском отряде. Это был молодой (он был немного старше меня), но очень серьезный, вдумчивый, религиозный, увлекающийся теософией и всей душою преданный Царской Семье офицер. Я легко с ним подружился, и мы сразу же поняли друг друга! Мы решили во чтобы то ни стало пробраться в Сибирь и, если нельзя будет установить непосредственную связь с Царской Семьей, то во всяком случае получить о Ней самые точные сведения…”.

В “Дневниках Императрицы Марии Федоровны”, опубликованных в 2005 г. в издательстве “Варгиус”, есть скудные, почти телеграфные, записи о принятых ею молодых офицерах:

27.ХII.1918 г. “…Приняла Грамотина, который вместе с Булыгиным отправляется на поиски моего Ники (Государь император Николай II) или сведений о нем – весьма трогательно, но так опасно для тех и других…”

27.II.1919 г. “…Затем я ещё встретилась с двумя офицерами – Булыгиным и Грамотиным – которые отправляются в Англию…”

Более подробное описание первой встречи молодых офицеров с Марией Федоровной можно прочесть в “Воспоминаниях” есаула Грамотина:

“В конце декабря 1918 года, когда вопрос о нашей поездке был окончательно решен, капитан Булыгин и я были приняты ЕЯ ВЕЛИЧЕСТВОМ, после чего Государыня Императрица изволила пригласить нас к обед. Милостиво беседуя с нами о предстоящем путешествии, Государыня предвидела неминуемые осложнения из-за получения виз и прочих затруднений “дипломатического характера”, в связи с целью нашей поездки. Мой выезд совпал с отбытием Великой Княгини Ольги Александровны со своей семьёй из Крыма на Кубань.”

Судя по дневниковым записям Марии Федоровны, из Ялты Булыгин и Грамотин отбыли в Англию только в конце февраля 1919 г. Булыгин вез письмо Марии Федоровны к её сестре – Вдовствующей английской Королевы Александре (1844-1925). Но “затруднения дипломатического характера”, которые предполагала Мария Федоровна, начались уже в Новороссийске и Одессе. Кончились все проволочки тем, что Булыгин и Грамотин прибыли в Лондон позже самой Марии Федоровны – только в первых числах июня 1919 года.

Из “Дневников Императрицы Марии Федоровны” (одна из очень немногих подробных записей):

“9 июня. Понедельник. …Затем я приняла Долгорукова (Сергей Александрович (1875-1933) – генерал-майор свиты императрицы Марии Федоровны), который сообщил, что два офицера – Булыгин и Грамотин – наконец-то прибыли сюда с моим письмом Алике. Ко мне приехала Ксения (Великая Княгиня, старшая дочь Марии Федоровны), и, когда офицеры появились, она позвала Алике поприветствовать их. Они передали ей письмо, при этом Грамотин весьма неплохо говорил по-французски. Бедняжки, они сперва находились в Константинополе, затем долгое время провели в Греции, а потом – во Франции, где им не позволяли выехать сюда. Они ведь покинули нас в Феврале в Крыму. По их словам, они видели англичанина (Чарльз Сидней Гиббс (1876-1963) – учителя маленького Алексиса (цесаревича Алексея, внука Марии Федоровны) – который уехал из Екатеринбурга, а теперь находится здесь. Странно, что этот добрый человек не дал, по меньшей мере, мне знать о себе. Я была рада снова встретиться с ними, мы погуляли немного по саду, где потом вместе с Алике посидели до завтрака…”.

Путь молодых офицеров в Сибирь – начавшись в Новороссийске, Ялте, Одессе – пролег через Турцию, Грецию, Францию, Англию, затем кружной путь вокруг Европы пароходом через Атлантику, Средиземное и Красное моря. Индийский океан, Цейлон, Японию, Владивосток. Только в конце августа 1919 попадают они в Штаб Адмирала Колчака, где по приказу самого Адмирала поступают под начало Следователя по Особо важным делам Н.А. Соколова.

Так начинается для П.П. Булыгина большая истинная дружба со следователем Соколовым и долгая кропотливая, полная тревог и опасностей работа по ведению следствия об убийстве Царской Семьи… Сначала расследование велось в Сибири, а после гибели А.В. Колчака и разгрома его армии материалы следствия и вещественные доказательства убийства Романовых пришлось вывозить через Китай и Владивосток во Францию.

Корреспондент английской газеты “Таймс” Роберт Вильтон вместе с Соколовым и его женой выехали 20 марта 1920 г. из Харбина в Европу через Пекин и Шанхай, вывозя с собой текущие тома Дела №20. Вещественные доказательства и ранние тома Дела двумя днями раньше были вывезены из Харбина во Францию через Владивосток Главнокомандующим союзными войсками в Сибири генералом Жаненом по просьбе генерала М.К. Дитерихса и бывшего гувернера Цесаревича Пьера Жильяра – друга Булыгина и Соколова.

Ещё в Чите атаман Семёнов предоставил Булыгину проездные бумаги и деньги для возвращения в Европу ему и А.А. Грамотину, но есаул решил не покидать Родины и остается в Харбине. Павел же Булыгин уходит из Владивостока в конце июня 1920 г. с сербским подразделением полковника Жарко Мичича (под именем Павла Петровича) на том же пароходе, на котором покидала Россию дочь погибшего в Екатеринбурге лейб-медика Боткина Татьяна Мельник.

Через 45 суток хода сербский пароход прибыл в порт Дубровник, т.е. ориентировочно, в начале августа 1920 года. В Белграде Булыгина принимает Сербский принц-регент Александр и выслушивает его рассказ о Екатеринбургских злодеяниях. Далее путь Павла Петровича должен был лежать в Данию, где тогда уже обосновалась ЕИВ Мария Федоровна.

По прибытии в Европу Булыгин обязан был доложить ЕИВ Марии Федоровне о результатах своей поездке в Сибирь по двум причинам:

– Вдовствующая Императрица послала Булыгина и Грамотина в Сибирь и ждала их ответа;

– ещё 6.01.1920 г. в Сибири (в штабе ген. Дитерихса в Верхнее-Удинске) следователь Соколов передал Булыгину для вручения Вдовствующей Императрице Марии Федоровне рапорт о проведенном расследовании (ГАРФ ф.1837 оп. 1 д. 19 л. 10об.).

Но документальных обоснований этой поездки пока ещё не обнаружено. Однако в Париже Булыгин появляется только в октябре 1920 г. и поселяется в одной гостинице со своими друзьями Н.А. Соколовым и Пьером Жильяром. “…В комнате Булыгина проходили опросы свидетелей, а также хранились все записи предыдущих этапов следствия вместе с прахом царя, пальцем царицы…” (“Наше Наследие”, 1995, №33, Дж. Стюарт с. 33-44).

На выставке “Архив Н.А. Соколова” в Музее личных коллекций в Москве, открывшейся в сентябре 1997, были выставлены два тома следственного Дела №20, на открытых страницах которых упоминалось имя Булыгина:

“…1922 г. января 15 дня Судебный Следователь по особо важным делам при Омском Окружном суде Н.А. Соколов в г. Париже (во Франции) в порядке 315-324 ст. уст. угол, суда производил осмотр письменных показаний Татьяны Евгеньевны Боткиной (по мужу – Мельник), представленных ею к следствию через Гв. кап. Булыгина”. Сама Т.Е. Боткина указывает:

“… Эти “Воспоминания” даны мною капитану Павлу Петровичу Булыгину для передачи Следователю по особо важным делам Н.А. Соколову, ведущему расследование по убийству Царской Семьи…” (л. д. 74, том 11).

Таким образом, я впервые получила документальные подтверждения участия П.П. Булыгина в работе следователя Соколова непосредственно из материалов следствия! Почему до сих пор ни в одной опубликованной в России работе, книге или, хотя бы, статье по расследованию убийства Царской Семьи не упоминалось об участии Гвардии капитана П.П. Булыгина в работе следственной комиссии, мне не ясно. Так же, как и умалчивание роли есаула А.А. Грамотина в работе этой комиссии в Сибири.

Но Правда о гибели Екатеринбургских и Алапаевских узников в тот период уже мало интересовала эмигрантские круги Европы.

Вдовствующую Императрицу Марию Федоровну можно понять: какая мать откажется от иллюзии спасения хоть кого-нибудь из своих детей или внуков? “…Бедные родители, не могу даже описать, как я им сочувствую! Огорчаюсь несчастьями других и не решаюсь думать о своих собственных…” – записывает Мария Федоровна в дневнике после того, как узнает об убийстве любимого сына знакомых. Многим же представителям высших аристократических кругов русской эмиграции не хотелось вспоминать о пережитом ужасе революционных лет. Красный бант в петлице не всегда соответствовал убеждениям, но… куда деваться – ведь он бывал.

Больших трудов друзьям стоило убедить Н.А. Соколова опубликовать следственный отчет о деле убийства Романовых. Соколов ещё надеялся передать этот отчет Прокурору России! К великому сожалению друзей книга Соколова вышла уже после его смерти.

В те же годы имя Павла Булыгина появляется в печати. Начав писать стихи ещё в детстве, он впервые публикуется в Берлинском журнале “Двуглавый орел” – органе правого крыла монархистов русской эмиграции. В период 1921-22 годов в этом журнале было опубликовано одиннадцать стихотворений и цикл из шести рассказов под общим заголовком “Страницы ушедшего”. Павел Петрович очень часто ставил дату и место написания своих произведений, поэтому стало возможным проследить почти весь его жизненный путь не только по годам и месяцам, но, зачастую, и по дням.

Булыгин сразу заявил о себе, как об авторе-очевидце, соучастнике событий: “…это передача вылившихся из души настроений, навеянных личными страданиями и страданиями родины…” (А. Рогачев ж. “Двуглавый орел”, Берлин, 1922 г. №30).

Тогда же идёт работа по подготовке к изданию сборника стихотворений, куда поэт включает наравне с эмигрантской поэзией и более ранние, юношеские, свои стихотворения (начиная с 1913-14 гг.). Уже в начале 1922 года ((март-апрель) в Берлинском издательстве “Град Китеж” выходит первый поэтический сборник Павла Булыгина “Стихотворения”, посвященный им Вдовствующей Императрице Марии Федоровне.

ЕЯ ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ ГОСУДАРЫНЕ ИМПЕРАТРИЦЕ МАРИИ ФЕДОРОВНЕ

К Твоим стопам, Страдалица Царица,
Дерзаю я смиренно положить
Разрозненные первые страницы
Своей тоски и мыслей вереницы,
И о прощеньи Родины молить.

И верю я, что Ангел Утешитель,
Собравши слёзы царственных очей,
Их отнесёт в Священную Обитель,
И Сам Христос, Великий Искупитель,
Утешит скорбь и боль души Твоей.

Многие идеалы, мечтания, друзья были растеряны Павлом Петровичем к этому времени. Да и просто жить в Европе русскому эмигранту становилось всё труднее.

В конце 1924 года П.П. Булыгин уезжает в Абиссинию (Эфиопию), на службу к Негусу (императору) пусть экзотической, но православной, страны. Сначала он числится инструктором пехоты императорской армии (ориентировочно в 1925 г.), затем берется за управление государственной кофейной плантацией Дубона (1926 г.), позже служит во французской железнодорожной компании.

“…Он хотел испытать новые ощущения, пробовать свои силы на новых незнакомых, удивительных поприщах – храброе сердце, неугасимая энергия, вера в себя, свою судьбу и будущее…” (П. Пильский, предисловие к сб. “Янтари”, Рига, 1937).

Со слов Эд. Штейна эфиопский регент Раса-Тафари – будущий Негус Хайле Селассие I (правил с 1930 по 1971 гг.) – якобы рассказывал поэту П. Булыгину о своих встречах в юности с Н. Гумилёвым. (А. Давидсон “Муза странствий Н. Гумилёва”, М. 1992 ).

Более подробных сведений почти десятилетнего пребывания Павла Булыгина в Абиссинии мне разыскать пока не удалось. Известно только, что в эти годы Булыгин продолжает активно работать над книгой об убийстве Царской Семьи и печатается во многих европейских изданиях, довольно часто бывает в Европе (Париж Ницца, Рига). В 1928 г. к десятилетию скорбной даты расстрела Царской Семьи в Лондоне (на английском языке) и в Риге (на русском) выходят его публикации об этих событиях. П. Булыгин печатает в журналах и газетах Европы, Прибалтики, Шанхая стихотворения, рассказы, эссе. Имя его было достаточно известно в русских эмигрантских кругах того времени.

В 1928 году Павел Петрович женится (помолвлены они были с 1926 г.) на сестре своего давнего дореволюционного приятеля*. Агата Шишко-Богуш, как её брат и отец, очень неплохо рисовала…

_______________

* Раймунд Федор Шишко (1894-1952) – учился живописи у художника В. Курилко в С.-Петербурге и в художественной школе А.П. Доголюбова в Саратове, затем преподавал рисунок во Львове, а позже работал художником-реставратором в Милане, Италия, где и скончался.

_______________

Доказательством её способности к живописи может служить то, что посмертный сборник стихотворений мужа “Янтари” (Рига, 1937 г.) она издала на средства, вырученные ею от выставки-продажи своих “Абиссинских акварелей”. Пару небольших акварелей Агаты я зрительно помню, но куда они делись – не знаю.

В самом начале 1934 г. (вероятнее всего в январе) чета Булыгиных возвращается в Европу, точнее, в Прибалтику, где под Ригой (Латвия) доживала свой век мать Агаты – Анна Фортуна Генриета Шишко, урожденная фон Форнсборг (? – 1935) – вдова генерал-майора и дочь подполковника Российской армии.

Уже в первых числах мая 1934 г. из порта Мемель (Клайпеда, Литва) П. Булыгин выходит на Гавр (Франция), откуда на S/S “Indier” (S/S – ship sea – морской корабль) отправляется “на предварительную разведку” в столицу Парагвая Асунсьон. В те годы по всей Европе действовали отделения “Бюро труда” при Лиге Наций, способствующие колонизации русскими эмигрантами стран Южной Америки, Канады, Австралии, Африки.

И вот Булыгин возглавил одну из таких групп. “…Без всяких средств, без знания испанского языка, исключительно благодаря своим организаторским способностям, он успел сделать очень много… ” (П. Пильский).

В архиве Департамента идентификации Национальной Полиции Парагвая хранятся данные на въезд Павла Булыгина в страну 27 июня 1934 г. (кожа – белая, глаза – карие, волосы – каштановые и т.д.).

Второй приезд Булыгина в Парагвай был уже вместе с группой старообрядцев в октябре-ноябре 1934 года, о чём пишет русская газета “Возрождение” (Париж, 1935) и упоминает в своей книге “Дорогами конкистадоров” М.Д. Каратеев.

“…Кап. Булыгин уехал в Парагвай, подробно всё узнал в крае, и, вернувшись, сделал соответствующее сообщение. Первая же выехавшая в Парагвай группа встречена была чрезвычайно радушно – приехали те люди, которые особенно нужны государству: землеробы, хорошо обеспеченные материально  По приказу президента на мешках и вещах переселенцев был поставлен штамп – “Starover” – и это освобождало их от всяческих сборов.

Кроме того, особым распоряжением президента республики со староверов не берут ничего за проезд от Буэнос-Айреса до Асунсьона, и есть все основания предполагать, что льгота эта может быть распространена и на русских… ” (газ. “Возрождение”, Париж,1935, №3577).

Из высказываний Каратеева и Парижского “Русского комитета по колонизации” (газ. “Возрождение”) явно следует, что освоение русскими эмигрантами Парагвая проводилась более чем странными методами. “…Кап. Булыгин поступал по диктаторски: устраивал отъезд мужчинам, но оставлял на месте их жён и детей: “Приедешь, и если в самом деле будет хорошо – выпишешь”… (там гоже).

В Парагвае П.П. Булынин прожил всего 1 год и 8-9 месяцев.

Из письма вдовы поэта: “…он строил (и выстроил!) колонию для русских староверов. Он занимал деньги от Правительства – на кирпичи, на крыши, на семена. (Сам же не имел ничего, но был принят Президентом Парагвая тогда как друг)… Павлуша был счастлив. Колонию он назвал  “Балтика”, потому что эмигранты были, конечно, из России, но через Балтику. Павлуша горел этой мыслью: построить колонию для русских людей. Сколько горя, разочарований, забот – денежных и очень тяжелых – он видел за это время. Но за все долги этих мужиков гарантировал своим именем…”

В другом письме вдова П. Булыгина, вспоминая о муже, пишет: “Он жил одной идеей, одной целью, которая, может быть, уже была не реальна!”

Но всё-таки дело, ради которого Булыгин отправился на край света, было сделано: в девственных лесах провинции Энкарнасьон возникла русская деревня!..

В это же время Павел Петрович закончил и отправил в Лондонское издательство для перевода на английский язык и печати (в Англии не издавали ни газет, ни книг, ни журналов на русском языке) свою книгу “Убийство Романовых. Достоверный отчёт”!

Но неосуществленные мечты, несбывшееся надежды, неудовлетворенность жизнью, злоупотребление алкоголем, подорванное здоровье – всё это сделало своё дело. По словам Агаты Булыгиной: “…Он очень сильно пил, и это делало жизнь трудной и грустной… но… перед его талантом и личностью – всё меркло.”

Со дня на день должен был прийти гонорар из Лондона за изданную уже книгу П.П. Булыгина “Убийство Романовых” и можно будет, наконец-то, выехать в Европу.

Но…

17 февраля 1936 года в 10 часов 30 минут утра Павел Петрович, сидя на террасе собственного дома в предместье Асунсьона Вилья Мора, без единого звука или стона откинулся навзничь и выронил из рук томик Дюма… У поэта произошло сильнейшее кровоизлияние в мозг.

Смерть пощадила его, наступив мгновенно…

Предместье Вилья Мора, где жила чета Булыгиных и где в основном селились русские эмигранты, находилось километрах в восьми от столицы Парагвая, где именно в то утро начался мятеж против друга Павла Булыгина – президента Эйсебио Айалы.

Лучший друг П.П. Булыгина в Асунсьоне – Владимир Александрович Башмаков – отправился в город за священником и гробом для дорогого ему человека.

Из некролога в журнале “Часовой” (Париж, 1936, №171): “…17 февраля во время переворота в Парагвае, в Асунсьоне, В.А. Башмаков был смертельно ранен и скончался 23 февраля после тяжелых мучений. Это единственный русский, погибший в эти тревожные дни. Смерть настигла его при исполнении долга перед скоропостижно скончавшимся другом П.П. Булыгиным…” И вот, на русском кладбище в Асунсьоне рядом легли два друга, и некрологи их в журнале “Часовой” помещены один за другим…

Эпитафией В.А. Башмакову послужила строфа Евангелия от Иоанна (15,13):

“Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за друзей своих”.

Надпись эта на надгробии русского кладбища Асунсьона сохранилась по сей день. “…Мир праху твоему, дорогой однополчанин…” – заканчивает “Д.Л.”, автор некролога П.П. Булыгину в журнале “Часовой”.

Уж не Дмитрий ли Гаврилович Лучанинов – Лейб-Гвардии Петроградского полка полковник – написал этот некролог? Предположить это можно исходя из того, что ещё в начале двадцатых годов Булыгин посвятил полковнику Лучанинову стихотворение. Они были связаны полковой дружбой, возможно, вместе прошли Ледяной поход…

Теперь это уже не предположение! Недавно меня познакомили с сыном полковника Лучанинова Сергеем, ныне живущем в США! Сергей Дмитриевич помнит друга своего отца Павла Булыгина, слышал рассказы о нем, сохранил письма вдовы Булыгина к отцу.

Через две недели после смерти Павла Петровича Булыгина пришёл, наконец-то, гонорар из Англии. И “…долг банку заплатила его вдова…” (газ. “Новое русское слово”, Нью-Йорк, 1936, №8482).

Ведь создание колонии “Балтика” велось преимущественно на средства Павла Булыгина, которых у него не было. Просто ему давали кредиты в банках “под его честное слово”!

У Башмакова осталась двенадцатилетняя дочь Зора, у которой были очень теплые отношения с Павлом Петровичем и Агатой. Булыгин всегда любил детей, умел с ними обращаться и всю жизнь мечтал о собственном “Петьке”. Но своих детей Павлу и Агате Господь Бог не дал! Теперь Агата взяла девочку с собой в Европу и навсегда покинула негостеприимный для них Парагвай.

Сначала Агата Булыгина посещает семью старшего брата Раймунда Шишко в Италии, потом младшую сестру Маргариту Олсуфьеву в Германии, а затем проводит более полугода в Варшаве у своей лучшей подруги Евгении Лембке, кузины Павла Булыгина. Обосновалась Агата на Юге Франции, затем в Германии, у сестры Риты, но Вторая Мировая война выгнала её из Европы окончательно.

После окончания Второй Мировой войны Агата Булыгина со своим новым мужем Эриком Фенвик-Циглером на целых шесть лет перебирается в Эфиопию, куда так стремился возвратиться из Парагвая Павел Петрович. Агата даже уговаривает свою сестру с её мужем переехать из Европы в Эфиопию, но Маргарите Титовне и Василию Дмитриевичу Олсуфьевым не понравилась жизнь в более “примитивной” (по сравнению с европейскими) стране. Года через три они уезжают в США, куда вызывают и Агату с Эриком. Сначала Фенвик-Циглеры живут в Нью-Йорке, где Агата работает переводчиком при ООН (она владеет шестью европейскими языками), затем оба работают в библиотеке Принстонского университета (Эрик знает четыре языка). Выйдя на пенсию (“получив ренту”) Агата с Эриком переезжают во Флориду, в город Сент-Питерсберг. Сюда же приезжают после получения ренты и Олсуфьевы. На русском кладбище Сент-Питерсберга лежат надгробные плиты обоих сестер Шишко родом из далекой Риги: Агата Фенвик-Булыгина скончалась в 1977-ом году, Маргарита Олсуфьева – в 1978-ом. Там же похоронены и их мужья.

Последнее письмо от Агаты в Россию было получено в начале 1974 г. Как стало известно позже, последние годы жизни несчастная вдова Павла Петровича провела в нервной клинике, где и скончалась.

В своих письмах Агата пыталась рассказать сестрам Павла Булыгина о жизни в эмиграции их единственного брата:

“…Он был светлый, честный, отважный, добрый до абсурда; все, кто его знал – от высших кругов до простых мужиков и рыбаков – его любили и чтут его светлую память. Слишком рано его Родина потеряла его… Но не теряю надежды, что так или иначе память о Павлуше в литературе и истории останется. Бог поможет, верю…”

В другом письме вдова поэта с отчаянием восклицает:

“…Нельзя дать забыть Павлушу, ни его жизни – самоотверженной и честной – ни его таланта. Это достояние России, но… Что же делать?”

Мне кажется, я обязана была отозваться на этот крик души Агаты, раз уж её письма чудесным образом попали мне в руки.

Отозваться и на последний крик души самого поэта:

Мне пальмы не нужны…
Верни меня России, Боже!
Мне иволга родимой стороны
Всех райских птиц сейчас дороже…

Асунсьон, 15.02.193б г.

Это четверостишье вдова поэта обнаружила после его кончины на обложке блокнота, бывшего в кармане покойного.

И Господу Богу было угодно вернуть России имя Булыгина! Впервые официально в России имя поэта прозвучало на выставке “Поэты русской эмиграции” в Музее Книги РГБ (Москва), открывшейся 16.02.1996 г. – через 100 лет (5.02.1896) со дня рождения и через 60 лет со дня его кончины (17.02.1936).

ВПЕРВЫЕ В РОССИИ стихотворный сборник Павла Петровича Булыгина “Пыль чужих дорог” был издан в Москве в 1998 году. Этим изданием имя поэта было возвращено в русскую литературу. В русскую историю имя Павла Булыгина было возвращено изданием его книги “Убийство Романовых. Достоверный отчёт”, осуществленное так же впервые в России в Москве в 2000 году. Обе книги были выпущены только благодаря помощи замечательного человека – Н.И. Андреева (г. Гороховец Владимирской обл.) и московского мецената Дмитрия Александровича Здраевского.

Первое издание сборника стихотворений П. Булыгина “Пыль чужих дорог” увидело свет десять лет тому назад. И вот теперь имя поэта, офицера исчезнувшей Российской Гвардии, вынужденного эмигранта, изгнанного не только с родной земли, но и из памяти родного народа, постепенно возвращается на Родину. Сначала были редкие упоминания в специальных докладах, публикации в некоторых журналах и газетах. Позже имя Павла Булыгина стало появляться в трудах историков и литературоведов. Теперь это имя уже включено в последние антологии поэтов русской эмиграции первой волны!

Но самой трогательной оказалась реакция земляков Павла Петровича Булыгина! Во Владимирской губернии – на границе с Нижегородской – расположены два уезда, которые спокон века меняют линию границы между собой. Это уезды старинных русских городов – Вязники и Гороховец, что стоят на высоких берегах реки Клязьмы! Имение же Петра Павловича Булыгина, отца поэта, находилось как раз в этой спорной пограничной зоне.

Родился Павел Булыгин в губернском Владимире, но крестили его в церкви Богоявления, в приход которой входило имение Булыгиных. Церковь находилась в селе Денисово, постоянно менявшего свою административную приписку*.

И вот, современные жители этих чудесных древних городов ни только вспомнили и признали своего земляка-поэта, но и начали нескончаемый спор за право называться “родным городом” Павла Булыгина!!! В единственном в России Музее Песни города Вязники уже четвёртый год проходят музыкально-литературные вечера памяти П.П. Булыгина. За эти вечера памяти надо благодарить Антонову Л.B., Обидина Д.А., Рубцову С.П. и Федотова И.Н. Последний, кроме всего прочего, пишет музыку на стихи П.П. Булыгина, а дети из руководимого им музыкального коллектива “Вишенье”, да и взрослые певцы, теперь исполняют романсы Федотова на стихи Булыгина на вечерах памяти поэта (в феврале) и даже на Фатьяновских праздниках песни в Дни Города (в июле).

_______________________

*В наши дни, к сожалению, не сохранились ни Богоявленская церковь, ни ее погост, где был похоронен отец поэта.

________________________

В городе же Гороховец, что раскинулся в 36 верстах от Вязников по Владимирскому тракту в сторону Нижнего Новгорода, стараниями краеведа Андреева Н.И. и заведующей Центральной библиотекой Гороховца Белозёровой Н.В. 5 февраля 2008 г. прошли уже V Булыгинские литературно-краеведческие чтения. На эти чтения съезжаются краеведы, учёные, писатели не только со всей Владимирской земли, но и из Петербурга, Москвы, Нижнего Новгорода, Казани.

Заботами Николая Ивановича Андреева читатель получает теперь возможность держать в руках новое дополненное и исправленное издание сборника произведений Павла Петровича Булыгина.

* * *

Составитель данного сборника, автор предисловия и комментариев приносит огромную благодарность всем добрым людям, встретившимся на её пути, особенно, сотрудникам отделов литературы русского зарубежья библиотек и архивов Москвы (РГБ, ГПИБ, библиотек ГА РФ и Фонда Культуры) и Санкт-Петербурга (БАН, библиотек Пушкинского Дома и “ИМКА-пресс”), без помощи которых не могли бы быть собраны материалы для данного издания!

Составитель приносит благодарность всем бескорыстным энтузиастам, поддерживавшим её силы и уверенность в осуществлении мечты: Абызову Ю.И., Андрееву Н.И., Бардеевой А.И., Баскаковой М.С. (Франция), Бови Г.И. и Роману (Швейцария), Бокариус М.В., Варшавской Т.Г. (Франция), Винокуровой Н.Н., Давидсону А.Б., Джавин Люси (Парагвай), Здраевскому Д.А., Земляковой O.K., Корольковой Т.А., Крейду В.П. (США), Кручинину А.С., Леонидову В.В., Ли Мен (США), Макаревич Е.В., Пантелли С.И.,  Полански П. (Гавайский университет), Равдину Б.Х. (Латвия), Рыжак Н.В., Себелеву А.А., Федюхину А.А., Шарый О.Н. и многим, многим другим!


 

П.П. Булыгин

СТИХОТВОРЕНИЯ

Первый прижизненный сборник стихотворений, изданный самим поэтом

Берлин, 1922 Издательство “Град Китеж”

* * *

ЕЯ ИМПЕРАТОРСКОМУ ВЕЛИЧЕСТВУ ГОСУДАРЫНЕ ИМПЕРАТРИЦЕ МАРИИ ФЕОДОРОВНЕ

К Твоим стопам, Страдалица Царица,
Дерзаю я смиренно положить
Разрозненных первыя страницы
Своей тоски и мыслей вереницы,
И о прощеньи Родины молить.

И верю я, что Ангел Утешителъ,
Собравши слезы царственных очей,
Их отнесет в Священную Обитель,
И Сам Христос, Великий Искупитель,
Утешит скорбь и боль души Твоей.

* * *

ВИДЕНЬЕ

Забылся я сегодня на мгновенье,
Я не видал ещё такого сна.
Мне чудилось великое виденье,
Им и сейчас душа моя полна.

Мне снилось, что стою я на высокой
Горе, вдали туман родных степей,
Восток алеет. Ветер издалёка
Доносит запах утренних полей.

Сверкнуло солнце. С первыми лучами
Туман растаял, как недобрый сон,
И город заблестел церквей крестами,
Рванулся в воздух гулкий перезвон.

Москва, Москва! Зубцы кремлёвских башен,
Сады, дворцы и купола церквей!
Москва воскресла! Сверженный не страшен
Кровавый зверь Красавице моей!

Дрожит весь воздух стоном колокольным
И кликами милльонов голосов, –
То Царь въезжает в град первопрестольный
Земли родной, услышав сердцем зов.

А в небесах над Родиной высоко,
Благословляя Самодержца въезд,
Горит в огнях пылающих Востока
Святой осмиконечный древний крест.

24 окт. прав. ст. 1921 г. Просткен

***

“Пройдут года. Не станет и следа
От ваших пестумов быть может”.
(Блок. Скифы)

“В белом венчике из роз Впереди Исус Христос”…
(Блок. Двенадцать)

Мне говорят: спасётся всё ж Россия,
Что сам Христос ведёт наш утлый чёлн,
Что разлилась безудержно стихия,
Что мы лишь мутный отплеск бурных волн;

Что час возмездия подходит ближе,
Что старая Европа уж трещит,
Что будем мы на подступах Парижа,
Что будет взят Берлин на скифский щит.

И что пройдя через костёр страданья,
Увидим мы, как это было встарь:
Из пепла, горя, муки, покаянья
Поднимется Великий Государь!

Быть может суждены пути иные
И будет так – кто это может знать?
Я не могу безумно не рыдать
На кладбище твоём, моя Россия!

26 авг. Прав ст. 1921 Берлин

* * *

ПРЕДЧУВСТВИЕ ВОСТОКА

“И на челе ея написано имя; Тайна, Вавилон Великий, мать будницам и мерзостям земным”. “И вот конь бледный, и на нём всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним…” “Михаил и Ангелы его воевали против дракона, и дракон и ангелы его, воевали против них”.

Апокалипсис

Ты слышишь гул подземного удара?
То говорит с тобой твоя Судьба.
Близка тобой заслуженная кара,
Европа – зверя жалкая раба.

Видало солнце, и не раз, паденье
Других культур. Растёт, растёт обвал.
На море жизни грозное кипенье –
До звёзд взметнётся скоро чёрный вал.

Я слышу на Востоке громыханье –
Там в тучи собирается гроза.
И в яростном, изломанном сверканьи
Зажгутся скоро гневные глаза.

И то, что ты считаешь невозможным,
Свершается – встаёт Россия, с плеч
Стряхнувши сон! Гудит набат тревожный.
Из ржавых ножен вынут старый меч.

Проснулся дикий Скиф и в изступленьи
Уже идёт. Ты слышишь шум шагов?
И ждёт тебя неистовое мщенье
Вчера друзей, сегодня же врагов.

Они враги – ты в этом виновата –
Нам смута чёрная тобой дана!
Россия нищая – была богата,
России нет- она была сильна!

Сорвав корону, голову ей ниже
Ты гнула в грязь – она была чиста,
Теперь в грязи и крови… Берегись же,
Европа, вновь распявшая Христа!

Он распят вновь тобой: ты позабыла
Уже давно Его блаженный Свет,
Своим ученьем лживым подменила
Его слова. Христа в тебе уж нет.

Прогнила ты в безбожия пороке
Темно в тебе и жутко. Одинок
Мерцал во тьме, далёко на Востоке,
Лампадный православный огонёк

Престола русского. И вот дерзнула
Кощунственно его ты потушишь!
Погас Престол… Но ты пожар раздула
И смотришь в ужасе теперь: как быть?

И озираешься кругом трусливо.
Свершилося. Из бездны вышел ад,
И Зверь воссел на царстве горделиво,
И вороны над трупами кружат.

И правит Русью Зверь. Во всём ему удача;
И многим, многим ещё надо лечь.
Но то творится мщения задача –
Подъят над ним уж Михаила меч!

Встаёт Россия, спаянная кровью,
Очищенная яростью огня:
Горит на небе радостною новью
Рассвет грядущего святого дня.

Заискрится неизреченным блеском
Родной Престол; и будет мир им дан,
И ляжет вновь спокойным, тихим плеском
К его подножью Русский Океан.

Грядет заря! И в радостной надежде
Взлетит Орел Двуглавый снова в высь,
Расправив крылья царственно, как прежде.
Твой кончен пир, Европа, повинись!

6-го декабря прав.ст. 1921 г.
Просткен. (Николин день)

***

Лейб-Гвардии Петроградского полка фельдфебелю Ивану Петровичу Петрову, Георгиевскому кавалеру Горного Дубняка; умер 93-х лет, за несколько недель до революции 1917 г.

Спокойно спи. Ты свой исполнил долг,
Тяжёый долг гвардейского солдата;
Ты, как семью, любил свой славный полк
И в нём дождался тихого заката.

Ты во время ушёл. В забвеньи гробовом
Ты не узнал позора распаденья,
Ты не видал под царственным орлом
Кровавой тряпки – символа паденья.

Во дни позора армии родной
Ты не смотрел, сжав зубы и без стона,
Как пред шутом бессильной головой
Склонялися столетние знамёна!

Ты не видал, как свой родной солдат,
Дававший столько мужества примеров,
Бежал без выстрела домой, назад,
И оскорблял страдальцев-офицеров.

Ты помнил славу Плевны, Дубняка,
О них ты нам рассказывал порою.
Ты честно отслужил, прощай!.. Легка
Земля пусть будет старому герою.

Когда болит душа и нет покою,
В часы тревожных дум бессонницы ночной,
Встают из тьмы и длинной чередою
Ушедшие бойцы проходят предо мной.

И чудится в томительном виденьи,
Что за пределами могильной борозды
Вокруг страдающей Великой Тени
Царёвой Гвардии смыкаются ряды.

1921 г. Берлин

***

ЗАЗДРАВНАЯ

Пенится чаша, до края полна,
Тоста заздравного просит она.
Вспомним же снова мы Родину нашу,
Выше поднимем заздравную чашу.

Пусть в этот Новый неведомый Год
Цепи стряхнет с себя русский народ.
Пусть же, как прежде, нам милость даря,
Светлые очи заблещут Царя.

Сбросивши сна ледяного бессилье,
Вольно расправив могучие крылья,
Взмоет над Русью победно весел –
Сильный Державный Славянский Орёл!

Чаша заздравная наша полна,
Выпьем за светлое, други, до дна!

1 января 1922 г. Берлин

***

В ПОЛКУ

Д.Г. Лучанинову

Что ты задумался, грустно затих? –
Или на сердце тоска?
Вспомним про громы сражений былых,
Вспомним про славу полка.

Жизнь, как любовница, выдаст, продаст;
Жизнь, как река глубока –
Будешь тонуть ты, кто помощь подаст?
Только лишь друга рука.

Может быть смерть уже близко и ждет,
Может быть завтра…
Пока Выше бокалы! Пусть вечно живёт
Дружба родного полка!

***

СЛАВА

9 февраля 1918 г. Начало Ледяного похода
Добровольческой Армии Корнилова

Слава погибшим бойцам,
С жизнью умевшим бороться.
Пусть их порыв по сердцам
Нашим, гудя, пронесётся.

В дикие хмурые дни
Злого и страшного века
Нам показали они
Силу любви человека.

Годы, меняясь, пройдут,
Пусть же всегда для народа
Жгучим примером живут
Дни Ледяного похода.

Жалкий развал февраля,
Речи паяца-кумира;
Ложь их Россию вела
К подлости Брестского мира.

Грянул удар октября…
Вопли измены о мире.
Горькие думы Царя
В саване белой Сибири…

Русь захлестнула волна
Низости, крови и смрада:
Черни привольна она, –
Чернь междувременью рада!

Всё, чем гордилися мы,
Рухнув, в крови утонуло.
Ночь. Но средь горестной тьмы
Что-то, блеснув, промелькнуло:

С скорбью на гордом лице
Там, на далекой Кубани,
Слава в терновом венце
Встала в кровавом тумане.

Кёнигсберг, Декабрь 1921 г.

***

ИЗГНАННИКАМ

“Здесь Tepпение и Bеpa святых”
Апокалипсис

Больное время. Люди – лишь названье.
Звериное рычанье нищеты.
Ненужное нелепое страданье.
Предчувствие ползущей пустоты.

Шутов продажных гнусное кривлянье.
Надежд опавших блеклые листы.
Бойцов последних скорбное молчанье.
Растут, растут могильные кресты.

О, вы, кто сохранили и в изгнаньи
Лампадное мерцанье чистоты,
В ком не угасло тихое сиянье
Родимой православной Красоты,

Храните веру в светлое призванье;
К престолу Русь идет путем страданья.

Просткен. Ноябрь 1921 г.

***

БЕРЕГИТЕ ЦВЕТЫ

Мы все сошли с ума! Во тьме кромешных дней,
Бессмысленных ужасных преступлений
Мы растоптали жизнь и мечемся над ней,
Как жуткая толпа безумных привидений.

И радости уж нет и смех наш ненормален:
Оставил Бог забывших Свет людей.
Нет в жизни Красоты и средь её развалин
В минуты горькие мы молимся о ней.

Нет старости былой – спокойной, благодушной –
Замучена, голодна и больна.
В кровавом хаосе пороков равнодушных
Нет старости у нас – озлоблена она!

Нет юности былой – порывистой и бодрой
Влечет её проклятая волна:
Нет юности святой, доверчивой и доброй,
Нет юности у нас – состарилась она!

Людей давно уж нет… Остались только дети!
Спасите их от жизни и людей!
Ведь гибнет Божий Сад! Спасите розы эти!
Надежда только в них – спасите нам детей!

Верхнеудинск 1919 г.

***

Н.А. Соколову

Ты часовой у знамени. Кругом
Бушует пламя яркое пожара;
Гремит набат, пылает дом
И тяжело дышать от дымного угара.

Стой на посту и знамя береги –
В нём наша честь! И в этот миг томящий
Будь духом твёрд. Вдали шаги –
То твой к тебе бежит поспешно разводящий.

Но если то не он, и некому придти:
Все растерялися, а пламя уже рядом,
Не думай долго ты, разбей окно прикладом
И знамя, торопись, из дома унести.

Париж 1920 г.

* * *

Н.А. Соколову

Караульный начальник убит,
Разводящий без вести пропал:
Может тоже погиб иль бежал…
Брошен ты на посту и забыт.

Сжав винтовку усталой рукой,
Прислонившись к родному Кресту,
Одинок на печальном посту
Ты – бессменный – стоишь часовой…

Берлин 1922 г.

***

19 ОКТЯБРЯ 1914 ГОДА

Шесть лет прошло, но этот день опять
В душе перевернул забытые страницы.
И вижу я полей родимых гладь,
На розвальнях твой гроб, семьи за гробом лица.

Октябрьский день. Снег медленно идёт.
Раскрыта мёрзлая, холодная могила.
Нестройный хор разрозненно поёт,
Торжественно, но как-то грустно и уныло.

Народом переполнен бедный храм;
Издалека сюда собралися крестьяне
Проститься с тем, кто был душою прям
И прост, и сердцем чист и добр, как христианин.

Среди толпы сермяжной скромный гроб,
Обставленный кругом хрустящими венками,
Среди живых цветов твой побледневший лоб…
Как пахнет ладаном, овчиной и цветами!

Я помню мрак закрывшихся очей,
Спокойное лицо, исполненное мира,
И жёлтый блеск мерцающих свечей
На тусклом золоте дворянского мундира.

Протоиерей, твой друг и духовник,
Поёт торжественно о праведных селеньях,
Да, знать любил: расплакался старик,
И молятся крестьяне на коленях.

Ты понял всё, отец, и оттого
Твоё лицо так радостно и ясно,
Так успокоенно, довольно и прекрасно…
Оставив мир, узрел ты свет Его…

19 октября 1920 г. Париж.

***

СТОЖАР

Ночь подошла стопою незаметной.
Уж догорел над городом пожар.
И горсточкою в небе самоцветной
Заискрился задумчивый Стожар.

Есть старое преданье, забывая,
О нём ещё толкуют в деревнях:
Что каждая звезда – душа святая,
По смерти здесь, сияет в небесах.

Есть тайный смысл в мерцании над бездной,
Есть свой закон в движении светил,
Не потому ль в глубины ночи звездной
Глядит с тоской, кто Бога не забыл?

Я знаю, с детства ты смотреть любила
На трепетный, мерцающий Стожар,
Я помню всё, что жизнь уж позабыла,
И ничего не вытравил угар

Проклятой жизни… Я устал от злобы,
Я утомлён изгнанием моим,
Я верю: там мы вновь сойдёмся оба,
Я верю трепетаниям твоим,

Великое созвездье! Загорелся,
Затеплился лампадный огонёк
Ещё один в твоём венце. Зарделся
В душе призыв… Когда же? Одинок

И грустен я, пути мои туманны,
В усталом сердце злой утраты жар…
Но нет, я не приду туда незваный,
Я буду ждать… Пока, прощай, Стожар!..

1921 г. Берлин

***

“КАК СТРАННО…”

Как странно, как странно – вас больше уж нет!
Я снова вернулся, я вновь у тех мест;
Я снова увидел ваш холмик и крест;
Я помню и ладан, и гроб, и левкой,

Я помню и дьякона “Вечный покой”;
И слезы, и пенье, и странное “нет”…
И вот теперь холмик, и вот теперь крест…
Вы умерли, знаю, но что это значит?

Как странно, как странно… Но я-то ведь есть?
Я вашу легенду успел ведь прочесть?
Но то, что вы были, куда же ушло?
Ведь солнце не умерло, если зашло?

Как странно, как странно… Но кто это плачет?
Но я то всё ж помню – и снова вы есть!
Я снова вернулся, я вновь у тех мест…
Зачем же тут холмик, зачем же тут крест?

Ростов-на-Дону. 1918 г.

***

У ГРОБА

Ты спала, а кругом тебя спали левкои.
Сладкий яд их дыхания ладан смешал.
Ты спала, утомленная, в строгом покое,
За стеною у двери кто-то тихо рыдал.

Колебалися свечи и часто мигали,
У стены рисовались другие гроба.
И так ясно, рельефно из тьмы выступали
Очертанья высокого, белого лба.

Тускло свечи играли штыком часового.
Тень густая ресниц шевельнулась на миг.
В этот час напряжения мозга больного
Много, много я в взоре закрытом постиг.

Ты спала, а кругом тебя спали левкои.
Сладкий яд их дыхания ладан смешал.
Ты спала, утомленная, в тихом покое,
За стеною у двери кто-то горько рыдал…

Ростов-на-Дону 1918 г.

***

За белой высокой оградой
На кладбище спит тишина.
Тревожить усопших не надо…
Зачем же так ярка луна?

И нервно томится, вздыхая,
Такая живая земля…
И чутко шумят, засыпая,
В луне, в серебре тополя.

Здесь кончено всё без возврата.
Не нужно уж плакать над ней…
И манит тревожно куда-то
Угроза туманных путей.

***

МОГИЛА

Кладбище, как церковь. Под сводом небес Заката лампады святые. В их розовом отблеске ярко горят Оклады берез золотые. И тихо, как в церкви, слегка шелестит Лист желтый, на землю спадая. И кажется мне, что чуть слышно звучит Там где-то молитва, стихая. Твой крест и могила вся в белых венках – Невеста под белой фатою… Кладбище твоё в этот розовый час Мне кажется церквью святою.

Ростов-на-Дону 1918 г.

***

Пам. Бр. Кр-ой

С неба темного яркой дорожкой
В глубь ночную в полуночный час
Вниз скатилася звёздочка-крошка,
Промелькнул огонёк и погас.

Бездну ночи прорезала ярко,
Озарила окрестность на миг –
В сердце кровь, вдруг, ударила жарко,
Что-то сердцем я словно постиг.

С неба вниз потемнела дорожка,
Ночь сомкнула объятья свои;
Унесла изумрудная крошка
Достижения духа мои.

Снова ночь и темна и бесцветна,
Снова близится призрачный час,
Очи тянутся вновь незаметно
К небу, где изумрудик погас.

Екатеринодар, 1918 г.

***

Пам. Бр. Кр-ой

Я сегодня вас видел во сне.
Я сегодня проснулся от слёз
На заре, утомившись от дум,
Под рифмованный шёпот колёс.
Улыбнулись вы мне в полусне,
И не верится мне, что вас нет,
Что я вас не найду уж нигде.
Я взглянул отошедшему вслед…
Я сегодня вас видел во сне.

Вологда – Вятка, 1918 г. Июнь

***

МОЕЙ МАМЕ

Как хочется домой! Как хочется мне ласки –
Я так измучился на жизненном пути…
О, если б можно было в детство мне уйти
К забытой няниной наивной, детской сказке!

Так хочется домой, хоть я совсем иной…
Я так соскучился по маленькой кроватке,
Я так соскучился по розовой лампадке,
Зажжённой в уголке любимою рукой.

Так много дней меняясь протекло!
И сердце миновавшему простило,
Но всё ж его, тоскуя, не забыло
И в этом счастье грустное нашло…

1918 г. Кубань, поход

***

Отчего мне скучно этой ночью?
Я стою один на брошенном пути.
С призраком тоски вновь встретился воочью –
Старый недруг мой, мне больно – отпусти…

Зачернили небо силою несметной
Галки. Сердце снова сжала жуть.
И томит тоскою беспросветной
В даль ночную уходящий путь.

В поезде Вологда-Вятка 1918 г.

***

Минувшее имеет надо мною
Какую-то особенную власть.
Всё то, чем ярок миг – восторги, страсть,
Проходит где-то мимо, стороною.

Душа живёт в совсем своём миру
Ушедших и умолкших впечатлений –
Они неясны, трепетны, как тени
Осенним тихим вечером в бору…

Чита, 1919 г. “Рубеж”, 1937, №33

***

ОТЧАЯНИЕ

Я чую Беззвучности зовы,
Готов Безнадежность приять;
О, если бы можно опять
Разбить, как когда-то, оковы!

Стою на тяжёлом пути.
О, если б, хотя на мгновенье,
Мне можно бы в детство уйти,
Забыться, хотя в сноведеньи.

Спаси меня Кроткая Мать!
Закрой меня тихим покровом,
Позволь отошедших позвать,
Пригрей примиряющим Словом.

Дай прежнюю ясность дорог,
Простри Свои светлые руки;
Прилечь мне позволь на порог
И слушать Предвечности звуки.

Я так истомлён на пути,
Я страстно молю лишь забвенья.
Позволь мне, хотя в сновиденьи,
В минувшую Ясность уйти!

***

НЕ СКОРО

Мы встретимся с тобой, мой друг, ещё не скоро,
Хоть скоро я умру, но встречи далеки!
Мне надо отдохнуть, очиститься от сора
Земных моих путей и от земной тоски.

1922

***

У ЕДИНОВЕРЦЕВ

Как странно мне слышать за гранью чужой
Молитвы родного народа!
Повеяло Русью, кондовой такой –
Тогда, в допетровские годы.

Как строго напевы они пронесли
Сквозь бури веков и изгнанья,
С какою любовью они сберегли
Уклад по завету преданья!

Суровые, тёмные лики Святых
Глядели в поблекших окладах.
Поклоны поющих. И лица у них
Какого-то старого склада.

И странно мне было осмыслить в себе,
Что это не так, не для виду,
Что это действительно я по тебе,
Родная, служил панихиду…

Осинки / Фёдорвальде / В. Пруссия, ст. 1921 г.

***

НЯНЕ

Сегодня я узнал, что нянюшка жива,
Но подряхлела и ослабла – всё хворает.
И писем от меня напрасно ожидает.
Трясётся старая седая голова.

Всё плачешь, ждёшь меня, старушка ты моя,
Любимца своего в разлуке не забыла,
А я… я далеко и так тоскую я…
Изгнание моё холодное постыло.

1921 г. Просткен

***

ОБОРВАННЫЙ СОНЕТ

В изгнаньи, вдалеке родного края,
Где я теряю молодость мою,
Как птица в клетке грустно я пою,
Минувшее напрасно вспоминая.

Зачем так горестно порой, скажи,
Мне снятся серебристые берёзы,
Весенние томительные грозы,
И шелесты неясные во ржи,

И юности далекой трепетанья?
Тебе, которой на земле уж нет,
Но с кем сплелись мои воспоминанья,
Шлю, жизнью злой, оборванный сонет…

1921 г.

***

Мне мучительно хочется спать.
Я устал от тоски и тревоги.
О, если бы вовсе не знать
Мне начала пройденной дороги!

Полно, сердце, былое забудь, –
Что прошло, то прошло без возврата…
Проживу, протерплю как-нибудь
До желанного страстно заката…

1921 г.

***

НОЧЬЮ

Сегодня я проснулся поздно ночью
И долго, радостный, не мог придти в себя:
Мне снилися угаснувшие очи…
Я говорил с тобой – я так люблю тебя!

Проснулся. В комнате, уже остывшей,
Уютно, дремотно. И ночь ползёт, ползёт…
Зажёг свечу. Шуршат за дверью мыши,
И телеграфный столб за окнами поёт.

И долго я с открытыми глазами
Лежал и слушал нудный стон его, потом
Прошёл к окну. По снегу полосами
Трепещут тени леса. Всё объято сном.

Пора глухая – ты её любила…
И там, на Родине уж скоро заснежит…
И побелеет дальняя могила…
Родимая моя, ужели я забыт?

1921 г. Просткен

***

В жизни так много ненужного холода,
Жизнь только в юности манит к себе.
Вспомни, что было вчера ещё молодо,
Нынче уж кажется скучным тебе.

Надо хранить свои думы заветнее,
Надо кого-нибудь очень любить,
Чтобы дорога прошла незаметнее,
Чтобы как можно теплее прожить.

1922 г. Берлин “Рубеж”, 1938, №6

***

СЕСТРЕ

Никто, как я, тебя понять не сможет,
Касаточка печальная моя,
Я знаю – тяжела судьба твоя,
Но верю, что Господь тебе поможет.

В часы тоски, когда рассудок нем,
Взгляни наверх, почувствуй звёзд узоры;
Поймешь ты вновь, что смерти нет совсем…
И стихнут в сердце горькие укоры.

Хоть он ушёл, но всё ж оставил след –
Ты не одна: взгляни, какою лаской
Сияют детские родные глазки!
А у меня и этого ведь нет…

Поверь, вся эта жизнь – лишь сновиденье,
И радостно нам будет пробужденье.

1921 г.

***

МОЙ ПОЛДЕНЬ

Мой полдень постучал уж на пороге.
Признаться надо – юность отошла,
И поглядеть, что мне она дала,
Пора свести минувшего итоги:

Да, были бури, были возвышенья,
Высоты дух лазурные видал,
И видел небо, но порою знал
И с высоты тяжёлые паденья.

Жизнь красочна была, узнал я много,
А позади – ряд дорогих могил…
И сердце растеряло много сил.
И впереди туманная дорога.

Настал мой полдень, но кого осветит,
Кого согреет теплотой лучей?
Пустынен путь лежит мой и ничей
Мне встречный взор ушедших не заменит.

Покорно, подчиняясь Высшей Силе,
Пора, пора сбираться снова в путь.
Но хочется немного отдохнуть
На дорогой оставленной могиле.

***

Смерть близка и зовёт —
Мне не страшен уход,
Только кажется всё же порою:
Надо что-то понять,
Догадаться… Сказать…
Что не всё здесь досказано мною.

***

Я не люблю людей, в них раздражает
Притворство, ложь, неискренность, обман;
Кривлянье их порой напоминает
Плохих актеров скверный балаган:

В провинции, в уездном городишке
Ломается накрашенный актёр.
И пьеса глупая: любовь, интрижка,
Рогатый муж, мораль – дешёвый вздор.

Всё б ничего, кому-нибудь ведь надо
Играть для пастухов? И не беда,
Пускай ломается – толпа так рада!
Я не о том; но плохо то, когда

Такой паяц начнёт играть Шекспира
Без вдохновенья, страсти и огня,
Того огня, которым образ Лира,
Ещё ребенка, потрясал меня!

Вот падает трагически пред нами
На деревянный меч презренный шут,
Стучит в гробу бессильными костями
И плачет оскорблённый бедный Брут!

И в жизни так: чем больше в ней страданья,
Тем бутафория у нас пошлей…
И простота лишь разве в умираньи.
Нет, нет я не люблю людей…

1921 г.

***

Одинокой душе безвозвратно минувшего,
Как досказанной сказки, мучительно жаль,
Как осеннему небу звезды промелькнувшего
Огонька, безнадежно упавшего вдаль…

1921 г.

***

Мне надоел мой мозг. Он тянет, тянет нить;
Работает он даже и во сне.
И поднимается, оживши вновь во мне,
Всё, даже то, что надо бы забыть…

Довольно дум. Мне думы надоели…
Хотелось бы наверное мне знать:
Ужель за гробом я на самом деле,
Всё буду бесполезно вспоминать!

Берлин 1922 г.

***

Счастье ушедшее кажется сном,
Горя грядущего пропасть темна,
В небе не светит звезда ни одна,
Сердце тоскует, болит о былом.

Канули в вечность, промчавшись года
Розовых юных весенних зарниц,
Глаз, мне сиявших из рощи ресниц,
Мне не найти никогда, никогда…

Новочеркасск, декабрь 1917 г.

***

Христос, Спаситель мой, я вновь к Тебе взываю!
О, научи меня любви, молю!
Мир холоден и глух, и в нём я изнываю,
Людей я, братьев, вовсе не люблю.

Любовь Ты нам принес и с нею в мир родился,
Прощать велел Ты даже и врагу;
Страдая, за врагов Ты на Кресте молился,
А я за них молиться не могу…

Харбин, 1920 г.

***

Цветут последние осенние цветы
И близко осени холодное ненастье.
Ты помнишь, как цветы со мной сажала ты?
Ты помнишь ли весны утраченное счастье?

Прощай, я ухожу, иное суждено;
Не надо слёз, мой друг, не надо сожалений;
Мой сад увял совсем, уж солнца нет давно
И близки осени задумчивые тени.

Горят печальные осенние цветы.
Волнует трепетно далёкая зарница,
Как обещание Небесной Чистоты…
Моя последняя повернута страница…

Сибирь, 1919 г.

***

(ИЗ ПИСЬМА)

Ты пишешь: “В книге жизни, неужель, твоей
Последняя повернута страница?
И дней твоих грядущих вереница
Не манит, не зовет загадкою своей?
Не обещает солнечной улыбки?” –
Да, ты права, одна осталася – на ней:
“Замеченные автором ошибки”…

1921 г. Просткен

***

ЖИЗНЬ

Н.М. Ронжиной

Жизнь – это призрак-экспресс,
Ночь прорезавший жутко огнями;
Жизнь – лучистая тайна небес,
Купол, затканный весь жемчугами;

Жизнь – постылая сказка старух
Под тоскливый напев непогоды;
Жизнь есть бой, закаляющий дух,
Бой жестокий с людьми и природой.

Жизнь – угрюмый седой монастырь,
Кипарисом пропахшая келья,
Жизнь – безбрежная водная ширь,
Жизнь – борьба и зевота безделья.

Жизнь – мечта, только встретится с ней
Тот, кто к цели стремится упрямо,
Жизнь – сплетение разных путей…
Дай Бог силы, идущему прямо.

Москва, 1915 г.

***

Жизнь монотонна в самом измененьи:
Всё те же дни, всё те же вечера,
Порыв смешён и нет конца сомненью.
И завтра будет то же, что вчера.

И жить так тяжело и хочется заката
Уйти, забыться как-нибудь, уснуть…
Любимое ушло и нет ему возврата,
И юных дум не вызвать, не вернуть…

Кисловодск, 1916 г.

***

К тебе я не вернусь. Назад мне нет возврата.
Меня умчал бурливых вод поток.
К тебе я не вернусь… Хотя в часы заката
Так грустно мне и так я одинок.

К тебе я не вернусь. Не надо сожалений –
Различные пути нам суждены;
Я не смущу в своём губительном стремленьи
Твоей души зеркальной чистоты.

Гонг-Конг, 1919

***

Глухая степь. В оврагах воют волки.
Нет ни звезды на темных небесах.
Безмолвен путь. Как мутные осколки
Блестит роса на сохнущих цветах.

Ни шороха, ни звука. Цепенеют
Далёкие курганы, стерегут.
На горизонте край небес алеет.
“Скорей, ямщик, пускай-ка в дело кнут!”

Тоска моя! Что сердце позабыло?
О чем болит, что в нём погребено? –
Не всё ль равно, что прежде было мило –
Всё позабыто мной, давно, давно…

Из-за кургана призраком зловещим
Встает луна, застыла и глядит.
Душа болит, о чём-то тайно-вещем,
Чего-то ждёт и бьётся, и дрожит…

***

ИЗ СКАЗКИ О МАЛЕНЬКОМ БЕЛОМ АНГЕЛЕ

Скатившись вниз падучею звездой,
Он оказался у подножья ската.
Здесь только что прошёл жестокий бой
И вдалеке гремят ещё раскаты.

Везде следы его: обломки фур,
Винтовки, каски, пятна ранцев рыжих,
И неудобно скорченных фигур
Холодное молчанье. А пониже,

В канаве раненый солдат кричит,
Зовёт и проклинает… Обе ноги
Его разбиты. А в пыли дороги
Упавший деревянный крест лежит.

И Ангел в трепете к кресту приник,
Узнав Поверженный Скорбящий Лик…

***

Я устал от жизни. Нет былых стремлений,
Нет былой тревоги, нет былой тоски.
В сердце много тихих поздних сожалений.
Не боюсь я больше гробовой доски.

Что за ней? — Не знаю, да и знать не надо,
Только бы безмолвье, только бы покой…
Осенью ненастной глубь нагого сада
Также ждёт прихода тишины с зимой…

***

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Знакомые места. Песчаный косогор
К реке спускается отлого.
Небес синеющих безбережный простор.
Сосновый лес шумит так строго.

Вот церковь вдалеке – здесь прадедов моих
Заброшенные мраморные плиты,
Уж некому придти поплакать здесь о них,
И имена их жизнью уж забыты…

Но дальше, мимо. Сжатые поля
Раскинулись безлюдно и уныло –
Родная и любимая земля!
Как всё знакомо здесь и как всё сердцу мило!

Спускается дорога под откос.
Холмы, покрытые краснеющей осиной.
Блеснула тускло речка; луг, покос,
Лиловым вереском поросшая долина.

Вот и усадьба. Старые берёзы
Всё также сторожат её; вот сад –
Но как разросся он! И навернулись слёзы,
И радостью и скорбью я объят.

Уж сада не узнать: как разрослись сирени,
Былых дорожек нет уж и следа,
Куртины заросли, как много стало тени,
Как вырос этот клён, чуть видимый тогда…

Да, сада не узнать… Лишь старая скамья
Стоит одна, знакомая как прежде.
Всё изменилось здесь, и я
Вернулся уж другим, усталым, без надежды…

А вот наш дом, мой старый друг,
Стоит один средь сада увяданья.
О, Боже мой, как в сердце, вдруг,
Нахлынули волной воспоминанья!

Бредёт старушка: ‘Нянюшка, здорово! –
Оглохла знать совсем, – меня не узнаешь?”
Узнала, плачет… “Милая, былого
Плачь или не плачь, всё ж к жизни не вернёшь!

Что, изменился я?” – Голубчик, сокол ясный? –
“Ну, сокола-то нет”… Что плачу? – Это так,
От радости… “Ну дождалась, прекрасно,
Что ты жива, не думал я никак…”

– Голубчик мой, родимый, как я рада!
Не думала сама дождаться снова я.
Они не дождались… “Ну, милая, не надо,
Не говори о них, расплачусь снова я.

Не плачь, не плачь, пойдем-ка лучше в дом,
Тебя теперь я больше не покину.
А вечерком подсядем мы к камину
И ты мне, нянюшка, расскажешь обо всём…”

Париж, 1920 г. октябрь

* * *

Бело, бело кругом. В тумане слился
Простор снегов с завесою небес.
Там, вдалеке, умолкнул, притаился
Загадочный, заворожённый лес.

Ямщик, тоскуя, тихо напевает
Про Волгу, про разлуку, про печаль.
Мне скрип полозьев думы навевает
И как-то радостно и тихо жаль.

Чего, кого? – Не знаю и не надо.
Мне хорошо. Я думать не хочу.
Чего грустить? Что в сердце нету ладу?
Я грусть свою размыкаю, умчу!

Рыдает колокольчик под дугою,
Тоска рыдает в песне ямщика.
Снега лежат безбрежной пеленою.
Темнее ночь. Дорога далека.

“Рубеж”, 1937, №7

ДОМА

Сыро в саду, неприветно,
После дневного дождя.
В сумерках еле заметно
Смутно белеет скамья.

Астр разноцветные пятна,
Звёздочка светит одна…
Как-то яснее понятна
Грусть уходящего дня.

Где-то вдали то и дело
Нервно мигают огни.
Астрам цвести надоело,
Скоро завянут они.

Только настурции жарко
Будут на клумбах пылать,
Их умирание ярко.
Саду пора умирать.

Утренник будет всё крепче,
Будет ненастье всё злей,
Буду ходить каждый вечер
В глубь поредевших аллей.

Тихо ступая на пёстрый,
Пышный, шуршащий ковёр,
Буду вдыхать пряный, острый
Воздух. Потом за забор

Выйду пустынной дорогой
В поле один постоять
И посмотреть, как у стога
Галок сбирается рать.

Что им здесь надо? Откуда
Столько слетается их?
Каркают, ссорятся… Худо
Видно согласье у них.

Как уходящее счастье
Отблеск во мгле облаков.
Ночью завоет ненастье
Сотнею злых голосов;

Будет рукою жестокой
В окна и двери стучать;
Там, за полями, далеко
Голосом диким кричать.

Весь истоскуешься ночью,
Слушая стоны в трубе…
Если бы ночь покороче!
– Слишком тревожно здесь мне…

Утром проснешься: как в сказке!
Липы стоят в серебре.
Эх, кабы детство, салазки!
Бело совсем на дворе.

Жизнь полюбивши, я снова
Буду ходить по полям,
Все ощущения новы –
Словно моложе я сам.

Сумерки будут ползучи…
Буду сидеть у огня,
Вспомнив, как было здесь лучше,
Вспомнивши снова тебя…

В мягких объятиях кресел
Так хорошо вспоминать,
“Что ты, соколик, не весел?
Хочешь приду погадать?”

– Полно, какое гаданье!
Я уже стал старичком.
“В эти то годы?” – Да, няня…
Знаешь, не будем о том…

Лучше, задуй-ка ты свечку,
Сядь, да мне сказку скажи,
Помнишь, как в детстве? А в печку
Новых дровец подложи.

1921 г. Берлин

***

ГДЕ ТЫ?

Как страшно на земле теперь!
Пройдена жуткая грань.
Человек человеку – зверь.
И вместо молитвы – брань.

Дымится пролитая кровь…
Я буду трупом тоже.
Кто-то говорил про любовь…
Где же теперь ты, Боже?

Видишь: лохматый и длинный,
Чёрный и, чувствую, враг,
В радостной злобе старинной
Тихо смеётся в кулак…

Господи, где Ты?

1922 г.

***

ПОД ЭФИРОМ

Я засыпал. Распухший и огромный
Кружился мозг. Устало меркнул взор
И сердце билось трепетно и томно.
Душа, дрожа, тянулась на простор.

Летели мимо смутные виденья –
Я тщетно их старался осознать…
И, вдруг, мне показалось – ощущенья
Я не могу словами передать –

Что мира нет… во тьме есть только звенья
Хрустальные, звучащие, моей
Последней мысли…

***

ИСТИНА

“Пилат сказалъ Ему: что ест истина?”
Евангелие отъ Иоанна, гл. 18, ст. 38

“Что истина?” Пилат Ему сказал
И руку поднял высоко над головою.
И, говоря о том, слепец не знал,
Что Истина пред ним с поникшей головою.

В томлениях изменчивых путей,
Блуждая в темноте усталыми ногами,
Об истине тоскуем мы сильней,
Не зная, что Она всегда, везде пред нами…

1921 г. “Рубеж”, 1937, №51

* * *

“Если бы вы знали, что значить: милости хочу, а не жертвы…”
Евангелие от Матвея, гл. 12, ст. 7

Не надо жертвы, а мы любим жертву.
И, жертвуя, жалеем лишь себя.
О, научи же, ближних возлюбя,
Любить Тебя смиренною любовью!

Дымят костры, омоченные кровью…
Где жалость, возвещенная Христом?
О, возлюбите мир – Господен Дом –
И милостыню сердца подавайте!

1921 г.

***

ВАШ ПРИЕЗД

Посв. А.А. Грамотину

Станция Богом забытая,
Глушь занесенных полей.
Шуба медвежая, крытая;
В сани поглубже – теплей.

“С Богом!” Продрогли лошадки,
Тронулись дружной рысцой.
С тёмного неба украдкой
Месяц глядит голубой.

Белое поле сверкает
Искрами синих огней.
Издали лес набегает.
Плачут полозья саней.

Лес задремал онемевший,
Шорохи ходят волной, –
Терем навек опустевший,
Храм, позабытый толпой.

Вот и деревня, глубоко
Снегом закрылась и спит.
Только кой-где одиноко
Поздняя лампа горит.

Мимо деревня мелькнула
В теплых объятиях сна,
Мягко в снегу утонула.
Вот и усадьба видна.

“Эй, вы, дружнее, голубки!”
Светит призывно окно.
С ужином поздним и трубкой
Жду у камина давно.

Сердятся в парке берёзы,
Пусть, здесь уютно, тепло;
После дороги, мороза
В комнатах тихо, светло.

В сонных объятьях природы
Славно в деревне зимой:
Бросим, забудем невзгоды,
Помолодеем душой.

Душного города доля
Сушит славянскую грудь,
Здесь наша прежняя воля, –
Всё остальное забудь!

А вечерком, в непогоду,
Мы, когда будем одни,
Вспомним минувшие годы,
Вспомним ушедшие дни.

Чита, ноябрь 1919 года

***

ПОЛЕ СЕЧИ

Бой, прошумев, за лесом затихает.
Вся вражья рать порублена, побита;
Уж вьются коршуны, других скликают –
Напьются крови здесь они досыта.

Из-за помятой ржи встает кроваво
Диск месяца, доспехи золотит,
Блеснул клинком меча. Вдали, направо,
Раскинул руки и как-будто спит

Почти ребёнок – юноша. Как смело
Изогнутая бровь приподнялась.
Но в горло тонкая стрела впилась…
Кто ждёт его?.. Кому какое дело…

1921 г. Просткен

***

ДРУГУ

В.В. Безладнову

Вечер совсем догорает.
Хмурая стелется тьма.
В окнах туманно мелькает
В саване белом зима.

Стукнула пальцем в окошко.
Пёс мой прижался ко мне;
Что ты ворчишь – или кошку
Злобную видишь во сне?

Хрипло в часах зашумело –
Видно раздумали бить.
Время крадется несмело…
Полно, не надо грустить.

Всё изменяясь проходит,
Время смыкает свой круг.
С запада солнце не всходит.
Счастье не вечно, мой друг.

Что же томиться напрасно!
Надо скорее забыть.
Жизнь только издали ясна.
Будем-ка лучше мы пить.

Пьём за того, кто в сплетеньи
Спутанных трудных дорог
Друга лишён утешенья,
Больше, чем мы одинок.

Пусть ему солнце забрезжит,
Будет дорога легка,
Пусть его в горе поддержит
Верного друга рука.

Печка совсем догорает.
Хмурая стелется тьма.
В голых аллеях мелькает
Злая старуха зима.

Просткен 1921 г.

***

Похоронный, тяжкий, скорбный,
Долгий звон.
Он вещает, обещает
Вечный сон –

Безучастный… и напрасно
Так рыдать.
Жизнь невечна, срок намечен,
Надо ждать…

Отозвали, оборвали
Жизни нить…
Ведь любил я, не забыл я –
Как забыть?

Ладан, свечи, гроб, левкои…
Мрамор рук…
Всё проходит, переходит,
Замкнут круг.

Похоронный, долгий, скорбный,
Тяжкий звон…
Наступает час печальный,
Наступает час прощальный
Похорон…

1921 г. Берлин

***

ЖИЗНЬ

Барону B.Л. Остен-Сакен, Тетенборн

Мы в тесноте бессмысленно блуждаем,
Старея и грубея каждый час,
Откуда и зачем пришли? – не знаем;
Не знаем, кто для жизни вызвал нас.

Разбивши обманувшие кумиры,
Мы строим новые, чтоб их разбить.
И жизнь смеётся хохотом сатира…
О, жизнь, зачем так зло дразнить!

Не сделав ничего в тоске бесплодной,
Уходим мы, чтоб место дать другим,
И память то о нас в толпе холодной
Развеется, как пред зарёю дым

Потухшего костра на брошенном биваке,
Как копоть нагоревших ночников,
Как эхо, потонувшее во мраке,
Как след коня в зыбучести песков.

Уходим мы… Приходят в мир другие,
Чтоб тоже бесполезно тосковать,
Искать свои пути “совсем иные,”
И, не найдя, уйти – к чему искать?

1921 г.

***

Христос, придя, людей освободил
От гнета перевоплощенья,
Самоубийцу лишь прощенья
Лишает воля Высших Сил.

И в этом кара – ты устал страдать,
Отдаться хочешь ты покою –
Немедленно судьбы рукою
Ты возвращаешься опять…

***

ОТЕЦ ИВАН

I

На невысоком берегу Оки,
У отмели пустынной, где играя,
Носились быстрой стайкой кулики,
В тени сенного старого сарая,

С Егором, спутником всегда моим,
Я отдыхал, с охоты возвращаясь.
Спокойствием вечерним наслаждаясь,
Лежал. Курил, следил, как тает дым

Высоко в ясном небе надо мною.
Куда-то плыло небо, синевою
Глубокою приковывая глаз.
Ока плескалась в берег, навевая

На сердце думы; а за мной, стихая
Шумел сосновый лес. Был тихий час.
Здесь услыхал я жуткое преданье –
Оно живет в моем воспоминаньи.

II

Недалеко от этих самых мест
Был некогда погост, но приказало
Его снести начальство – заливало
Его водой, стоит там только крест.

Лет двадцать уж теперь тому прошло,
Жил там священник и Иваном звался;
Был вдовый он, от сына отказался,
Поссорится или так нашло,

Но выгнал вон и не пускал домой.
И жил совсем один; не ездил в гости.
Был он худой и длинный, только кости
Да борода и сумрачный такой.

А сын запьянствовал и побирался,
Но возвратиться всё же не решался.

Ill

Вот раз Постом, неделе на шестой,
Весной повеяло. Вся посинела Ока.
Трещит, ломает, то и дело
Льёт ливмя дождь и лёд пошёл горой.

Река ревёт, гудит, — ни дать ни взять,
Там сила вражья с силой смертно бьётся;
Холодный ветер, – ночью разольётся.

А вечер чёрный, пальца не видать.
Домой старик уж в темноте пришёл,
Замешкавшись за делом на погосте,
И лег на печку, – знать ломило кости.

Не спится. Ощупью армяк нашёл,
Закрылся с головою. В нём угрюмо
Бродила старая больная дума.

IV

Уж за полночь. Вдруг стук, потом опять –
Стучат в ворота, гулко так, размерно,
Прохожий то застигнутый, наверно,
В пути ненастьем, как же не принять?

Вставать не хочется, но всё же встал,
Зажёг фонарь и вышел он. Во мраке
Водой залитого двора собака
Протяжно воет что-то. Отыскал

С трудом он доску, бросил прямо в лужу
И, кутаясь в армяк, от сильной стужи
Дрожа, калитки отыскал запор,
Открыл её – там гроб стоял!.. Волною,

Катившейся широкою рекою,
Он поднимался и стучал в забор.
Откуда приплыл он сюда один?
Отец Иван в испуге закрестился,

Открыл фонарь и навзничь повалился –
В гробу лежал отцом проклятый сын!

V

Верстах в пяти повыше, у Оки
Случилось в эту ночь такое дело:
Нашли там мёртвое чужое тело,
Поставили в часовню у реки;

Пришла вода и Божией рукою
Поплыл мертвец с озлившейся волною
К родному дому…

VI

С этих самых пор
Отца видали часто над Окою:
Растрепанный, с отросшей бородою,
Приходит по ночам на косогор,

Шагает долго, долго без конца,
Бормочет сам с собой и с страшным криком
Грозит кому-то, проклинает дико
Оку и землю, самого Творца,

Жизнь давшего живущему всему
И так карающего наши вины…
И мёртвого, загубленного сына,
Так страшно отомстившего ему…

Потом рыдает, смерти умоляет,
Да, знать, его земля не принимает…

VII

Я слушал и задумчиво смотрел
Туда, где над румяною рекою
Закат горел неяркой полосою.
Нагретый воздух быстро посвежел,

Небес вечерних синева темнела.
Чирков негромко стайка просвистела.
Ворчала за Окой вдали гроза.
Туман сгустился плотно. В нем порою,

Воображенья жуткою игрою,
Мне чудились безумные глаза.

Ноябрь 1921 г. Просткен

***

В ТЮРЬМЕ

Как неприятен человек,
Ведь тело – только труп…
Зачем же мучиться весь век?
И как он всё же глуп!

Опять кого-то увели…
Опять завыл мотор!
А где-то сладкий зов земли,
А где-то влажный бор…

В окне полоска янтаря,
Под нею, как пожар.
И золотит тепло зоря
Мой угол грязных нар.

Ужели те, что вот сейчас
Ушли, чтоб быть в гробу,
Как и убийцы их, не раз
Кляли судьбу свою?

Ведь раньше можно было жить
Под солнцем и дышать,
Молиться, думать и любить…
А тем – не убивать…

1918 г.

***

НАСТРОЕНИЕ

Свечка, случайно потухшая.
Эхо в лесу потонувшее.
Струны оборвавшейся стон.

Звёздочка, с неба упавшая.
Липа, листы потерявшая.
Дальний таинственный звон.

Ночи ненастные, жуткие.
Тени пугливые, чуткие.
Осени долгая грусть…

Новочеркасск, декабрь 1917 г.

***

НА ГРАНИ

Я умирал. За спинкой изголовья
Стояла Смерть. Я чувствовал её.
Душа тянулась. Медленною кровью
Чуть билось сердце бедное моё.

Порою зажигалося сознанье,
Сменив тягучий, надоевший бред:
Я различал и нянино вязанье
И в синей рамке дорогой портрет.

И слышал плач и шорохи в гостиной,
И кашель доктора в дверях глухой.
Но миг спустя, томительный и длинный
Спускался бред и тёплою волной

Мозг заливал мне. Стены колебались
И чудилось, что, если захочу
И напрягусь, чтоб нити оборвались,
То стану лёгким я и улечу.

***

ПЕТРОГРАД

Бродит по улицам много собак,
Но мало, ох, мало людей;
Взглянешь в глаза им – там голод и мрак –
И дальше уходишь скорей.

Гулкие камни пустой мостовой.
Плакатов постылый обман.
И над неласковой серой Невой
Промозглый ненастный туман.

В жёлтом тумане блестит на ветру
Грозящий могучей рукой.
Чем-то отплатит свобода Петру?
Не ждал Он развязки такой…

Лучше б осталось, как было всё встарь, –
А Он здесь окно прорубил…
Мудрый был Сын у Тебя, Государь!
Зачем Ты Его погубил?

1918 г. Петроград

***

Иней. Фабричные трубы.
Красный плакат. Торжество.
Люди теперь стали грубы…
Скоро опять Рождество…

Только не верю надежде,
В Деда-Мороза приход, –
Он здесь, как было то прежде,
Больше детей не найдет…

А без детей как же можно?
Как же встречать Рождество?
Где-то стреляют… Тревожно…
Красный плакат… Торжество…

1918 г.

***

В БРЕДУ

Опять проносится в сознаньи
Предчувствие грядущих бед
И сердце полно трепетаний:
Какой я дам Ему ответ?

Зачем я послан был на землю?
Не угадал, не понял я…
И ухом сердца чутко внемлю
Ответ загадки бытия:

“Ты прах от праха, пыль от пыли,
Но светоч дан тебе огня –
Любить, прощать… а ты любил ли?” –
Нет не любил… Прости меня.

1922 г. Берлин

***

БОЛЬНОЕ

Как тревожно в час полночный отбивают срок часы!
Сердце полно трепетаний,
Полно смутных ожиданий,
Сердце чует взмах косы.

Гулко бьётся, бьётся, бьётся, что-то знает, что-то ждёт…
Подожди ещё немножко
И к тебе, в твоё окошко
Кто-то стукнув, отойдёт.

Кто стучал, куда ушёл он, что он хочет, – как узнать?
О, не лги: ты знаешь точно,
Кто к тебе пришёл полночный,
И чего ты должен ждать…

1921 г. Берлин

***

НАСТРОЕНИЕ

Кто-то тихо вошел в спящий зал,
Кто-то свечку внезапно, зажёг,
И метнулся, дрожа, огонёк
В чёрной бездне бездонных зеркал.

И лица чей-то бледный овал
С синевою тоскующих глаз
Промелькнул в зеркалах и погас,
В безнадежности ночи пропал.

Потолок от теней задрожал –
Кто-то тихо прошёл со свечёй,
И на белой руке горячо
Каплей крови зарделся опал.

Тихо вздрогнул проснувшийся зал, –
Кто-то клавиш коснулся немых,
Стон мелодьи оборванной стих…
В темноте кто-то горько рыдал.

Белград, Август 1920 г.

***

Кн. А.А. Ширинскому-Шихматову

В час тревожный предрассветный
Сердце странно так болит,
Словно отзвук Чуть заметный
Струн забытых в нём дрожит.

За окном слегка светлеет.
Мыши шепчутся в углу.
Что-то страшное чернеет
Там, за печкой, на полу…

Тени призрачных мечтаний
Ум и сердце оплели.
Где-то в глубине сознанья
Что-то светлое зажгли.

И на дне души невольно
Всколыхнулася печаль;
Сердцу сладко, сердцу больно
И чего-то страстно жаль.

***

От. Д. Колпинскому

И, вдруг, упало сердце. Взвились вихри теней.
Мне судорга горящий мозг свела.
Как-будто в бездну чёрной ночи на мгновенье,
Споткнувшись, бег Земля оборвала…
Настало в космосе внезапное смятенье…

И в щели Времени я, в ужасе прозренья,
Увидел Пустоту… К ней Смерть звала…
Но, ринувшись вперед, Земля опять в движеньи,
И ужас сдвинулся секундою в забвенье…
Закрывшему Мир Временем, хвала!

1921 г. Просткен

***

В уютной маленькой натопленной гостиной,
Где фикусы и выцветший ковер,
Над плюшевым диваном старая картина:
Христос, идущий по водам. Свой взор

Он обратил туда, где в море погибая,
Ослабленный сомненьем, Петр взывал,
И, сжалившись, к Петру десницу простирая,
С упрёком кротким Он ему сказал:

“Почто ты усумнился, маловерный?”
О, да! О, да! одною только верой,
Одним Христом над бездной ходим мы.

1921 г.

***

НОЧЬЮ

В полночь на землю приходит Покой.
Комнаты с тонкой свечою обходит.
Влезет на стул и дрожащей рукой
Хриплое Время на сутки заводит.

Всем, кто не спит, закрывает он очи
И, задремав, они тотчас уснут.
И в тишине нарастающей ночи
Слышно лишь тиканье новых минут.

После садится он в кресло в гостиной
Старенький, маленький, тихий такой;
Дремлет, качая бородкою длинной,
Клонится низко на грудь головой.

Ночью Покой к утомленным приходит.
Только зачем же меня он обходит?

Просткен 1921 г.

***

СОН
(Из письма)

Я видел странный сон сегодня: колоннада
Знакомого во сне мне храма; перед ним
Большой бассейн, в нём лотосы; кругом же сада
Густая тень. Смеркается. Я – пилигрим,

Стою и жду: из храма должен выйти кто-то.
По каменным ступеням, близко от меня
Проходит жрица в белом медленно, и что-то
В ней показалось мне похоже на тебя.

Идет и вдаль глядит недвижными глазами,
На низкий мой поклон не клонит головы;
А по бокам её тяжёлыми шагами
Идут, оживши жутко, мраморные львы.

Что было дальше – я не помню, знаю только,
Что было страшно мне, но вместе с тем легко
И просыпаться не хотелося нисколько.
Проснулся. Сны ушли. Так в небо высоко

Дым от курильницы в окошко улетает…
И тщетно память я стараюся напречь…
Что это – только сон? Иль может быть, кто знает,
Воспоминанье, отзвук наших прежних встреч?

1921 г. Просткен.

***

ПОЛНОЧЬ

М.Н. Полякову

Есть ночью миг всеобщего молчания:
Щель в Времени в предвечностъ Пустоты;
Незримых крыльев тяжкое касанье
Исполнено особой красоты.

Я чувствую полночи приближенье:
В душе тревога чуткая растёт;
Чего-то сердце ждёт и вот, – через мгновенье,
Оно мучительно забьётся и замрёт.

Как в этот миг бледнеют тускло лица!
Ты смеха не услышишь ни за что!
И где-то разверзаются ресницы
И из-под них глядит на мир Ничто…

И сердце полно страшных достижений,
Почувствовав, что знать нам не дано,
Но… миг прошёл и снова всё в движеньи
И звоны полночи доносятся в окно.

И лица веселы, и взоры просветлели,
И всё по старому, знакомо, как всегда,
Ты хочешь вспомнить – чувства отлетели,
И сердцу не вернуть их никогда…

Но этот миг, но этот взгляд,
Но эти шорохи беззвучности предвечной!
Я не хочу смотреть назад…
Да будет Время с нами вечно!

1919 г. Афины, Пирей

***

ЖЕЛТЫЕ ГЛАЗА

Кн. Д.В. Репнину

Кто видел их, тот понимает,
Как в судоргах больных ночей
Из тьмы, пугая, наростает
Незрячий жёлтый взгляд – Ничей.

Коль к сердцу снова подступила
Тоска и цепкость теплых мук,
Знай, это Полночь наступила
И снова замкнут древний круг.

И вот из бездны чёрной ночи,
Из междувременья назад,
Откроются устало очи
И ты увидишь жёлтый взгляд.

И ужас страшных достижений
Ползет из щели и томит…
Продлися он ещё мгновенье
И ты погиб… но вот гудит

Полночный звон. И вновь устало
Закрылся взор и страх остыл,
И снова время застучало
И, не поняв, ты позабыл.

Что это было: бред, безумье?
Как трудно после вспоминать!
Бесплодно позднее раздумье…
Не дай мне Бог всего понять!

1921 г. Просткен

***

КАРТА №0 (БЕЗУМНЫЙ)

В картах Таро, мудрости забытой,
В наш теперь такой незрячий век,
Есть одна: плетётся весь избитый
По пустыне голой человек.

Он одет в лохмотья пёстрых тряпок,
Шутовской колпак звенит на нём,
На плечах мешок на палке.
Жалок Вид его. Сверкающим лучом

Солнце знойно жжёт, и больно ноги
Режут камни. Жаждою томим,
Он бредёт куда-то по дороге,
Всё вперёд. Вдали же перед ним

Пропасть, из которой поднимая
Голову, напрягся и застыл,
Жертву неизбежно ожидая,
Смотрит красный страшный крокодил.

Барс грызёт измученные ноги,
Прянув, вдруг, к нему из-за камней.
К смерти в пасть ведёт излом дороги.
Спотыкаясь, он бредёт по ней.

Улыбаясь, головой качает.
Кровь течёт по раненым ногам.
Тащит свой мешок, и сам не знает,
Что несёт в котомке он, а там

Собраны сокровища Вселенной!
Старый шут безумный и презренный –
Это человек. А крокодил –
Древний змий, исчадье Тёмных Сил,

Зверь, из бездны вышедший, готовый
Поглотить всё то, что есть святого
Даже и в шуте безумном. Барс –
Жизнь, что бьёт всечасно слабых нас,

Жалких, нищих, Истину несущих,
Но её в себе не сознающих…

1921 г. Просткен

***

СФИНКС

Всё на Восток глядит его безликий лик,
Туда, где три страны давно уже уснули.
Скажи, о сфинкс, кто мысль твою постиг?
Кому хоть раз глаза твои блеснули?

Плывут созвездия в небесной вышине,
Звучат, как письмена, алмазные узоры…
И сфинкс молчит… И в чуткой тишине
Так пристальны загадочные взоры.

Кто сотворил его в безумии своём?
Чья мысль великая здесь в нём окаменела?
Бесплодно всё… всё тлен… скорей уйдём!
Звезда, скатившись, в сердце прозвенела…

Уйди… Здесь всё всегда… всегда Пустыня спит..
И сфинкс молчит всегда – ему ничто не ново.
И в вышине над ним горит
Алмазное Божественное Слово.

***

Пустыня дремлет, темнотой одета.
Встаёт с песков нагретых знойный сон.
Залив дрожит дорогой лунной света.
Таинственно мерцает Орион.

Мелькнула лодка чёрной точкой где-то.
На море блеск – куда уводит он?
Быть может это медленная Лета,
А лодкой правит сам старик Харон?

Вот выплыл в свет и очертился чётко:
Лица не видно, только борода –
Какая странная ночная лодка…
Кто в ней плывёт – откуда и куда?

Весло взмахнуло медленно, устало.
Стекая, гаснут жидкие опалы.

1920 г. П-Саид

***

В ПУТИ

Пустыня меркнет. Близок ночи час.
Сойди с коня, молись, слуга Пророка,
И сотвори положенный намаз:
Сядь на ковёр и обратись к Востоку,
Склонясь челом на тёплые пески.

Закатный трепет медленно угас.
Над дальними вершинами Мароко
Звезды вечерней искрится алмаз.
Зелёный свет по небу так широко
Раскинулся, как древний стяг Эски.

***

В ПУСТЫНЕ

Всё жёлтые пески без края, без границы.
Загадочно луна льёт свой томящий свет.
Так нервно вспыхивают чуткие зарницы
На западе. Конца Пустыне нет.

Как много снов витает над Пустыней,
Как часто трепетание зарниц!
Туманы лунные, как странный иней,
Я вижу в их клубах овалы бледных лиц.

Бредут верблюды, медленно качаясь,
От запада к востоку сквозь туман,
Скрываясь за холмами, появляясь,
Как привидение, проходит караван.

Блестят Кентавры, что-то вспоминают –
Как-будто вспомнил, но опять забыл…
Как призраки, туманы наползают.
Как я устал и как мой путь уныл!

***

ЛЕГЕНДА

Одну легенду знаю я Востока:
Во время крестных нестерпимых мук
Святого Иссы – Божьего Пророка –
Часть Ангелов вверху объял испуг.

И, возроптав, они просили смело
Спасения Его, но Бог послал
На них других. Всё небо загремело,
Меч Михаила грозно засверкал,

И с неба в ад восставшие упали,
Увидев блеск Творца Вселенной глаз,
И в трепете смятенья там рыдали.
А на земле настал великий час…

И тайна на Голгофе совершилась.
И умер Исса. И спустился в ад
По слову Бога – дверь пред Ним открылась,
Он грешников, простив, вернул назад.

***

ПАГОДА

В розовой пагоде спит тишина.
Сива трёхрукий грозит.
Кайся, неверная злая жена,
Сива тебя не простит!

Ты от него не уйдешь никуда,
Лучше старания кинь.
Каплей по капле стекает вода:
Динь, динь, динь, динь…

В прудике лотосы жёлтые спят,
Карлики-сосны кругом,
Звонко лягушки, цикады кричат
Там, в тростнике, за прудом.

Было давно это, очень давно:
Жрец молодой полюбил
Дочь мандарина, пробравшись в окно,
К бегству её он склонил.

Ночью погоня – куда же уйти?
Около пагоды туг
Дочь мандарина, прелестная Ти,
Бросилась в илистый пруд.

Как ни молился отец мандарин –
Тело её не нашли.
С горя уехал в далёкий Пекин.
Годы меняясь прошли…

Пагода только стоит, как тогда, –
Время боится святынь –
Также по капле стекает вода:
Динь, динь, динь, динь…

Харбин ,1920 г.

***

В МОНГОЛЬСКОМ МОНАСТЫРЕ
(ХУРЭ)

В пустынной Халхе, около Урги,
На перевале каменном Мандала
Иду один. Вверху орлов круги,
Вдали в ущельи Тола заблистала –

Священная река, а в стороне
Концы вверх загнутой узорной крыши.
Спускаюсь вниз по камням, в глубине
Кедровой пади ещё больше тиши.

Хурэ покрашен в жёлто-синий цвет,
Звенят на крыше ветром колокольцы,
Пустынно, тихо, ни души тут нет.
Бумажки на верёвках – богомольцы

Их привязали. Я вошёл туда.
Все боги здесь из меди и из глины
И всё в пыли, блестит один Будда,
Покрашенный недавно, в позе чинной.

Пред ним на тёмном земляном полу
Курильница, потухшая недавно.
Чуть сладкий дым струится сквозь золу
И облачком в окно уходит плавно.

Дремотно, тихо… Пристально глядят
Глаза Будды’. На сердце много лени
И тишины. Вздохнув, иду назад,
Сажусь внизу на шаткие ступени.

Задумчиво в душе растёт покой.
Дрожит нагретый воздух. Потонула
В ущельи тишина и предо мной
Синеет в тучах контур Богдаула.

***

B XAЛXE

На бледном небе слабо проглянула
Сара – двурогий месяц. Тихий час.
В тумане очертанья Багдаула –
Святой горы. Закатный свет угас.

Эрден сошел направо от дороги
И, разостлав свой выцветший платок,
Снял малахай и сел скрестивши ноги,
Сжал амулет, бормочет на Восток.

О чем он просит? Что себе желает?
Что в будущем грозит его душе?
Из смертных ни один о том не знает –
Всё знает только Будда Аюшэ.

***

СМЕРТЬ ВАНА

В Угре окончен шумный праздник Богдыхана
И гости разъезжаются домой.
Кхя под уздцы подвел коня Хандо-Цинь-Вана;
Взяв жёлтый повод, стремени ногой

Уже коснулся тот. Но вот подходит лама,
С поклоном низким чашу подает:
«Великий Хутухта, о, Ван, храбрейший самый,
Тебя приветствуя, свою аяхэ шлёт!»

И вздрогнул Хандо-Джорджи, чашу принимая,
Он знал, о чём шепталися ламы
Вчера в совете тайном. И не поднимая
Опущенной тоскливо головы,

«Мне жаль тебя, Монголия», – сказал он тихо,
Потом глазами гордо засверкал:
«Здоровье Богдыхана! Сайн!» – и, выпив, лихо
Вскочил в седло, и мёртвый вниз упал…

***

ПРЕЖНЕЕ

Г.Н. Шипьдер-Шульднеру

К отрытому окну придвинут круглый стол,
На нём старушечье забытое вязанье.
Здесь кто-то был сейчас, не тот, что вот ушёл,
То ключница – другой, о ком воспоминанье

Хранят предметы все: под кисеёй мольберт
С каким-то начатым, неконченным эскизом,
И неотосланный, уж выцветший конверт,
Забытый времени насмешливым капризом.

На полке над столом колонка разных книг,
Не нарушали их давно уже покоя;
Открой одну из них, почувствуешь на миг
Чуть слышный аромат засохшего левкоя.

Вот томик кожаный – задумчивый Прюдом
С его изысканно печальными стихами –
И вложенным в него давно, давно письмом,
Оно хранится здесь меж жёлтыми листами:

“Всегда твоя Софи”… Её уж тоже нет…
А может и жива, да далеко, забыла…
И не её ли тот мечтательный портрет
С глазами синими… Тогда ей сколько было?

Сквозит узорчатая липовая тень
По шёлком шитому экрану у камина,
В окно врывается лиловая сирень
И ветром треплется тяжёлая гардина.

1921 г. Берлин

***

Кн. Л.И. Дондукову-Изъединову

Я видел сон: каникулы и святки,
Мой поезд подошел – приехал я домой.
Как резво мчат знакомые лошадки!
Пристяжки скачут, рвётся коренной.

Бледнеют на небе заката краски.
Предела грёз, волненья, счастья нет!
Скорей домой, под кров родимой ласки!
Ведь мне всего, пятнадцать лет…

И вспомнилась страстная мне суббота:
Оттаял снег, явилися грачи.
Везде кипит знакомая работа
И в доме вкусно пахнут куличи.

Я вышел в сад. Весенний вечер тает,
Спускается на землю синий сон,
Из-за леса сквозного наплывает
Великопостный заунывный звон,

Прозрачный воздух гаснет безмятежно.
Сомнений, дум совсем на сердце нет.
И я влюблен так трепетно и нежно…
И мне уже шестнадцать лет!

1916 г.

***

ЗА ГОРОДОМ

Бубенцы лепечут звонко
Ну, совсем, как смех ребёнка,
Небо – бирюза…
Скуки нет уж и в помине,
Васильки во ржи так сини,
Как твои глаза!


СОНЕТЫ

В ДЕРЕВНЕ НАРВА

Десятка два бревенчатых домов.
Кругом холмы, поросшие тайгою.
Темнеет небо ясной синевою
И, на заре, унылый стон козлов

Несётся с сопок дикою тоскою.
Как хорошо, ещё до петухов,
Уйти в тайгу звериною тропою
И слушать эхо смутных голосов.

Трава по пояс тёплая, сырая.
Туман в кустах лохмотьями висит.
Алмазный ковш, как ручка двери Рая,
Над чёрным кедром искрится, горит.

И ветер с сопок, шелестя листвою,
Душисто веет сыростью ночною.

1920 г. Владивосток

***

В УССУРИЙСКОЙ ТАЙГЕ

Изгиб ручья на каменистом ложе.
Лепечут струйки, что-то говоря.
Тайга шумит торжественней и строже,
Горит над сопками янтарная заря.

Здесь есть места медвежьих тайных лёжек –
Их не найдут собачие носы.
Я вижу след оленьих тонких ножек,
Хвоста и мягких лап прокравшейся лисы.

Зажжён костер. Из мрака выступая,
Столпился лес и слушает, глядит.
Трещит валежник, кедры освещая,
Кусок козлятины на шомполе шипит.

Потухла трубка. Угли догорают,
Подернутые серою золой.
Какой-то зверь ручей переплывает
И тихо фыркает – винтовка под рукой.

А ночь течёт. Меж ветвями мерцая,
В палатку смотрит звёздочка одна,
Душа дрожит, о чём-то вспоминая…
Какая ночь и глушь! Какая тишина!

Владивосток, июнь 1920 г.

***

УСТЬ-СИДЕМИ

Пустынный берег. Полукруг залива.
Зелёно-серый отблеск и простор –
Там Океан. Рыбалки, сиротливо,
Кричат, волнуясь. Крик их, как укор.

Пустынно, дико, но зато красиво.
Вдали тайга – суровый темный бор.
Туда ведут тропы моей извивы,
Скрываясь за песчаный косогор.

Повеяло дождем. На небосклоне
Причудливая туча, как дракон.
Пора идти. За сопкою, на склоне,
Звучит фазана заунывный стон.

Ещё шестнадцать вёрст – пойду скорее.
Там Синий Камень, а за ним Корея.

1920 г. Владивосток “Рубеж”, 1937, №13

***

ПОСЛЕ ДОЖДЯ

Дождь отшумел и солнце село ясно,
Хотя опять летали всё стрижи;
Но он прошёл для поля не напрасно,
Поля дождя давно молили страстно.
Напилися измученные ржи.

Сильнее пахнет скошенной травою.
Иду один за мельницу, на пруд
Размытою и скользкою тропою;
И в колеях, наполненных водою,
Звезды, дрожа, мерцает изумруд.

1921 г.

***

ЗА КОНСТАНТИНОПОЛЕМ

Сюда из туманного Стамбула
Прохладою и влагой потянуло.
Пропел уныло за горой мулла.
И трепетом вечернего стекла
Ко мне заря в окошко заглянула:

Тепло покрасила плечо мне, спинку стула,
Мерцанием рубиновым зажгла
Вино в бокале. А в окне была
Такая тишь, что слышно, как вздохнула
Устало грудь дремавшего Стамбула.

Луна над ним свой яркий серп зажгла.

1919 г.

***

НА ЦЕЙЛОНЕ

Я сел у двери. За порогом жарко,
Томительно и душно. Предо мной
Зелёный скат, а сбоку пальма ярко
Колышется нагретою листвой.

Старик индус за рупий предлагает
Достать с неё коричневый кокос.
Направо, где, волнуясь, набегает
Зелёный вал на пенистый откос,

Далёко в море выдвинулась роща
Кудрявых пальм, бананов, а за ней
Вода уж синяя и волны больше
И космы гребней пенистых длинней.

Проходит близко шхуна. Альбатросы
Кричат над ней о чём-то, суетясь;
И жёлтые малайские матросы
Натягивают парус, торопясь,

Большой и грязный с красною заплатой.
От борта поднялась, идёт волна,
Как индиго густая, и заката
Продёрнулась в ней ниточка одна.

Темнеет быстро. Море потемнело,
Но всё же жарко: “Эй, воды и льду!”
А галки у порога, то и дело
Толкаясь, ловят крошки на лету.

1919 г.

***

В АДЕНЕ

Это было в Адене. Я ехал
Чрез лагуну на лодке; гроза
Надвигалася с моря и эхо
Рокотало в пустыне, глаза

Уставали от сполохов синих.
Лодкой правил библейский еврей
С бородою седой, на картине
Его где-то я видел, – на ней

Он, наверно, написан пророком
В белоснежных одеждах, но здесь
Он был старый и грязный, и боком
Он стоял, изогнувшися весь,

И бесшумно работал правилом.
Босоногий мальчишка лежал
На носу и, гнусавя уныло,
Дымным факелом путь освещал.

Я смотрел через борт: под водою
Видел серый и жёлтый песок
И моей овладело душою
Ощущенье, как смутный намёк:

Показалось, что всё это было,
Но когда, я не помню, давно,
Так давно, что уж сердце забыло…
Это жёлтое темное дно,

Эти камни, поросшие мохом,
Этот бледно-зелёный хрусталь,
Этот старый еврей, что со вздохом,
Вновь налег на весло, эта даль…

Этот маленький, темно кирпичный
Крокодил, что меж камней мелькнул
(Мальчуган на носу, знать привычно,
На него только косо взглянул).

И сполохи мерцали так сине…
И опять, о, совсем как тогда!
Душный ветер повеял пустыней
И зеркально разбилась вода…

1920 г.

* * *

Бледнеют звёзды. Розовеет даль.
Встречаем день все вместе и без сна.
Всю ночь звучал тоскующий рояль.
Томилась ночь. Как пела нам она!

Пойдём к окну, накинь на плечи шаль,
Прохладой сад повеял из окна.
Совсем светло. Ты видишь, там видна
За речкою синеющая даль.

Горит заря и сердцу ночи жаль…
Не надо спать, ещё со мной побудь.
Душистый холодок волнует грудь.
Уснула в сердце скука и печаль.

Как молодо! Ещё бокал вина!
Мы будем жить, нам жизнь Творцом дана!

1921 г.

***

НА БАЛКОНЕ

Красный плющ, закрывший часть балкона,
Полон искрами недавних слёз,
Между листьев пурпурного клёна
Золотое кружево берёз.

Воздух синий, запад безмятежный,
Отшумев уходят облака.
На душе доверчиво и нежно,
И отрадно-горестно слегка.

Сердце вновь опсрылося надежде,
Хочется забыть, всю жизнь забыть…
Если б можно было, как и прежде,
Радостно и солнечно любить!

Чита, 1919 г.

***

ГАДАЛКЕ

Не ворожи мне, старая, и не гляди пытливо
На карты грязные – что можешь нагадать?
Жизнь вечно полную хлопот, тревоги суетливой,
Дорогу дальнюю, тоску в толпе друзей шумливой –
Я это и без карт могу тебе сказать.

Всё знаю сам отлично я, и всё мне надоело.
О жизни о моей ты мне не говори.
Что ждёт меня? Оставь, старуха, мне какое дело!
– Наверное, тоска. Душа давно устать успела…
Не надо, не гадай, и карты собери.

***

У ЯРА

В душном кабинете пение цыганское.
В окна смотрит зимний сумрачный рассвет.
На столе в бокалах искрится шампанское;
Лихо пляшет с Настенькой юноша-корнет.

Нынче он прощается с волей холостяцкою,
Скоро, скоро будет смирен и женат…
И с полком расстанется, с жизнью молодецкою –
Предпочёл он ментику шёлковый халат…

“Наливай полней – коли пир, так пир!
Распахнись душа, обойми весь мир!”

Но не всем здесь весело: у окна задумался
Ротмистр, устремивши взор в ночную даль;
Голова тяжелая, сам он весь осунулся, –
Знать терзает едкая, злая боль-печаль:

“Разлюбила, кинула – сердце позабавила…
Видно целовала тоже не любя!
Надоел и бросила… лишь письмо оставила:
“Не грусти, забудется… не кляни меня…”

“Коль томит тоска, ты вином залей!
Иль под песню плачь, только больше пей!”

Страстны переходы пен1Я цыганского.
“Опустите шторы – раздражает свет…”
Головы туманны… “Эй ещё шампанского!”
С Настенькой милуется уж жених-корнет.

За окном на улице бубенцы забрякали –
Видно то пристяжка головой трясёт,
Вновь от нетерпения жалобно заплакали…
“Барин, кони смёрзли уж и ямщик не ждёт!”

– Ну, пора, так едемте… Что же, до свидания…
“Нет, не до свидания, а совсем прощай!..”

– Наливай шампанскаго, чтобы разставание
Было веселее… Настя, вспоминай!

***

В ГЛУШИ

В лесах еловых северной страны,
Где тусклый день живёт ещё короче,
А сумерки томительно длинны
И беспросыпно соннфчёрны ночи,

В часы рождения больной луны,
В оврагах бродят стаи волчьи,
В туманах сизых водят табуны;
Как угольки горят во мраке очи.

В угарных избах лечат колдуны
От килы, злого сглаза и от порчи,
Хрипят, колдуя, в муках чёрной корчи…
Встают с трясин туманом ржавым сны…

И многое скрывают крылья ночи
В лесах еловых северной страны.

1921 г. Просткен

***

НА ОХОТЕ

Мутным туманом подёрнуты дали.
Филин, пугая, кричит вдалеке.
Чутко, сквозь сон, камыши зашуршали,
Что-то большое плеснулось в реке.

Месяц неяркий. Река, как из стали.
Сел отдохнуть я на влажном пеньке.
Крылья чирка в темноте просвистали,
Тени играют на бледном песке.

Хворосту много. Костёр распалил я,
Жадно огонь зализал тростники:
Ночь отступила – бесплодны усилья,

Звёзды бледнеют, теперь далеки.
Стаи напуганных лебедей крылья
Вьются, как красные в небе платки.

1921 г. Просткен

***

В ПУСТОЙ УСАДЬБЕ

Шаги в пустой усадьбе странно звонки.
В портьерах притаилась тишина.
Дверь в кабинет: на мраморной колонке
За темным креслом, вправо от окна,

Бюст Байрона позеленевшей бронзы,
На столике курительном в углу
Кивает головой китайский бонза,
Белеет шкура мягко на полу.

Над кожаным диваном гобелены,
У стен шкапы давно ненужных книг, –
Вот томик, так любимого Верлена…
Луч месяца сюда, дрожа, проник

И заиграл по выцветшим портретам
Забытых старцев в белых париках:
Рисует рамы окон по паркету
И зажигает люстры на столах.

Коснувшись клавиш пыльных клавикордов.
Я вышел в тёмный и холодный зал
И слушал, как, тоскуя, замирал
На хорах отзвук тихого аккорда.

Зал прятался в тенях пустынный, длинный,
Рождались чутко шорохи в углах,
И в холодно блестящих зеркалах
Дрожали лунно тёмные глубины.

1921 г.

***

ГАВОТ

Барон. М.Л. Остен-Сакен, Тетенборн

Холодное окно
Замёрзло уж давно,
Но вот взошёл

Серп яркий, мгла ушла
И тень окна легла
На лунный пол.

Коснулся луч один
Забытых клавесин
И, слушай: вот

Наделал что шалун, –
Как вздох уснувших струн,
Звучит гавот.

Ночей своих глухих,
Холодных и пустых,
Забыв печаль,

Весь изменился зал:
Огнями заблистал,
Горит хрусталь.

В портретной дедов ряд
Проснулся: все глядят,
Играет кровь.

Из рамок старых лег
Скользнули на паркет,
Оживши вновь.

Мелькают здесь и там
Головки стройных дам,
Синеет взгляд;

Белеют парики,
Краснеют каблуки,
Легко стучат.

Вот, опустивши взор
На милый бальный вздор,
Легко плывёт

Красавица одна –
Лишь год она жена…
Гавот, гавот…

С ней, нагибая стан,
Красавец, великан,
Прошёл гусар.

Глядит сердито муж –
Седые баки уж,
Хотя не стар.

Так каждый Новый Год
Танцуют здесь гавот.
И блещет зал…

Проглянет солнца свет,
Найдет слуга букет –
Кто потерял?

Покрутит головой:
“Фиалки, здесь, зимой?
Откуда он?”

– Взгляни-ка на портрет:
У бабушки Pachette
Помят роброн…

1921 г.

***

ЛЕПЕСТКИ

На хорах вальс так томно тосковал
И скрипка страстно плакала и пела
И, отраженная сиянием зеркал,
В такт музыки, толпа, скользя, шумела.

Как много было лиц здесь молодых,
И нежных слов и трепетных касаний,
И так не верилося в старых и больных..
Я полон был забытых ожиданий…

Ночь догорала. Утомлённый балом,
Я вышел из сверкающего зала,
Танцующим стараясь не мешать.

Вдали от зала, за портретной длинной,
Есть уголок оранжевой гостиной,
Где мы с тобой любили помечтать.

Из-за портьеры я взглянул украдкой:
Лиловый силуэт и шёлка складки
И розы смятой блекнут лепестки…

А вальс издалека рыдает в страстной муке
И чьи-то белые страдающие руки
Сжимают горестно увядшие виски…

И кто-то плачет горько и неслышно…
И понял я, что я тут лишний,
Что чей-то вечер тихо наступал…

Я вышел в зал: там музыка гремела,
В такт музыки – толпа, скользя, шумела,
Блистал огнями пышный бал.

1916 г., Красное Село

***

СТАРЫЙ ДОМ

В тёмном парке, над рекою
Старый дом стоит,
Тихо в нём и запустенья
След на всём лежит:

Грустно смотрят стёкла окон
На заглохший сад
И помятые куртины
О былом грустят;

Покривилися ступени,
Мхом зарос балкон –
Скучно в старом доме, видно,
Всеми брошен он…

Но… лишь последний замирает
Отзвук полночи глухой
Над далекими полями,
Над уснувшею рекой,

Старый дом весь оживает:
Зажигаются огни,
И в высоких мрачных залах
Слышны легкие шаги…

Ночь полна загадкой странной:
В чёрном парке над рекой
Тени движутся былого,
Озарённые луной.

Движется, что прежде жило,
В тихом сумраке ночном
И живёт… пока с рассветом
Не уснёт могильным сном…

Владимир 1914 г.

***

ДАЛИ

Бесконечная, безбрежная
Ширь кругом легла одна,
Краски в небе гаснут нежные
И колдует тишина…

Растянулся, пораскинулся
Горизонт к краям небес
И далеко отодвинулся
Синей лентой дальний лес.

Рожь волнуется, как море,
Песня слышна далеко…
Где же ты девалось, горе?
О, как дышится легко!

1 янв. 1917 г. Владимир

***

УТРО

Утро встало. Солнце льётся.
Небо ясно. День погож.
Я иду межой, смеётся
Васильками ярко рожь.

Звонко жаворонки лепечут.
След теряется межи.
И высоко в небе мечут
Стрелы меткие стрижи.

И куда ни кинешь око –
Всюду море юной ржи,
Небо синее глубоко…
Разве плохо жить, скажи?

Михайловское, 1914 г.

***

ВАСИЛЬКИ

М.П. Булыгиной

Синие глазки! Их много во ржи,
Я нарву себе целый букет;
Я окно отворю,
В вазу воду налью,
Будет радостно в доме моём.

Отчего я люблю васильки так, скажи?
Васильки это поля привет,
В них небес синева,
В них полей тишина…
Приходи, будем рвать их вдвоём.

Михайловское, 1913 г.

***

ПЕРЕД ГРОЗОЙ

Понадвинулась туча лиловая.
Чёрный лес так сердито шумит;
Всё сильнее тоска предгрозовая,
Жёлтый лист опадает, летит.

Всё сильнее удары грозящие,
Реют птицы – предвестники бурь.
И грустит полосой уходящею
Истомлённого неба лазурь…

Чем темней эта туча свинцовая,
Чем сильнее раскаты гремят,
Ярче тем полоса бирюзовая,
Куда взоры так страстно летят…

Михайловское, 1914 г.

***

ВЕСЕННЯЯ СУББОТА*

Н.П. Булыгиной

Как хороша весна! Какою силой новой
Мне в душу веет ширь распаханных полей!
Как я люблю там, в бездне бирюзовой,
Следить свободный лёт далеких журавлей!

Взойди ты в лес – душистая там пышно
Цветёт черёмуха, горят на ней лучи.
Прислушайся: под листьями чуть слышно

О счастье, о весне журчат, поют ручьи.
Как я люблю тебя, весенняя суббота!
К молитве звон зовёт далекого села.
Тяжелая окончена работа…

И тишина свои тенета заплела.
А синий вечер тихо, тихо тает,
И бледно-розовый темнеет небосклон.
Далёко звон вечерний замирает.

На крыльях медленных, дрожа, слетает сон…

Александровское Военное училище, октябрь 1915 г.

***

РОМАНС*

Распустилась сирень у меня под окном,
Зацвели её кисти махровые.
Я сижу и любуюсь, как падает тень
От листочков на грозди лиловые.

Много свежести в этих весенних цветах –
Их окрасило небо далёкое.
Я сижу и мечтаю о прежних годах,
О тебе, моя жизнь одинокая.

Михайловское, 1915 г.

_______________

*Найден вариант пяти заключительных строк этого стихотворения (см. Приложение).

_______________

***

ОСЕНЬ

Дождь надоевший по крыше стучит,
В парке промокли берёзы.
В окнах дождливая сетка висит –
Мелкие скучные слёзы.

Выйдешь ли в поле – всё дождь моросит:
Холодно, пусто и тихо.
Только в овраге вдали верезжит,
Плачет осеннее Лихо.

В лес ли взойдешь – сиротливо дрожат
Зябко ветвями осины,
Да, как забытые кем-то, горят
Красные грозди рябины.

1914 г. Михайловское

***

В ПОЛЯХ

Холмы, поля, гречиха, рожь, да лён;
Луга, опять поля, как море рожь.
Пора уж жать. Без тучки небосклон,
Июльский день нежарок, но погож

Кой-где махнут вдали за косогор
Заплатанные крылья ветряков.
Какой-то город на реке.
Собор Блеснул на солнце искрами крестов.

Совсем село – на город не похож –
И весь в садах. За речкой – монастырь
Белеет в зелени. А дальше — рожь,
Опять поля, опять простор и ширь!

И так весь день. Мне радостно скакать
Куда-то вдаль, в вечерние поля,
Мечтать, грустить и сладко осознать,
Что в сердце тишь, что вновь зовёт земля.

***

НА БУГРАХ

А.П. Булыгиной

В чаще влажной зелёного бора,
Только снег запоздалый сойдёт,
Между прелою хвоей уж скоро
Белый ландыш опять зацветёт.

Развернётся, посмотрит с улыбкой,
Белой грудкой душисто вздохнёт.
Лес подсохнет, теперь такой липкий.
Подожди, только солнце взойдёт,

Заиграет в сетях паутинки,
Лужи золотом все разольёт
И поглубже лесною тропинкой
Ночь от света дневного уйдёт.

Голубою глубокою чашей
Опрокинулось небо, зовёт…
Нет весны нашей северной краше!
Я люблю её светлый приход.

В чаще влажного темного бора,
Только снег побуревший сойдёт,
Между прелою хвоей уж скоро
Белый ландыш опять расцветёт.

***

Видно осень близка.
Лес угрюмый шумит.
Понахмурились сосны и ели,
Жёлтый лист опадает, летит…
И осины совсем покраснели.

На полях не пестреют уж жницы,
Пусто в них, хлеб давно уже снят.
По зорям журавлей вереницы
Над полями сырыми кричат…
Видно осень близка…

1914 г. Михайловское

***

ЗИМНЕЕ УТРО

Вставай же скорее, как стыдно
Так спать! Погляди-ка кругом:
И сад и усадьба покрыты
Пушистым и мягким ковром.

И в доме так весело: в печках
Дрова, разгораясь, трещат,
На окнах, на солнце, сверкая,
Морозные елки горят.

Заложим-ка тройку лихую
Любимых буланых коней.
Ты видишь там даль снеговую?
Как любо промчаться по ней!

Михайловское, 1913 г.

***

РОДНИЧОК

За пчельником, за чёрною избушкой,
Холодный и прозрачный родничок.
На колышке – берёстовая кружка,
Надетая на срезанный сучёк.

Был стан разбит разбойничьей ватаги
Здесь некогда в лесу, тогда глухом.
Здесь было выпито немало браги
Хмельной и зелена вина.

Потом Они ушли, и атаман, для спеху,
Зарыл ботник на белом дне ручья,
Наполненный червонцами, а сверху
Велел насыпать груду кирпича.

***

КАК ПРЕЖДЕ

Всё было, как прежде, как было не раз:
Темнела печаль небосклона.
Глядел я в мерцанье тоскующих глаз,
Прощаясь с тобой у вагона.

Тебя утешая, к глазам прижимал
Твои холодевшие руки,
Но тронулся поезд и я задрожал
В предчувствии долгой разлуки.

Коряк, ппатф. 1913 г.

***

Терраса погнулась, от старости видно, и мокрою стала;
У плюща от ветра совсем растрепалась коса.
В комнатах солнце, светло, а над домом
Синие, синие ярко горят небеса…

В поле так весело, жизнь просыпается всюду.
Дикие утки кричат за болотом вдали.
А вчера на закате так низко и близко
Чётким углом над полями неслись журавли…

Михайловское, 1914 г.

***

НА ПОКОСЕ

Сегодня дети старших упросили
Взять их с собой. Широкий луг, река –
Она видна вся стала, как скосили –
Вон, вон, блестит, ещё издалека.

Как хорошо на сене кувыркаться,
С Дианкою-шалуньей поиграть,
Сбежать к реке, над эхом посмеяться
И с иволгой печально посвистать…

А вечером, пойдёт в деревню смена
Скорей на воз последний и домой…
Трясётся воз, душисто пахнет сено
И звёзды искрятся над головой:

Блестят в ветвях, одна другой всё краше,
Вот эта крупная, как синее стекло –
Всё это земли также, как и наша…
А что, на них должно быть жить светло?

ИЗ ПЕСЕН НЕДОПЕТЫХ:

I

ВЕСНА ВО ВЛАДИМИРЕ

Снег рыхлый грязно-жёлтый. То и дело
Полозья санок камни мостовой
Царапают. Ученье надоело.
Запахло в влажном воздухе весной.

По вечерам зовущий монотонный
Великопостный заунывный звон.
Старинный храм, свечами озарённый,
Лампадное мерцание икон.

В оттаявшем бульваре солнце. Галки
Садятся шумной стаей на забор.
Уж скоро будут первые фиалки, –
Так хочется за Клязьму, на простор.

Мне радостно и нежно не на шутку
В толпе, где все давно уж знают нас,
Увидеть серую родную шубку
И встретить ясный взор лучистых глаз.

II

Солнце ласково греет проталинки,
Небо синее, пахнет весной.
Ты мне кажешься девочкой маленькой
В этом платье, и хрупкой такой.

Почерневшей дорогой размытою
Мы уйдем с тобой в Старый Заказ.
Пробуждаются силы сокрытые:
Солнце, небо, весна – всё для нас!

Сосны мокрые, радостно новые,
Ещё издали слышно, звенят.
Что сказать тебе, думал здесь снова я,
Пусть они за меня говорят.

III

В МИХАЙЛОВСКОМ

Месяц поднялся. Из влажного сада
Веет цветами ночная прохлада,
Скошенной пахнет травой.

Сильно и плавно взлетают качели,
Звёзды мерцают, качаясь сквозь ели,
Сосны скрипят надо мной.

Слышишь, в деревне играет гармошка.
Не уходи, посидим здесь немножко –
Жалко ложиться мне спать.

Ночь обступила, как старая сказка.
Сердце сжимает мне тёплая ласка,
Хочется что-то сказать…

Что же сказать тебе? Слов так немного!
Знаю одно я: какая б дорога
Мне ни была суждена,

Сердце мое неразрывно с тобою –
С самого детства старушкой-судьбою
Ты мне навек отдана…

IV

НА ТЯГЕ

Вот и опушка, дальше мне не надо
Идти. Здесь сяду, буду ожидать.
Повеяло вечернею прохладой.
Смеркается. Какая благодать!

Сильней запахло клейкими листами
Берёзовая заросль, а за ней,
Над озерком, под тёмными кустами,
Защелкал звонкий майский соловей.

Закат окрасил старую осину
И в лужицу у ног моих взглянул.
Из-за леса сквозного на долину,
Захоркав, вальдшнеп тихо протянул.

Забилось сердце трепетом веселья!
Блеснул огонь и вальдшнеп вниз упал –
Удача будет! На пенёк присел я
И слушал, как, слабея, замирал

Раскат громовый.Снова, чрез мгновенье
За рощей свист, и снова тянут два:
Я дал по ним три выстрела, в волненьи
Успевши зарядить ружьё едва,

Но эти мимо! И опять молчанье…
А запад уж погас и надо мной
Звезды зелёной тихое мерцанье.
Темнеет лес. И мне пора домой.

Среди кустов, росистою тропою
Иду и тишиной душа полна.
Над чёрным лесом, прямо предо мною
Краснея, подымается луна.

Иду один. И думать так отрадно,
Что дома ты, что я люблю тебя,
Что ты моя навек и безвозвратно…
Что целый мир люблю, тебя любя…

ЗАРНИЦЫ БЫЛОГО

Днём бескровным утомленный,
Тёмной ночью окруженный,
В мрак безличья погруженный,
В сумраке ночном,

Ты, внезапно, вдруг, проснёшься
И чему-то улыбнешься,
И невольно встрепенёшься,
Весь охвачен сном:

Промелькнули в сновиденьи
Тени радостных видений,
Озарили на мгновенье,
Сердце, вдруг, зажгли…

Но напрасно вспоминаешь,
Силы мысли напрягаешь,
Безвозвратно забываешь:
Грёзы уж ушли…

Ты во мрак вперяешь очи
В сумрак тихой скучной ночи –
Сон вернуть назад нет мочи,
Жар в груди остыл…

Ты во сне опять припомнил,
С жгучей болью снова вспомнил
То, о чём когда-то помнил,
Что теперь забыл.

И во мраке неизбитом
Будешь думать об отжитом,
О далёком, о забытом –
Сна ты не проси…

Что в тебе когда-то жило,
Что в душе твоей царило –
Сердце помнит, не забыло…
У него спроси…

Красное Село, 1916 г.

***

МЕЛОДЕКЛАМАЦИИ

С.П. Изъединовой

I

Летели журавли. Безоблачно сияла
Небес весенних ясная лазурь.
Под солнца ласкою природа оживала
И нет уже следа суровых зимних бурь.

Летели журавли и радостно кричали,
И ярко разгорался синий день;
Проснулся лес и птицы щебетали,
Поднялось солнце, уходила тень.

О, как прозрачен воздух! Полной грудью дышишь –
Вернулось снова счастье и весна.
Поёт в природе всё… Прислушайся, – ты слышишь?
О, посмотри, как даль полей ясна!

II

Грустит позабытый рояль.
Спускаются трепетно тени.
И розовый вечер весенний
Забытую будит печаль.

И, кажется, трепетно звуки
В пустынной гостиной летят…
Колеблются люстры, дрожат,
Незримые бегают руки.

И снова чего-то так жаль,
Ушедшим, забытым вновь веет…
За окнами вечер синеет…
Грустит позабытый рояль…

1914 г., Владимир

Ill

Вечерние тени так призрачны, жутки,
Узорною сказкой окутали сад.
Вечерние мысли так нервны, так чупси –
Знакомые струны на сердце дрожат.

Теней прихотливых приливы, отливы…
Меняются контуры, призрачен сад…
Оттенков и отзвуков в сердце извивы
Знакомою болью всё также томят…

Петроград, 1916 г.

***

ПОЛДЕНЬ

Там, где трава колесами примята,
За уткою, довольною собой,
Бредут неловко жёлтые утята
Весёлою болтливою гурьбой.

Визжит во сне, пригревшися на солнце,
Старуха Милька, ей не до проказ.
Бутылки белой выбитое донце
В густой траве сверкает, как алмаз.

Кухарка моет мокрою мочалкой
Блестящий, липкий от варенья таз.
А бабушка вздремнула на качалке
В тени террасы, уже в третий раз.

Воровки-галки, с лёту, вперегонки,
Хватают крошки хлеба со стола,
И дымчатый испуганный котёнок
Шипит на них из дальнего угла.

1921 г.

***

ШАРМАНКА

Люблю послушать к моему окну
В вечерний час забредшую шарманку:
В лохмотьях музыкант, а на его плече
Озябшая старушка-обезьянка.

У старика красивое лицо,
Но взгляд его безжизненный и вялый.
Все окна заперты – не слушают его
И ручку вертит медленно, устало.

Какой-то старый позабытый вальс,
Рыдает глухо хриплая шарманка.
Душа болит, болит… Конца мелодьи нет…
Дождь моросит, промокла обезьянка.

Окончен этот вальс, теперь плывет
Унылый и знакомый “Над волнами”…
Как много вспомнил он! А дождик моросит,
И двор окутан синими тонами.

Старик устал и медленно бредёт…
Как холодно, как тяжела шарманка!
Дрожит чахоточный измученный зверёк…
Как далеко до Охты от Фонтанки…

Петроград, 1916 г.

***

НОЧЬ СТОЛИЦЫ

Взошла луна над спящим Петроградом.
Зажглась огнями тёмная Нева,
Горят над тихим сонным Летним Садом
Опаловым узором облака.

Блестит Исаакий золотой главою,
Молчат громады каменных палат…
И высоко с простертою рукою
Вознёсся гордо бронзовый Гигант…

Люблю бродить вдоль улиц потемневших,
Люблю смотреть на лунный бег Невы,
Колонны храмов, жутко опустевших,
Какой-то тайной призрачной полны…

Петроград, 1916 г.

***

В АЛЬБОМЕ ХУДОЖНИКА

Есть утонченный аромат
В листочках блёклой белой розы.
Их поцелуешь – облетят
И на ковёр падут, как слёзы…

В них много грусти о былом,
О прожитом, невозвратимом…
Ты положи их в свой альбом,
Как аромат к твоим картинам…

1917 г.

***

M.Л. Бибиковой

Маятник мерно стучит.
Чётко слагает минуты.
Тянутся медленно путы…
Что-то прижалось, молчит.

Маятник мерно стучит.
Вдаль устремляюсь порывно,
Мысли текут беспрерывно,
Сердце устало, болит…

Маятник мерно стучит.
Полночь… Тягучие зовы…
Время! Зачем же оковы?
Кто-то далёкий забыт.

Петроград 1917.

***

Сесть за работу сегодня мне лень:
Мозг мой с душой не в ладу.
Хмурится в окна нерадостный день,
Сыро в осеннем саду,

Тусклые лужи повсюду блестят –
Всё же пойду как-нибудь…
Дикие гуси летят, да летят…
Гуси, счастливый вам путь!

Пахнет соломой, овинов дымком,
Мокрою прелой листвой.
Каждый здесь кустик давно мне знаком
Здесь мы гуляли с тобой…

Было давно это… Я одинок…
Много уже позабыл…
Этот ненастный осенний денек
Старую грусть разбудил…

***

ДЕТСКОЕ

Ек. Ф. Шенк

В чёрный омут задремавший
Крошка-звёздочка упала,
Отразилась, покатилась
И в испуге задрожала.

Всколыхнулся старый омут
И малютку, с нежной лаской,
Убаюкал, успокоил,
Усыпил журчащей сказкой.

Тихо в сумраке душистом
Камыши во сне шептали
И звенели, пели струйки –
Сны малютке навевали.

И рассказывали тихо,
Что на дне под ними скрыто,
О чудесном, неизвестном,
Что давным-давно забыто.

Ночь идет стопой неслышной,
Зорька ясная близка;
Привязалась, полюбила
Детка-крошка старика.

С этих пор, как в небе тёмном
Загорятся огоньки,
Заиграют, замерцают,
Как большие светляки,

Крошка-звёздочка с любовью
В омут дремлющий глядит.
И целует, и ласкает,
Огоньком в воде дрожит…

Петроград, 23 февраля 1917 г.

***

Как хочется домой, как тяжела чужбина!
Я так измучился на жизненном пути.
Моих полей широкая равнина,
Мои леса, о, если б к вам уйти!

Мой тихий дом, моя семья родная,
Я вижу вас в печальном, грустном сне.
Как рвётся к вам моя душа больная!
Мне тяжело – молитесь обо мне…

Харбин, 1920 г.

***

ШОТЛАНДИЯ

С. Вокер

Вереск лиловый на склоне холмов,
Неба далёкая просинь,
Заросли жёлтых осенних кустов,
Зелень прибережных сосён.

Грустно сижу я на камне, душой
Чёрные мысли владеют…
Плещутся волны внизу подо мной,
Дали туманно темнеют.

Серые тучи так низко плывут,
Чайки так стонут уныло,
Волны всё выше и выше встают,
Пена их гребни покрыла.

В грудь мне открытую ветер морской
Веет солёною влагой.
Как я свободен от скуки людской!
В сердце простор и отвага.

Всё позабыл я: тоску и печаль –
Волны размыкали горе!
Как я люблю эту грозную даль,
Как я люблю это море!

***

ЛЕТО

Пруд зацветший, две берёзы,
Мятая осока;
Бирюзовые стрекозы,
Небо так высоко.

Кувыркаясь, суетливо
Что-то ищут утки,
Из-за кочки, так пугливо,
Смотрят незабудки.

На лугах в траве ромашки,
Лютиков-то сколько!
Бело-розовые кашки,
Пахнет сладко-горько.

А трава почти по пояс,
Ждёт косы и песен.
Заберусь в неё, зароюсь,
Вечер так чудесен!

Надо мною сине, сине…
И глубоко, ясно…
В сердце тихо, как в пустыне…
Что желать напрасно?

1921 г.

***

Предчувствие встреч. Предначертанность числ.
Разгадка в прошедшем грядущих событий.
Ушедшего сна неосознанный смысл.
Дрожание с небом связующих нитей.

Вдруг, проблеск того, что не знал никогда —
Как будто смешенье своих ощущений
Теперешних, здешних, знакомых всегда
С забытою жизнью иных воплощений…

«Рубеж», 1937, №20

***

В СУМЕРКАХ

Печка гаснет – нет в ней жару.
Сумеркам чего-то жаль.
Сядь, возьми свою гитару
И унылой песней старой
Растрави мою печаль.

Спой о том, как слишком рано,
Белый снег занёс поля,
Как в порывах урагана,
В саван-иней все убраны,
Ночью стонут тополя.

Спой о том, как пленной птицей
При луне бледна, тиха,
У окна своей светлицы
Тосковала всё девица,
Ожидая жениха.

Как жених в неравной сече,
Вдруг, почуяв смерти тьму,
Где-то за морем, далече,
Был сражён. Как серый кречет
Очи выклевал ему…

1921 г.

***

Тройку выведу лихую,
Колокольчик отвяжу;
Улечу я в даль ночную,
Никому я не скажу.

Кони вихрем будут мчаться
Колокольчик зазвенит;
В сердце звёзды загорятся,
Сердце сладко заболит.

На морозе в шубе жарко –
Шубу сброшу с плеч долой!
Из-за облака украдкой
Месяц глянет голубой.

Прокричу я в даль ночную
Сердце сладостно замрёт…
Кто услышит, что тоскую?
Кто ответит, кто поймёт?

Только звёзды отзовутся,
Только звёзды всё поймут
Сердцу кротко улыбнутся,
Сердце тихо позовут…

1921

***

В СТЕПИ

Всё степь да степь, куда не кинешь взора,
Безбережность сознанию даря.
Какая ширь лилового простора,
Какая ясная вечерняя’заря!

Кой-где вздымаются далёкие курганы,
Свидетели столетие обид,
Рубцом закрывшиеся давнишние раны,
Народ, прошедший здесь, забыт…

Бредут волы так медленно… уныло
Скрипит арба. До дома далеко…
Так далеко… И сердце вновь заныло,
Но на душе и грустно и легко.

А степи меркнут тихо, безмятежно.
Закатный гаснет розовый пожар. ..
И скоро в небе трепетно и нежно
Заискрится задумчивый Стожар…

Кубань, поход, 1918 г.

***

ДЕВИЧЬЕ

На окне в стакане первые фиалки,
За окном – весенняя вода.
На дорожках сада радостные галки,
В небесах – лазури глубина.

Тянет всё куда-то и чего-то жалко…
Я сегодня ночью не спала…
Милый мой, любимый, ведь фиалки
Это я тебе из сада принесла.

1918 г. Кубань, Ст. Незамайковская, поход

***

НА НОЧЛЕГ

Икона Божьей Матери с Младенцем.
Над нею вербы сломанный пучок,
И вышитое гладью полотенце
Висит с боков, надето на крючок.

Зелёная лампада на цепочке.
Темно в избе. Открыто в сад окно.
Под ним сирени клейкие листочки,
Берёзы распустилися давно.

За садом смех, гармошка, прибаутки
И звонкие девичьи голоса.
Я видел девушку – глаза, как незабудки,
И русая до пояса коса.

***

ДЕД

Старик задумался в качалке у окна.
Рука с сигарой свесилась бессильно.
На подоконнике – бокал вина,
Как кровь густого, корки апельсина.

Полнеба охватил, как зарево, закат.
Душисто пахнет мокрым свежим сеном.
Темнеет сад, левкои, розы спят,
И тени ползают по серым стенам.

Дым от сигары тянется в окно,
Из сада веет ночью и цветами…
О чём он думает упорно и давно
И вдаль глядит усталыми глазами?

1921 г.

***

ЯЛТА

Всё море и море, лазурное, ясное,
С отливом рубина в закатных лучах.
Безволно-шумливое, вечно прекрасное,
Блестит бирюзою в прибрежных струях.

Ни облака в синей безбережной чаше
Небесного купола. Вечер горит.
Что значат волнения, радости наши?
Не всё ли равно, если море шумит?

Чей парус белеет там в розовой дали?
Стремится в безвестность неведомый чёлн.
И небо и море лиловыми стали…
Как думы, меняются отсветы волн.

Ялта 1918 г., Сентябрь.

***

В МОТОРЕ

Вечер близок. Холоднее.
Жёлто-красные поля.
И уходят вдаль, алея,
Золотые тополя.

Горы, горы… Скоро море,
Сердцу чуется простор –
Разметать тоску и горе
Мчится к морю мой мотор.

Глубже в шубу, ветер свежий, –
Середина октября.
Запад гаснет ясный, нежный,
Ярко пурпуром горя.

Лес совсем уже осенний,
Жёлто-розовы кусты.
Отчего ж на сердце тени?
Отчего со мной не ты?

Симферополь-Ялта, Октябрь 1918 г.

***

В КРЫМУ

Тонет в море золото,
Море бирюзово.
Хорошо мне, молодо,
Сердце слышит зовы…

Отчего не чайка я,
Что над морем вьётся?
Слышу, как у чайки
Вольно сердце бьётся…

Вот взвилась! На солнце
Крыльями блеснула,
Вот крылом, так четко,
По морю черкнула.

В море бирюзовом
Солнце утонуло…
Море потемнело,
Влагой потянуло…

Море неспокойно:
Ветер волны гонит,
И над чёрной бездной
Чайка вьётся, стонет.

Отчего кричишь ты,
Чайка? Что ты знаешь?
Отчего меня ты
Предостерегаешь?

Симферополь-Ялта, Октябрь 1918 г.

***

РОДНОЕ

Пора мне в путь. Я выхожу из хаты,
Беру ружьё, сажаю в сено пса,
Сажусь и сам. “Ну, трогай!” Полосаты
Кругом поля гречихи, льна, овса.

Спускается телега косогором,
Трясусь на ней я, голову печет,
Беседую с возницею Егором
Об урожае сена в этот год.

Жара и пыль, глаза слепит от зною,
Какой сверкающий июльский день!
Бредут в пыли коровы к водопою,
Потом, вздохнув, ложатся снова в тень.

Мальчишек ратъ, в молчании глубоком,
Залезла в воду, что-то ловит там.
Въезжаем в лес. Телега, как-то боком,
Трещит по сучьям, рытвинам, корням.

Лес кончился. Опять поля и пожни
И цепь высоких пахнущих стогов;
Кустарник мелкий, ягодник, – здесь можно
Мне поискать с Нана тетеревов.

Я взял зарю, оставивши телегу
В деревне у знакомца-мужика,
Ходил по вырубкам, теперь к ночлегу
Бреду межой, измученный слегка,

Но радостный. Плечу немного больно –
Пять жирных птиц в тяжёлом ягдташе!
Как дышится глубоко мне и вольно
И как отрадно, тихо на душе!

Поужинав, уснуть на свежем сене
Под звёздным небом, утром снова в путь.
Опять жара, ни облака ни тени:
“Куды теперь, барчук?” – Куда-нибудь…

Россия, милая, твои картины,
Родимая приветная земля,
Твои необозримые равнины!
Вернусь ли к ним, тоскуя и любя?

Париж 1920 г.

***

КОЛЫБЕЛЬНАЯ

Моей крестнице Тапюше

Зорька на западе чуть догорает.
В Божьих светёлках зажглися огни.
Ночь на усталую землю слетает,
Влажные крылья свои отряхает.
Спи, моя детка, усни.

Сад засыпает. Над речкой, украдкой,
Робко защелкал в кустах соловей.
Кот на лежанке мурлыкает сладко.
Розовым светом мерцает лампадка.
Глазки закрой поскорей.

Спи, моя детка, пусть Ангел-Хранитель
Будет с тобою во все твои дни,
Пусть защитит тебя Кроткий Спаситель,
Правде научит Великий Учитель,
Спи, моя радость, усни.

Париж, ноябрь 1920 г.

***

В ПОЕЗДЕ

Мокрые красные сосны.
Блеск бирюзовых небес.
Окон мельканья несносны –
Хочется выбежать в лес.

Вновь, как когда-то ребёнком,
Мягкой тропой побежать,
Голосом радостно-звонким
В мокрую глушь покричать.

Поезд несется тревожный.
Сзади так много утрат…
Что, если выводы ложны?
Время, нельзя ли назад?

1921 г., Свенемюнде-Берпин

***

ДЕТСТВО

Проснёшься ночью: в детской тихо, тихо,
Тепло, уютно. Маятник стучит
Упрямый, старый. На лежанке тёплой
Мурлычет кот, пригрелся и лежит.

Мерцает светом розовым лампадка.
На белом непокрашенном полу
Лежат большие лунные полотна.
Трещит сверчок за печкою в углу

Так дрёмотно. Опять было закрылся
Один мой глаз, но, вдруг, издалека,
Потом и близко, звонкий колокольчик;
Уж тройка у ворот – коренника

Я узнаю бряцанье глухарями.
Двор яркий голубой. Степан открыл
Скрипящие замёрзшие ворота
И белый пар от тройка повалил.

Отец вошёл и говорит в передней,
Скорей к нему: погладить шерсть лисы
Громадной шубы, пошалить немножко,
Поцеловать обмёрзшие усы

И, получив щелчок – под одеяло.
Приходит няня: “Ну, ты, егоза,
Опять не спишь?” Но я уже согрелся
И тёплый сон слепит мои глаза.

1921 г. Берлин

***

НА ПЧЕЛЬНИК

Старик Пахом отрезал ломоть хлеба
И мажет тёплым медом, а барчук
Стоит и ждет. Сквозит, сверкает небо
В узорных листьях клёна и вокруг

Гудят сердито ульи, пахнет воском.
Нагретой хвоей, мятой и землёй.
Стучит телега весело и жёстко
Поросшею цветами колеёй.

Барчук ест хлеб. Старик рукой корявой
Ласкает мягкий лён его волос,
А в лысину его комар упрямый,
Жужжа, нацелился и впился, как прирос.

На ясном небе белые барашки,
Блестят на солнце розовые пни,
И мальчика лиловая рубашка
Мелькает в яркой клёновой тени.

1921 г.

***

МАНДАРИНЧИК

Стоял на нижней полочке
Китайский мандаринчик,
Он ростом был с мизинчик,
С головкой на иголочке.

Его любила детка,
Болтала с ним нередко,
Он понимал отлично
И всё кивал привычно.

Как вдруг, однажды, кошка
Забралась на окошко,
Достала лапой полку
И, ах, одни осколки!

Фарфоровое счастьице
Разбилось на кусочки!
И плачет горько дочка
И градом слёзы катятся
На розовое платьице.

1921 г.

***

ПОЗДНЯЯ ОСЕНЬ

I

По снежной грязи к дому от сарая
Плетется, ковыляя, важный гусь,
Рычит с соломы мокрой шавка злая;
А надо мной, куда ни повернусь,
Всё синева, безбрежная такая.

За речкой на пригорке сосны, ели,
Туда сегодня я пойду гулять.
Мне города томленья надоели…
Здесь буду от людей я отдыхать
Две длинные блаженные недели.

II

Погода хуже. Село в тучи солнце.
Летят листы – последние они.
Темнеет вечер. Вот в одном оконце,
Потом в другом затеплились огни.

Холодным пустырем, по мёрзлым кочкам,
Где вьюга плачет над собой сама,
Бредёт старушка в сереньком платочке:
“Старушка, ей, старушка! Ты – зима?”

III

А к ночи небо снова разъяснилось.
Из-за пригорка слева тихо встал
Двурогий месяц и засеребрилась
В канаве мёрзло лужа. Заблистал
Направо мой Стожар… Зашевелилась

В душе тоска… И вспомнил я опять
Моих полей задумчивую гладь,
Дорогу к дому за лесистым скатом,
Где я любил давно, давно когда-то…
Всё, что осталось – только вспоминать…

1921 г. Просткен

***

НА ЕВРЕЙСКОМ КЛАДБИЩЕ

Здесь на границе самой с Польшей, на холме,
Еврейское кладбище небольшое.
Сегодня я гулял там, молодое
От снега утро – знать не терпится зиме.

Кладбище огорожено со всех сторон
Высоким, в добрый рост, сплошным забором,
Чтобы прохожие нескромным взором
Не потревожили покой гробниц. Ворон

Я наблюдал не раз, несчетные полки
Сюда летят вечернею порою,
И шумною крикливою толпою
И карканьем противным сразу уголки

Кладбища наполняют. Но зато сейчас
Здесь тихо, хорошо. Сквозь ветви сосен
Глядится неба ласковая просинь.
Вот белка по сучку к забору пробралась,

Уселась, круглым карим глазом вдаль глядит
И моет мордочку забавно лапкой,
Потёрла спинку и зевнула сладко;
И шёрстка красная в косых лучах горит.

1921 г. Просткен

***

НА ЛЫЖАХ

Как хорошо на лыжах пробежаться
По насту крепкому, как толстая слюда,
Морозным воздухом до боли надышаться
И в спящий белый лес войти. Сюда

Косым лучом румяно смотрит солнце,
На снеге зайчьи пухлые следы,
А в просеке широкой, как в оконце,
Опять поля далёкие видны.

Так тихо, тихо, что порой не знаешь,
Живёшь иль нет. Чего-то очень жаль…
Душа болит и снова вспоминаешь
Забытую, но милую печаль.

Порой сучёк под белкой треснет громко
И снежный пласт беззвучно упадёт;
Заплакал заяц, голосом ребёнка,
В когтях лисы, бедняга пропадёт.

Последний луч ползёт по веткам выше.
Лес потемнел, смеркается давно.
Скорей домой. Вдали усадьбы крыши;
Вот серое пустынное гумно:

Здесь на приваду сторожил я волка
Когда-то в детстве, ночью, в ноябре;
Как было радостно и страшно! Только…
Волк не пришёл. А там, на той горе,

Рос дряхлый дуб, его своим считал я,
Сюда я часто ночью приходил
Смотреть и слушать ночь и, замирая,
Следить в выси движение светил.

На нём жил старый ворон. На вершине
Чернело одинокое гнездо.
Теперь же дуба нет уж и в помине
И ворон улетел уже давно…

Какое дело мудрой старой птице
До нас, внизу тоскующих людей?
До той чудесной, детской небылицы,
Что там в душе рождалася моей

Под тихим дубом?.. Потемнело поле,
Я засветло домой не попаду.
Довольно грусти, хорошо на воле!
Коль завтра будет солнце, вновь приду.

1921 г.

***

Догорел закат.
Стоны медные
На селе гудят
И тоской томят
Сердце бедное.

Взял гитару он,
Заливается.
Под гитары звон
Жизнь моя, как сон,
Вспоминается.

Свет зари погас.
Ну, в последний раз:
“Знать увидел вас
Я не в добрый час…”

1921 г.

ТРОЙКА

Оскалив зубы, кучер ухмыльнулся
И, вдруг, своим кнутом,
Загикав дико, разом размахнулся
По всем, по трём!

Рванулася и подхватила тройка!
Вся ночь навстречу нам…
“Эй, ты, держи!” Не слушает и только, –
Как её там!

Визжат полозья, сани накреняет,
Вот, вот, – и прямо в снег!
Кусты бегут, не разглядишь, мелькает, –
Безумный бег!

И бубенцы, в испуге, заметались…
О чём кричат они?
На чёрном небе звёзды закачались…
Гони, гони!

Что впереди? – Не знаю! Разобьёмся? –
– На всё согласен я!
Как хорошо! Мы спим и не проснёмся…
Люби меня!

РАЗДВОЕННОСТЬ

Раздвоенность в себе я ощущаю:
Жизнь тела дух давно опередил;
В исканиях сокрытых Вечных Сил
Я духом в Неизвестности блуждаю…

Но тщетно в Мрак взглянуть пытаюсь смело –
Познание живущим не дано.
Да и к чему здесь, на земле, оно?
Душа и без него устать успела…

Что будет там? – кто может угадать?
И будет ли? – и это безразлично…
Мне знать не хочется — ведь скучно знать…
Здесь на Земле так глупо и привычно…

ОСЕНЬ

А.П. Рогович

Больные вздохи осенней ночи.
Руками машет в тревоге сад.
Темнеет быстро – дни всё короче.
Аллеи пусты, там листопад.

Берёзы жёлты, багряны клёны,
А на сирени уж листьев нет.
И только ели одни зелены.
В аллеях тусклый дрожащий свет.

Дымится мутный туман над прудом.
В осоках жёстких шуршанье спит.
В холодном небе алмазной грудой
Над чёрной елью Стожар блестит.

1921 г. Просткен

ВЕЧЕР

День был осенний, ненастный, короткий.
Сыро в безлюдьи аллей.
Ржавой железной калитки решётка
Плющем обвита. Печальна и кротка
Даль потемневших полей.

Ивами старыми пруд затенённый.
Длинные ветви глядят
В чёрное зеркало. Парк полусонный
Дремлет под шорох дождя монотонный.
Мокрые нимфы дрожат

В редких кустах облетевшей сирени,
Влажною пахнет листвой.
Шелестом листьев нисходит забвенье…
Тихо иду я, и прячутся тени
Робкою бледной толпой…

1921 г.

СТЕПНАЯ МОГИЛА

Русские степи. Стоит одиноко,
Издали виден, могильный курган.
Тихо, пустынно… Высоко, высоко
Птиц запоздалых летит караван.

Были хозары, прошли печенеги,
Половцев время умчало навек…
Лились столетья… В покое и неге
Духом и телом ослаб человек.

Стали преданием гордые были,
Сказкой теперешних робких селян,
Правнуки славу былую забыли,
Стали рабами потомки славян…

Гей отзовитеся, старые кости!
Гнёт жидовина терпеть нам не в мочь!
Русь истерзали незваные гости…
Встаньте, гоните, как прежде, их прочь!

Чем оживить вас? Какою водою?
Горькие слёзы и жгучая кровь
Льются повсюду широкой рекою…
Встаньте, встряхнитесь, спасите Русь вновь!

Степь безответна… Безмолвна могила…
В ней миновавшее русское спит,
Древняя русская гордая сила…
Коршун над ней свою жертву когтит,

Да ветерок от Москвы налетает
И, шелестя побуревшей травой,
Грустно, тоскливо поёт… Напевает
Вечную память и вечный покой…

1922 г.

“Ночь”. 14 января 1917 г. Автограф П.П. Булыгина Стихотворение публикуется впервые. Посвящено А.П. Булыгиной

 


Ранее неопубликованные стихотворения Павла Булыгина из архива его сестры Наталии Петровны Булыгиной

Сборник стихотворений Павла Булыгина настолько стремительно был сдан в печать, что я не успела осознать и систематизировать даже те сведения о поэте, которые мне уже удалось собрать к тому времени.

В отделе Русского зарубежья РГБ все сотрудники были совершенно уверены, что в наше время мне не найти никого, кто захотел бы финансировать издание стихотворений неизвестного в России эмигрантского поэта.

А я ведь даже не понимала, что значит искать издателя.

Естественно, я верила профессионалам, но для меня главными оставались стихотворения Павла Петровича!.. Я терпеливо взялась переписывать от руки для мамы стихи её дяди… Снимать ксерокопии сборников было очень дорого! К тому времени я почему-то взялась выискивать адресатов поэзии Булыгина.

И вдруг случилось очередное чудо! В читальном зале ко мне подошел человек и спросил: “…не хотите ли издать что-нибудь из Булыгина?..”. Это был краевед из Гороховца, Владимирской области, бывший инженер, учитель истории Н.И. Андреев.

Сам предложил!

Через пару месяцев, наскоро расшифровав адресатов, кому были посвящены стихотворения, я сдала в редакцию сборник “Пыль чужих дорог”. Название сборнику дала племянница П. Булыгина Е.М. Губская (урожденная Изъединова).

И сразу же посыпались новые данные и новые сведения! Но…

Следующим этапом началась работа по переводу и редактированию книги Павла Булыгина “Убийство Романовых. Достоверный отчёт”. И только после выхода в свет “Убийства Романовых” (М., 2000г.) настало время взяться за более тщательную работу над стихотворениями Павла Петровича Булыгина.

В разрозненных старых бумагах Наталии Петровны Булыгиной, снятых при очередной уборке с антресолей, среди писем от кузин Лембке из Польши, от младшей сестры Марии из Аргентины, от вдовы поэта Агаты Фенвик-Булыгиной из Флориды, США оказались и несколько листов автографов Павла Булыгина, и остатки общей тетради с его ранними стихотворениями, не вошедшими ни в один из изданных им самим и его вдовой сборников… Сначала я не очень внимательно отнеслась к тетради стихов… Булыгинская молодёжь и их друзья часто играли в “буриме”, перекидывались шуточными посланиями. Писала стихи и вторая сестра Павла Булыгина – Анна Петровна.

Итак, я взялась за более тщательное изучение бумаг тёти Наташи, и обнаружила, что тетрадь со стихами принадлежит Павлу. Самым грандиозным для меня открытием было то, что в этой тетради оказались стихи 1914-1917 годов, не вошедшие в первый сборник Павла Булыгина “Стихотворения”. Лишь несколько из них попали в сборник, но с некоторыми вариациями строк, что, впрочем, только подтверждает мою версию о том, что свои ранние стихотворения Павел Петрович записывал по памяти. Нельзя же предположить, что поэт возил с собой “архив” по дорогам всех войн и революций.

В своё время мне было сказано, что переиздание сборника стихотворений можно считать правомочным лишь в том случае, если в него можно включить хотя бы три-четыре новых стихотворения. В данное издание добавляется свыше двадцати новых стихотворений. Следуя вышеизложенной логике – переиздание сборника “Пыль чужих дорог” – правомочно.

Стихотворения Павла Булыгина печатаются по автографам поэта, хранящимся в архиве семьи.

***

Заката лучи догорали
За садом в далеких полях,
Унылые звуки свирели
Вдали замирают в ярах…

Кукушка кукует за лесом,
Замолкли уж птицы в кустах,
Туманной покрылись завесой
Луга и река в камышах…

Михайловское июнь 1914 г.

***

ВЕЧЕР

Заката лучи догорают,
Колышется спелая рожь,
Волнения в сердце стихают…
Мечтательно вечер хорош…

Я сел на крылечка ступени…
Поднялся туман над рекой,
Длиннее становятся тени
И даль вся залита луной…

Серебряной лентой сверкает
Река в голубых камышах,
Да жемчугом ярким мерцает
Роса на уснувших цветах…

Корякинская платформа, июль 1914 г.

***

СОН

Посв. Н.В. Ерофееву

Мне снился сон: прозрачный вечер мая
Уж засыпал над меркнувшей землей…
Румяный луч заката, догорая,
Играл в реке с.бегущею струей…

Я вышел в сад… Скрипели под ногою
Ступеньки старого прогнившего крыльца…
Куртины спящие душистою волною
Пахнули мне в лицо… Какая тишина,

Ни шороха… ни звука… Лишь порою
Ленивый ветерок ласкал моё лицо…
Недвижно я стоял и мирной тишиною
Была полна душа… И было так легко…

Проснулся… Серый, мутный и холодный
Рассвет глядел в окно, мучительно томя,
Осенний дождь стучал по крыше монотонно…
И ветер злобно выл, опавший лист крутя…

Владимир ноябрь 1914 г.

***

Леса родимые! Опять я вижу вас!
Я снова к вам вернулся другом.
И верю я, что в добрый час
Меня знакомым вы приветствуете шумом.

Я часто здесь ночной порой
Меж спящими бродил стволами,
Когда залитые обманчивой луной
Вы грезили, окутанные снами…

Как я любил под вашим тёмным сводом
Прилечь на мягкий мох, росой покрытый…
Как я далёк всем бурям и невзгодам
Тобой здесь, верный друг, от всех сокрытый…

В часы тревог и горьких дум
Я уходил под ваши своды,
И снова ваш знакомый шум
Моей души рассеивал невзгоды…

Михайловское май 1915 г.

***

УШЕДШИМ

Вечерний звон! Вечерний звон!
Как много дум наводит он!…

Как много нет уже в живых
Тогда веселых, молодых…

Спит река… Чуть шумят камыши,
Задремала лениво волна…
В этой мирной волшебной тиши
Отдыхает и дремлет душа.

Тихо, тихо кругом… Лишь порой,
Нарушая чарующий сон,
Над уснувшей, недвижной рекой
Колокольный доносится звон…

То в далёком погосте звонят…
Величавые звуки плывут,
Над уснувшей рекою гудят…
И гудят, и томят, и зовут…

И опять шевельнулась тоска…
Что-то поднял в душе этот звон…
Стало грустно, заныла душа,
Много прошлого вспомнил мне он…

В стороне, вдалеке одиноко стоит
Церковь в темной ограде крестов.
И над ними теперь величаво гудит
Звон, в тиши замирая лугов…

Колокольный призыв… Этот благостный звон
Из Лазурного Царства Любви…
Но не слышат они… Непробуден их сон,
Не проснутся, не встанут они…

Владимир 10 апреля 1915 г.

***

ВЕСЕННЯЯ СУББОТА*

Как хороша весна! Какою силой новой
Мне в душу веет ширь распаханных полей!
Как я люблю там, в бездне бирюзовой,
Следить свободный лёт далеких журавлей!

Войди ты в лес!.. Душистая там пышно
Цветёт черёмуха … Горят на ней лучи …
Прислушайся… под листьями чуть слышно
О счастье, о весне журчат-поют ручьи…

Как я люблю тебя, весенняя суббота!
К молитве звон зовёт далекого села,
Тяжёлая окончена работа,
И миром дышит грудь, и миром даль полна..

А синий вечер тихо догорает,
И розовый отсвет на соснах уж погас,
И звон вечерний тихо замирает.
Затихло всё кругом и близок ночи час…

Александровское Военное Училище, октябрь 1915 г.

_____________

*Измененный вариант этого стихотворения опубликован в сборнике “Стихотворения” (Берлин, 1922 г., с.96). Курсивом даны строки из этого издания. Там стихотворение посвящено сестре Наталии Петровне Булыгиной. Ошибочно поставлено место написания – “Михайловское”. (Здесь и далее примечания составителя).

_____________

***

КОЛЫБЕЛЬНАЯ ПЕСНЬ*

Закат за рощами угас.
Надвинулися тени…
И ночи близок тихий час …
И дали потемнели…

Туман клубится над лугами,
Защелкал коростель,
Луна поднялась над полями,
Пора тебе в постель…

Луной залитый пруд дрожит,
Спят ивы над водой…
На тихих крыльях сон летит…
Спи, детка, Бог с тобою…

Лагерь под Красным Селом, 23 июня 1916 г.

___________

* Предположительно, эта “Колыбельная песнь” могла быть посвящена единственной тогда племяннице Павла Булыгина Леночке Изъединовой, так как вторую свою племянницу – Веру – он даже не видал (она появилась на свет Божий только 3 августа 1916 года по старому стилю).

____________

***

Умирало лето…
Листья пожелтели.
Под порывом ветра
Липы шелестели…

Угасали краски…
Осыпались розы…
И в последней ласке
Чудились морозы…

Умирали чувства…
Умирали розы…
И в глазах потухших
Накопились слёзы…

Владимир, 19 ноября 1916 г.

***

ТОСКА ОСЕННЯЯ

Всё длиннее становится вечер.
Почернел, затуманился лес.
И сырой, и порывистый ветер
Гонит тучи быстрее с небес…

Дождь стучит так уныло по крыше …
Жутко, страшно там в поле, в лесу…
И назойливо возятся мыши
За обоем в гостиной, в углу.

За окном всё темней и темнее,
А минуты ползут и ползут…
Дождь стучит монотонно, сильнее,
И часы лишь шипят, но не бьют…

Кто ударил железом по крыше?
Кто там смотрит из сада в окно?
Всё проворнее возятся мыши…
Что-то умерло, что-то ушло …

Оседлать бы сейчас вороного
Да тоску с плеч бы сбросить долой!
Но мне жалко спугнуть домового,
Он один ведь остался со мной!..

Вот он возится с чем-то в прихожей…
Вот он скрипнул ступенькой в сенях…
Это он там лохматою рожей
Смотрит, плотно к окошку припав…

Дождь стучит всё сильней и сильнее,
Мыши что-то под полом грызут…
И на сердце темней и темнее…
А минуты ползут и ползут

Владимир, 19 ноября 1916 г.

***

ЛЕСНОЙ ОМУТ*

Спит вода.
Склонились над омутом ивы…
Чуть белеют купавы…
Ллии нежный льют аромат…
Посмотри…

Черный омут молчит.
Тихи сонные травы…
В них словно звёзды горят
Светляки…
Посмотри…

Поднялася луна…
Чёрным жемчугом искрится омут.
Стало вдвое темней
И страшней…
Посмотри…
И усни…

Владимир, ноябрь 1916 г.

____________

* Имеется еще один, не датированный вариант стихотворения, с другой второй строфой:

Чёрный омут молчит.
Звёзд вечерних изгибы
Отражает вода.
Тихи сонные травы,
В них словно звёзды горят
Светляки…
Посмотри..

_______________________

***

ОСЕННИЙ САД

Закрыта калитка,
Нахмурился сад.
Листы облетают
И тихо шуршат…

Цветник умирает…
На клумбах пустых
Горят только взгляды
Настурций одних…

Пустые дорожки,
Не видно следов…
И вспомнилось горе
Прошедших годов…

Нависло ненастье…
Закат не горит…
И дождик уныло
Сквозь сон моросит…

Промокла беседка…
Разбито окно…
И горе утраты
На сердце легло…

Нахмурились клёны,
Сад грустно шумит…
И вечер темнеет…
И дождь моросит…

Кисловодск, 12 декабря 1916 г.

***

Летели журавли… Безоблачно сияла
Небес весенних яркая лазурь…
Под солнца ласкою природа оживала,
И нет уже следа суровых зимних бурь.

Летели журавли и радостно кричали…
И ярко разгорался синий день,
И пробуждался лес, и птицы щебетали,
Поднялось солнышко и уходила тень…

О как прозрачен воздух! Полной грудью дышишь!
Вернулось снова счастье и весна,
Поёт в природе всё… Прислушайся… Ты слышишь?
О посмотри, как даль полей ясна!..

Кисловодск, 12 декабря 1916 г.

***

Поев. Г.Т. Т…у

Астры печальные
Дороги мне.
Ласки прощальные…
Грусть о весне…

Жизнь одинокая
Вся прожита…
Смерть бледноокая
Близко… видна…

Пусть же последние
Астры горят…
Сердцу так много
Они говорят…

Кисловодск, 14 декабря 1916 г.

***

ФИАЛ

Синее небо и синие звезды
В траве…
Далеки невзгоды, тихо, отрадно
В душе…
Солнце всё ниже и тени длиннее,
Вечер горит…
Ствол серебристый берёзы кудрявой
Луч золотит…
Синеют фиалки под кротким закатным Лучом…
О чём-то грустят и о чём-то тоскуют…
О чём?..

Кисловодск, декабрь 1916 г.

***

О чём шумит седая ель вершиной?
О чём грустят увядшие цветы?
Что досказал последний вздох рояля?
Куда ушли минувшие мечты?..

Рыдает колокольчик под дугою…
Что кончила упавшая звезда?..
О, не топчи цветы!.. Они в пыли,
Но в них болит печальная душа…

Владимир, 1 января 1917 г.

***

РОДНОЕ*

Бесконечные, безбрежные
Всё поля кругом, поля…
Краски в небе гаснут нежные,
И колдует тишина…

Растянулся, пораскинулся
Горизонт к краям небес,
И далёко отодвинулся
Синей лентой дальний лес…

Рожь колышется, как море,
Песня слышна далеко…
Где же ты девалось, горе?
О, как дышится легко!..

Владимир, 1 января 1917 г.

____________

* В сборнике «Стихотворения» (Берлин, 1922 г.) под названием «Дали» помещено это стихотворение с измененными первыми двумя строками, печатаемые поэтом, видимо, по памяти:

Бесконечная, безбрежная
Ширь кругом легла одна.

____________

***

РАССВЕТ

Как прекрасен, как нежен, как юно-хорош
Летний радостный свежий рассвет!
Солнце только взошло, птицы звонко поют,
Всё проснулось, но дня ещё нет…

В поле жавронки вьются. .. пахнет лесом, смолой,
Земляникой поспевшей, цветами…
Я иду по меже… А кругом меня рожь
Золотится под солнца лучами…

Владимир, 3 января 1917 г.

***

На западе багряной полосой горит закат,
В гостиной окна настежь в сад
Раскрыты.
В стакане на окне левкои умирают…
Сорваны…
Забыты…

Рояль закрыт и струны отзвучали…
Как он рыдал!
Как пел он, как молил, как счастья он желал!..
Как ярок был тот день, как нежили, ласкали
Лучи!..

Уж поздно… Запад догорел…
Левкои умирают…
Прости…

Владимир, 3 января 1917 г.

***

Синие глазки… Их много во ржи…
Я нарву себе целый букет…
Я окно отворю… В вазу воду налью…
Будет радостно в доме моём…

Владимир, 1917 г. (?)

***

Была весна. Цвели сирени.
Был радостен рассвет могучих сил земли…
И по утрам задумчиво свирели
Мечтали на дворе о счастье, о любви…

Весна прошла… Нет больше грёз…
На сердце грусть, унынье и печаль…
Последние цветы убил мороз…
И голубой мечты мне жаль…

Петроград, 10 января 1917 г.

***

НОЧЬ

Нюре посв.

Ночь подкралась незаметно…
Сном объят наш старый дом.
О, пойди в цветаик! – Там пышно
Разрослись цветы кругом…

Глазки Нюрины с мольбою
В небо звёздное глядят
И печалятся с тоскою…
Астры тихие грустят…

Льёт табак свой запах нежный,
Розы яркие горят,
И нарциссы белоснежно
Между зеленью блестят…

Ветерок душистой лаской
Резеды льёт аромат…
Веет дивной лунной сказкой…
Побежим скорее в сад…

Петроград, 14 января 1917 г.

***

СМЕРТЬ НА ЧУЖБИНЕ

Как горько сознавать, что нет души родной,
Кто облегчил бы мне мой горький час…
Последний страшный час прощания с Землёй…
И некому закрыть угасших глаз…

Я умираю здесь, судьбой заброшен…
Как далеко моя родная сторона!..
Один… Совсем один!.. Один и брошен!..
И меркнет уж моя печальная заря…

Петроград, 23 января 1917 г.

***

ГИБЕЛЬ БЕЗУМЦА

И я упал… Меня сломила
Судьбы слепой железная рука…
Мой час пробил… близка могила…
И вечная настанет скоро тьма…

Проходят люди… Редкие с участьем
Посмотрят на меня… Проходит их толпа…
Но не поможет мне никто в несчастье!
В них сердца нет и кровь их холодна!..

О люди! Вас я не боялся!
Не вы меня сломили! Над толпой,
Бросавшей камни, я смеялся!..
Меня сгубил мой жребий роковой…

Как был я юн! Как в высь стремился,
Как я мечтал о синих небесах!
Но сил не рассчитал …разбился…
И крылья сломаны… и мрак в глазах…
Прощай мечты!..

Петроград, 23 января 1917 г.

***

ФИАЛКИ

Цветут фиалки голубые
Весны пленительной мечты…
Как я люблю вас, полевые
Так чутко-нежные цветы!

Вы мне напомнили былые
Моей весны далёкой дни…
И детства годы золотые,
И грёзы чистые мои…

Закат последней кроткой лаской
Целует ваши лепестки…
И веют юной синей сказкой
Весны задумчивой цветы…

Петроград, 25 января 1917 г.

***

НА КАПИТАНА… (?)

Не люблю я город душный,
Город чванный и бездушный,
Город пошлых дел и слов,
Царство нравственных оков.

Раздражают меня лица
Бледных жителей столицы;
Кровь в их жилах холодна,
Речь – бесцветна и скучна…

…        …например:
Капитан и кавалер
Этот то зачем живёт?
Только ест, да горько пьёт…

Скандалист и вечно пьяный,
Глуп, как пробка, и упрямый…
Ну, скажи, на кой же бес,
Он коптит лазурь небес?!..

Петроград, 23 февраля 1917 г.

***

Ну, брось ты тоску и печаль свою прочь!
Раскрой поскорее окно:
Какая сегодня душистая ночь!
А в парке так жутко, темно…

В росистой траве светляков огоньки
Таинственным светом блестят,
Куда ни посмотришь – везде светляки!
И звёзды так ярко горят…

Узорами звёздными в небе сплелись
Огни самоцветных камней,
И отсветом в озере чёрном зажглись
Игрою жемчужной своей…

Петроград, 23 февраля 1917 г.

* * *

Аккорд оборван… Звуки тихо умирают…
В окно глядит темнеющий закат,
И в полумраке струны затихают…
Последние лучи на клавишах горят…

О чём тоскуют, плачут, замирая, звуки?
О чём грустит закатная печаль?
И почему так много в сердце муки?
Чего-то лучшего так страстно, больно жаль.

Душа вдруг вспомнила о чём-то позабытом.
И светом прошлого заполнилась на миг –
И вновь забыла в мраке неизбывном…
В раздумье к клавишам я головой приник…

Петроград, 24 февраля 1917

***

ПАМЯТИ Н.В. ТУХОЛКА

Николай Владимирович Тухолка происходил из польской дворянской семьи, оказавшейся во Владимирских землях после подавления Польского восстания 1863 г. Был влюблен в старшую сестру П. Булыгина Софью Петровну, вышедшую замуж в январе 1912 году за Михаила Алексеевича Изъединова. На Великую войну Н. Тухолка ушёл с первых дней вольноопределяющимся и был убит в первом же сражении…

И ты погиб. Тебя не пощадила
Судьба… Рука её сильна, слепа…
А смерть всё косит, косит… Ночь темна..
Ещё одна знакомая могила…

Как грустно стало мне… Припомнил я тебя
Весёлым, молодым и полным сил
В усадьбе нашей. Ты её любил.
Как наша дружно в ней жила тогда семья!..

И вспомнил я отца… Он близок был с тобой…
Как славно нам жилось там в тишине
Родной усадьбы нашей! Я к тебе
Привязан страстно был всей юною душой!

Мелькает вереница близких мне картин:
С тобой одни гуляем по полям,
И любо, вольно дышится так нам
В тиши задумчивой Михайловских равнин…

Как было хорошо! Опять в душе моей
Горят так ярко прошлого страницы;
Встают во мраке ночи снова лица
И образы уже ушедших светлых дней…

Петроград, 24 февраля 1917 г.

***

Кроме этих новых стихотворений Павла Булыгина, в старых бумагах Наталии Петровны Булыгиной есть ещё автографы её сестры – Анны Петровны Модестовой, которая тоже писала стихи и часто перекидывалась шутливыми диалогами с братом Павлом. Есть письмо Анны Петровны середины 1950-х годов к своим польским кузинам, в котором она рассказывает о написании совместного с Павлом Петровичем стихотворения. Вот выдержка из этого письма:

«…Сколько воспоминаний, в которых всегда участвовал он (Павлуша). То вспомнишь его шалости, то видишь, как он сидит в гостиной у окна летним вечером, а Соня играет свои фантазии … (Софья Петровна, в замужестве Изъединова (1889 – 1945).

…Это была игра. …Мы сидели летним вечером в Михайловском, в саду. Решили с ним вместе написать стихотворение. Я начинала две первые строки, а он тут же отвечал двумя следующими. Рита и Таля Гедройц были с нами, и Наташа с Марусей и Гришей. Рита тут же записывала. Это было вдохновение. Нельзя было задерживаться!..

Nocturne…

Нюра Как пахнут левкои… Как тихо в гостиной.
Как трепетно меркнет закат…

Павел А мысли бегут вереницею длинной.
Я снова минувшим объят…

И снится мне вечер другой, позабытый,
Такой же грустящий закат.

И розовый сумрак повсюду разлитый,
Тенистый, разросшийся сад…

И снишься мне ты на перилах балкона,
Твой долгий задумчивый взор.

Румянится отсветом нежным колонна,
Кудрявится плюща узор…

И снится мне шёпот в тенистой аллее,
Твой смех, и любовь, и весна…

Левкои так пахнут… В гостиной темнеет,
И реют видения сна…

…Я вдруг замерла. Как он придумает такую трудную рифму? И как он мастерски ответил! Ведь это сразу целая картина дома с колоннами, увитыми плющом… Вот она, наша юность, полная поэзии, романтики!.. Разве её можно забыть?!»…


Павел Булыгнн

ЯНТАРИ

СТИХОТВОРЕНИЯ

Посмертный сборник стихотворений, изданный вдовой поэта – Агатой Фенвик-Булыгиной (ур. Шишко). Предисловие – П. Пилъского.

Рига, 1937 г. Издательство М. ДИДКОВСКОГО

Лейб-Гвардии Петроградского полка поручик Павел Петрович Булыгин. 1917 г. Из архива Российского Фонда Культуры

 

БУБЕНЦЫ

…«Бубенцы на вечерней дороге говорят об утраченных днях»…

***

Как странно жить, как странно вспоминать
О том, что было близко и любимо,
И что ушло… А жизнь не хочет ждать
И всё идёт… и всё проходит мимо…

Пора седлать привычного коня, –
Зовёт труба вдали призывно где-то.
Пора мне в путь. Что ждёт ещё меня,
Охотника, скитальца и поэта?

Увижу ль вновь пылающий Суэц,
Леса Цейлона, улицы Шанхая,
Иль, сжалившись, судьба мне, наконец,
Вернет тебя, Монголия родная?

Степей безлюдных выжженный простор,
Кумирни, позабытые могилы…
Твоих богов незрячий, тёмный взор…
Монголию и время позабыло…

Орлов круги и клёкот в вышине,
Змеи ползущей пёстрые извивы;
В сухой степи, в полночной тишине
Издалека и стоны и призывы…

В кумирне старой, за резным окном,
Визжат божки и крови просят снова.
Я не пойду к ним. За костром ножом
Я начерчу известное мне слово…

Далёк мой путь и нет дорог назад,
Но буду помнить всё же, как когда-то,
Из под ресниц опущенных твой взгляд
И санный бег по улицам Арбата.

***

САПОЖКИ

У меня есть к былому дорожка, –
Я её для тебя проторил.
Ты надень только эти сапожки, –
Их Волшебник мне мой подарил.
Я тебе покажу то, что было,
Ты увидишь былую себя.
Жизнь так много страниц позабыла,
Мы так мало ведь помним, любя.

Видишь, плещется море под кручей?
Эти скалы давно здесь стоят.
И над соснами вороны тучей,
Чёрной тучей кружат и кружат.
Вот расселися все на вершины
И кричат. А ты знаешь о чём?
– Здесь погибла варягов дружина
В бранной схватке с чужим кораблём.
Спит варяг под скалою, в пучине,
Сжав в руке свой топор боевой…
А в Трубчевске, узнавши, княгиня
Ночью бросилась с башни большой…

Дальше… Жаркое солнце пылает,
И идут, колыхаясь слоны, –
Их Цейлонский Раджа посылает
Властелину Восточной страны,
Чьё зловещее, чёрное имя
Из-за гор, словно туча ползёт;
А за ним, между вихрями дыма,
Смерть стопою кровавой идёт.

Нет страшнее владыки от века!
И Раджа шлёт скорее дары:
Шлёт рубины, как кровь человека;
Жемчуга, как орех, и ковры.
Не помогут Радже и подарки,
Неизбежен приход роковой.
И не даром под мраморной аркой
Загрустил его слон боевой…

Там, над степью туманной уснула
Розовея в предутреннем сне,
Невысокая грудь Богдаула, –
Здесь впервые ты встретилась мне.
Видишь, девушку с чёрной косою
И с замотанным шалью лицом,
Полускрытый высокой травою,
Мчит монгол, наклонясь над конём?
Помнишь ты, как ревниво запела,
Догоняя монгола стрела,
Как твое онемевшее тело
Положил поперёк я седла?
После – песни весёлого пира
У подножья священной горы,
Вкусный запах бараньего жира,
И мои голубые шатры…

Над поблекшею степью станицы
Журавлей вереницы летят.
Мы, в сапожках, ведь тоже, как птицы,
Хочешь с ними, в Египет, назад?
Покажу тебе троны Рамзеса,
Проведу тебя вглубь пирамид.
Там есть дверь, а за нею – завеса
Тайну Тайн фараонов хранит.
На изгибе тяжёлого Нила
Белый храм – разве можно забыть?..
Ты по этим ступеням сходила
Крокодилов священных кормить.
За тобой, в ожиданье, сидели
Побуревшие, старые львы,
И на них из-за грота шипели
Три удавьих, больших головы…

Подарил мне волшебник сапожки,
В них могу далеко я уйти,
Но к тебе всё ж, к последней, дорожку
Не могу, не могу я найти…

***

Насыпь круто в берёзы ведёт.
Рельсы мокрые гулко дрожат,
Тишина по болоту идёт.
Над берёзами – красный закат.

Уже по пояс встала трава.
Незабудки в канаве живут.
Я опять повторяю слова,
Что когда-то сказал тебе тут.

Ты мелькнула – огонь на заре,
Ты растаяла – звон из села…
Но мое голубое взяла
И угасла в вечерней игре…

Одинокая насыпь зовёт.
Одинокие рельсы гудят.
В облаках разноцветный закат,
Замирая, надеждой цветёт.

***

Есть у меня ночные миги.
Я жду. На люстре — лунный блеск.
Поднявши голову от книги,
Я слышу рядом тихий треск!..

Треск половицы. Кто-то дышит,
Колеблет сумрак в зеркалах…
Понятно сердцу… Сердце слышит…
И умирает тёмный страх.

И неизбежней и яснее
Тоска невозвратимых грёз,
И благодарней и нежнее
Из рамки взгляд твой, полный слёз…

Абиссиния

***

Я поставил свечу у портрета
И смотрю вам в глаза. Где-то, где-то
Мое солнышко светит теперь?
Я найду вас едва ли, едва ли…

Распахнулась балконная дверь
И погасла свеча… Задрожали
Мои руки, сжимая портрет, –
Неужели же это ответ?

Гамбург

***

Отчего так устало плеснулась волна,
Отчего так печально вокруг?
Отчего в содроганиях павшего сна
Замыкается медленный круг?

И кружится моя голова,
И на память приходят былые слова,
И опять, как тогда,
Я шепчу: никогда, никогда…

***

Перебирая старые, забытые тетради,
Найти случайно выцветший портрет…
И вдруг понять, как много стало сзади,
И вдруг понять неуловимость лет…

И, как укор невзятому порыву,
Посмотрят пристально печальные глаза…
Жизнь подошла к пустынному заливу…
Мертвея, зеленеет бирюза…

***

Случайность фразы. Сходство лиц.
Призыв духов, проплывший мимо.
И снова росплески зарниц,
И вновь тоска неудержима..

И промелькнёт опять безвольно,
По краю памяти скользя,
Всё то, что помнить слишком больно,
Но позабыть совсем – нельзя…

1925 г.

***

Синие сумерки тихо слетали,
Медленно вечер угас.
Что-то душой мы опять угадали,
Что-то прошло мимо нас.

Дымная вдаль уводила аллея,
Колокол близко гудел.
Крепче любил я тебя и грустнее,
Но рассказать не сумел.

Как позабыть этот терпкий и влажный
Запах опавших листов,
Этот осенний, унылый, протяжный
Церкви молитвенный зов.

Как позабыть твои тонкие руки,
Маленький жемчуг кольца,
Это предчувствие вечной разлуки.
Призрак проплывший конца…

Абиссиния

***

Мне часто снятся тихие равнины
Моих полей, усталый сосен шум,
Вечерний сад, душистые куртины…
Мой путь был слишком, слишком длинный,
Я утомлён от злых и горьких дум.
Ты помнишь догоревшего заката
Последний блеск, скользивший по окну?..
Мне хочется домой, мне хочется возврата,
Мне хочется как прежде, как когда-то,
Любить тебя и чувствовать весну…

Германия

***

К МОЕМУ ВОРОНУ

Я вижу в памяти моей:
Сошлися в поле две дружины,
И гулко ахнули равнины
От лязга встречных их мечей.

Я помню, помню этот бой!
Рубились бешено варяги,
Победно надувались стяги
Над их железною толпой.

Закат кроваво помертвел.
Вся вражья рать лежит побита.
Напьются вороны досыта

И наклюются мёртвых тел…
Горят костры. Стихает стан.
О чём задумалась ты, птица?
Ты вспоминаешь мёртвых лица

И кровь, текущую из ран?
Мечом порубленный стонал
Я на земле во ржи примятой…
Не ты ль, скажи, тогда, проклятый,

Меня, бессильного, клевал?..
Как неохотно ты слетел,
Когда нашли меня варяги!
И к трупам, стынущим в овраге,
Расправив крылья, полетел!..

***

ПОД КОЛЕСОМ

Чем бы мы ни заполнили дни,
Чем бы мы заниматься ни стали, –
Всё равно, – мы повсюду одни,
Всё равно, – мы смертельно устали..

Шёл, волнуя, поднявшийся вал,
Разрывая нежданные кручи,
Не дойдя, – опустился, упал,
Разошлися нахмуренно тучи.

Глянул день, незнакомый, чужой.
Тускло издали смотрит иное…
Непонятен мой путь предо мной,
Даже сердце как-будто чужое!

Колокольчик примят колесом
И поднимется снова едва ли…
Я не знаю, что будет потом, —
Но сейчас мы… смертельно устали…

***

Бессильны, скучны вы! Едва увидев солнце,
Вы убеждаетесь, что вреден яркий свет,
И, занавесивши последнее оконце,
И изучая свой тоскливый кабинет,

Не видите, что в нём так много пыли,
И что слуга, проспав, не выбил ваш диван.
Вы в детстве помнили, но после позабыли,
Что есть простор вам неизвестных стран.

И, если, забредя случайно, у камина
Я расскажу вам путь в безлюдный край озёр,
Где звёзды ближе нам и светят, как рубины, —
Вы скажете: “Какой забавный Фантазёр!”

***

Я пришёл к тебе сегодня
Рассказать, что я тоскую,
Что душа каким-то светом
Изнутри озарена.

Уж неделя – лишь засну я,
Слышу пальмы долгий шелест
И я знаю, – где-то, где-то
Ждёт меня моя страна.

И больным я засыпаю,
Просыпаюсь я несчастным..
Как найти бы мне всезнайку,
Чтоб спросить, где та земля?

И тогда, прости, голубка,
Но тебя я променяю
На матросскую фуфайку,
На ветрила корабля…

***

Не говорите мне о невозвратных днях,
Не пойте песни, мною позабытой…
Лежат на отмели, на розовых камнях
Обломки лодки, волнами разбитой,

И лижет их солёным языком
И понемногу слизывает море…
О, бойтесь в полночь встречи с кораблем,
Которым правит в бурю Горе!

Ушкуйник молодой, я вёл свою ладью,
Нагруженную жемчугом добытым,
Всё там — на дне… И молодость мою
Не вспоминайте песней позабытой…

***

Жалко жизнью зачёркнутых строк,
Недоверчиво встреченных снов,
Одиноко пройдённых дорог
И в борьбе отпылавших годов…

Приоткрыть бы в минувшее дверь!
Я сумел бы кругом обойти
Те утёсы, где море теперь
Моет рёбра разбитой ладьи.

***

Не просите меня больше петь,
Я устал, утомлён, не поётся.
Меня нужно сейчас пожалеть,
Моё сердце томительно бьётся.

Я всё понял, всё понял, узнал…
Вот, вы слышали, дрогнули стены,
Меч дымящийся с неба упал
И карает ночные измены…

Вереницы весёлых людей,
Развиваясь, свиваются в группы;
Вы смеётесь над маской моей,
А мне кажется: трупы, все трупы…

Нарастает невидимый хор…
Панихида сплетается с танцем…
Горе грузно ползёт на забор
И грозит окровавленным пальцем,

И белеет оскал черепов
Под людскою улыбкой презренья…
Я уйду от безумья годов.
Свете Тихий, спаси от прозренья!

***

Так вот куда меня вела
Моя тревожная дорога.
Следы – пороша замела,
И в даль мою смотрю я строго.

О главном я забыл давно.
В душе моей томятся зори,
Которым вспыхнуть не дано…
Замёрзшим камнем стынет горе.

Над кручей низки облака.
Взлетевших мыслей свищут крылья,
И вновь зовут издалека
Мои ненужные усилья.

***

Под облаком, оттиснулся над кручей
Двурогий лик.
Куда зовёт неясный и тягучий
Далёкий крик?

На чёрном дереве ночная птица,
Узнал – моё…
В душе зажглась забытая страница,
– Я не пойму её…

Я не вернусь. Прощай, мои равнины!
Я вижу вас в бреду…
Мой одинокий путь был слишком, слишком длинный,
– Я не дойду…

***

Снова всматриваюсь в даль.
Чёрной ночи низок полог.
По отлогам спит печаль,
Час утешный так недолог.

Поле скошенное ржи, –
Всё осеннее, а Где-то
Лента узкая межи,
Что меня водила летом.

Синий купол, звон, стрижи…
Рожь, гречиха, поле, лето…
Отчего сейчас, скажи,
Вспоминается всё это?

По отлогам спит печаль.
В облаках луны осколок.
Скучно в поле. Солнца жаль…
Час утешный так недолог.

***

Я шёл в степи. Луна катилась,
Ложились тени на песок,
Река за ветками дымилась,
Я был один и… одинок…

Дрожала дальняя зарница
И, как сквозь сон, томился гром.
Над степью низко стлалась птица,
Касаясь вереска крылом…

Всё это, всё когда-то было…
Я также ночью, без дорог
Куда-то шёл; луна светила
И зажигала мокрый стог.

И тот же всадник мне навстречу
Скакал к реке и стих в кустах,
И также тронул, вдруг, за плечи
Меня холодным пальцем страх…

Восточная Пруссия

***

Усну когда-нибудь и я
Под крышкой белою навеки,
А в звёздной смене бытия
Плескаться также будут реки.

Из сердца выпавший алмаз,
Скатившись, промелькнет куда-то…
И скажут люди: – вон погас
Зелёный луч в игре заката.

Я жил! Я жил! И я сгорел…
Пусть я раздавлен у порога, –
Но я дыханием согрел
Один янтарь на чётках Бога!

“Рубеж”, 1936, №4

***

В сердце догорают отблески пожара.
Я сегодня что-то очень много пью.
Плачет о далёком тихая гитара,
Жизнь – стеклянный шарик. Хочешь разобью?

Заплясала тройка. Заметались тени.
Я опять, как прежде, я лечу назад.
Ждёт меня родимый, старый дом в сирени,
Голубые ночи. Соловьиный сад…

Всё давно минуло…Тройки отзвенели…
Нет дороги к дому… Свет в окне погас…
Только и остались смятые постели,
Только и остался этот томный час.

Пойте же, гитары, звонче, звонче, звонче!
Свечка догорела… Оплывает воск…
Может быть в разгуле будет ночь короче,
Может быть скорее утомится мозг…

Абиссиния

***

С.П. Изъединовой

Уж скоро волны золотые
Сомкнутся глухо надо мной,
И пропоют слова чужие
Над замолчавшей головой.

И жизнь, клубясь на тесном шаре,
Забудет выбывшего прочь.
И шар земной, кружась в угаре,
Стремится также будет в ночь.

Но через гроб познавши тайну,
Томясь предчувствием других,
Увижу я, что не случайно
В душе рождённой бьется стих.

Освобождённою душою
Приявши трепеты светил,
Кому-нибудь себя открою,
Волью ручей звенящих сил.

Зарею ласково-туманной
Войду меж складками гардин,
И прозвучит тоскою странной
В руках артистки клавесин…

Уютным полон настроеньем,
Приду на лампы поздний свет,
И загорится вдохновеньем
И вздрогнет юноша-поэт.

И, если в сумерках ты детям
Расскажешь сказку про меня,
И вдруг услышишь в кабинете
Какой-то шорох, – это я…

Абиссиния

***

Жизнь связана. И в шелесте минут
И в вихре прогремевшего столетья, –
Во всём тоска первоначальных пут.
Мир Время гонит старой плетью.

И мир течёт, и след горит за ним.
Хоть непонятны нам его причины,
Но вольный дух слиянием томим,
И в звёздные вплетается дружины.

И есть мгновения, – кто знает их, тот жил,
Того глаза открылись не напрасно…
Я всё забыл… Я всё простил…
“Остановись, мгновенье, – ты прекрасно!”…

***

ЗВОНЯТ КОЛОКОЛА

Сегодня не засну я, –
Душа назад ушла.
Издалека, волнуя,
Звонят колокола.

Гудят, зовут и манят…
Грустят о той поре…
Кто в душу мне заглянет?
Кто встретит на заре?

Не надо звать. Уж поздно.
Костер давно погас.
Встречаю я морозный,
Предчувствованный час.

Но утра голубые!
Но радостная новь!..
Тогда была Россия,
Тогда цвела любовь!

Газ. “Слово” (Рига), №498, 08.05.1927г.

***

Старой Полночи стынут сырые минуты,
С ветром старый Звонарь размеряет размах…
Нарастают издревле проклятые путы,
Ржавой цепью за сердце цепляется страх.

Страшно в Полночь взглянуть в бездну павших мгновений,
Страшно в душу поверить свою…
Сквозь туман неостывших, печальных молений
Я отходную сердцу пою…

***

Надо больше солнца, надо больше песен,
Надо верить сонным трепетам луны.
Будем проще, проще… Этот мир чудесен!
Ты подумай только – сколько тишины!

На окне играют лунные опалы.
Посмотри мой кубок: в нём вино, как кровь,
Кровь, что бьется в сердце… Выпьем же бокалы,
И, пока мы живы, их наполним вновь!..

Абиссиния

***

Ив. Ал. Бунину

Мне стихи Ваши близки, понятны,
Как Стожары в ночных небесах,
Как лебяжьи крики закатные
На лесных, заповедных водах,

Как берёзка далекого Севера,
Как ко всенощной звон из села,
Как в полях зацветающих клевера
На заре медуница — пчела.

Аддис-Абеба

***

У дверей в пустую залу,
Где в окошке бирюза,
Опустила ты устало
Потемневшие глаза.

Ночь прошла. Светлеют тени.
Близок день, а путь далёк.
Зарумянились ступени…
Вот опять я одинок.

Сердце снова загрустило,
Миновавшей ночи жаль…
Разлюбила, позабыла,
Зябко кутается в шаль.

***

Сегодня мне снились русалочьи пляски,
Туман на поляне и месяц в лесу.
Проснулся я – сердце томится от ласки,
Я думы свои бережливей несу.

Душа моя снова дрожит молодая.
Задумчивый мальчик! Я вспомнил себя! –
Ты шёл не как все, осторожно ступая,
Луну и туман навсегда полюбя.

***

Иду один в лесу, над головою
Блестит Медведицы алмазный ковш.
Мой путь белеет смутно предо мною.
Морозный вечер чёток и хорош.

Иду, и навиваются томленья
Сквозь сладкую, знакомую печаль,
На сердце нет ненужных сожалений,
Молчит тоска. Мне ничего не жаль.

Душа полна прозрачной звёздной лаской.
Мне кажется: — я здесь когда-то шёл…
Двурогий серп какой-то русской сказкой
Глядит сквозь сосен редкий частокол

***

ПРОСЁЛКОМ

В смолистой тишине просёлочной дороги
Заросшей колеёй уйду я на простор.
Увижу мельницу, плотину, храм убогий.
Кладбище тесное всползло на косогор.

Я помню, здесь живёт священник старый, строгий,
В его больных глазах всегда глядит укор.
Вот дом его в саду, и кошка на пороге,
И к старой яблоне прижавшийся забор.
Ракиты молнией спалённая верхушка,
В осоке длинный пруд с затопленным плотом,

Дорогой пыльною, как прежде, побирушка
Плетется медленно к дьячку, наверно, в дом.
Стемнело. Сторожа ночная колотушка
Стучит над садом. Звёздно над селом.

***

ВО ТЬМЕ

Одиноко иду. Ни звезды. Ни просвета.
Ночь темна, как душа разлюбившего мир.
Кто-то крикнул вдали – я не слышал ответа.
Это леший сзывает нечистых на пир.

Но куда я иду? – Я не знаю… Всё странно…
Вот споткнулся о камень опять… Упаду!..
Я сегодня проснулся особенно рано,
И решился, вставая – довольно, пойду!

Я не знаю куда, – знаю только, что надо,
Что я ждать уж не в силах. Что я должен идти
Одинокая ночь одинокому рада…
Я чего-то ищу… И я должен найти…

Германия

***

Опять бежит дорога к дому,
И веет пылью и дождём.
И машут, машут по родному
Мне крылья мельниц за бугром.

Опять безбережное поле
И голубые глазки льна…
Нет ни томления, ни боли,
И снова жизнь моя вольна!

***

ВЕСНОЙ

Небо стало как-то выше,
Солнце смотрит на балкон.
Целый день стекает с крыши,
Слышен капель тонкий звон.

Завтра Вербная Суббота.
В доме пахнут куличи.
Возле кочек у болота
Ходят важные грачи.

В зале возятся котята,
В доме с каждым днем светлей…
И зовёт, зовёт куда-то
Даль распаханных полей…

Gross-Ddllen. Германия

***

Поля вечерние. Отлогость ската.
Сосновый бор.
У озера вдали, сквозь сад, белеет хата.
Какой простор!

Какая тишь! Спокойно и глубоко
Вздохнула даль.
И сердце бедное не так уж одиноко,
Молчит печаль…

***

СЕСТРЕ

Маруся, помнишь старый дом?
Заглохший сад и под окном
Кусты разросшейся сирени.
Широкий и пустынный двор,
Гигантские шаги, забор,
Прохладу, трепетанье тени?..

По вечерам далёкий звон…
Темнеет, гаснет небосклон.
В полях свирельные напевы,
Из леса долгий, долгий шум…
Рождал он много грёз и дум

Заветных. Грёзы детства, где вы?
А лето… васильки во ржи,
Тропинка узкая межи,
Простор и тишь родных полей…

Ты помнишь утро наших дней?
Ты помнишь старый дом?

***

Берлин давно уже затих,
Луна меня как-будто греет.
И льётся, льётся грустный стих,
И сердце бьётся и немеет.
Я мыслями опять у них…
Кто их накормит, кто согреет…

Близка заря… Берлин затих.
Но кто тоску мою развеет?

Берлин

***

ВЕСНА НА РОДИНЕ

Гладь реки. Откос отлогий.
Заревная ширь.
И за рощею далёкой
Белый монастырь.

Убегает вдаль дорога,
Прячется во ржи.
Чертят в небе имя Бога
Быстрые стрижи.

Ветер морщит, набегая,
Голубую гладь.
Льётся благовест, стихая,
Льётся Благодать…

Dire Daoua. Abyssinie Ж, “Рубеж”, 1935, №25 Харбин

***

ИЗ СКАЗКИ

С лесных озёр встают толпой туманы.
Мерцают в темноте полугнилые пни.
В густой траве берёзовой поляны
Мигают светляков зелёные огни.

В болоте ухает плохая птица,
Меж кочками уткнув свой длинный тонкий нос.
На отмели оттиснулись копытца
И прядь зеленая осталася волос.

Пищит комар назойливо и тонко:
На курьих ножках ведьмина избёнка
Прищурилась окном, – и старый серый кот
Ученый разговор с корягою ведёт.

***

…В овраге притаилася речёнка.
Зелёный луг, полей вечерних гладь.
Мне хочется кого-нибудь позвать,
Кому-то крикнуть весело и звонко.

Мне хочется кого-нибудь сейчас,
Кто понял бы меня совсем такого,
Каким давно я не быль. В этот час
В душе так много ясного, родного…

Германия

***

С колокольни глухой
Слышны стоны порой: –
Это колокол Время задело.
И ответила медь, –
Ей отрадно звенеть,
Её сердце давно онемело.

Белый город уснул,
Только слышится гул
Запоздавшего шага гуляки.
Тускло хмурится газ,
Как прищуренный глаз,
Да уныло тоскуют собаки.

Ночь томится и ждёт:
Скоро кто-то умрёт,
Чья-то жизнь докоптит и погаснет…
С колокольни глухой
Слышны стоны порой, –
Время колокол медленно дразнит.

***

Е. И. В. Великому Князю Александру Михайловичу

В сплетениях изменчивых путей,
Томясь тяжёлою медлительностью тела,
Душа тоскует вяло и несмело
О прежней окрыленности своей.

Но мы не брошены – есть в мире голоса,
Как вешний колокол, зовут они к надежде…
Закатная прощает полоса …
Я всё пойму, лишь вслушаюсь, как прежде.

Как хорошо и как просторно жить!
Пределов нет и временна бескрылость.
Нельзя о Родине Лазоревой забыть…
Есть голоса… Храни их Божья Милость!

Июнь 1932 г., Аддис-Абеба

***

БЕЗ СНА

Мысли какие-то странно-несвязные…
Снова томлюся без сна.
В доме шевелятся шорохи разные..
Есть ли вообще тишина?

Что позабыл я? Что сердцем утрачено?
Что мне ещё ожидать?
Видно судьбою мне было назначено
Так по ночам тосковать…

Чудится мне, что все думы, сомнения,
Слёзы тоски и забот,
Лет миновавших в своём цепенении
Дом притаил, бережёт…

Что надавило, как гирей тяжёлою,
Горе чужое на грудь…
Тягу его в эту ночь невесёлую
Мне до утра не стряхнуть…

Берлин

***

ВОЛЯ ЖИВАЯ

В румянце розовом угасшего заката
Есть тайная к Познанью Бога дверь.
Он также освещал, давно-давно когда-то,
Былое – позабытое теперь.

Он видел празднества, пиры и игры Рима,
Железных легионов мощный строй
И варваров победный, дикий вой
На старом Форуме… Потом Иерусалима

Священные сады, Голгофу в страшный час,
Он видел, как сверкнувши, как алмаз,
Скатилась вниз, прозрачна и чиста,
Слеза евреями распятого Христа…

Он знал и блеск двора и славу Псаметиха,
Великого Рамзесса, – он горит
Сейчас в моём окне, как умирал он тихо
На первых камнях старых пирамид,

Он видел воинов суровой Ассирии
И Индии таинственный расцвет,
Погибшей Атлантиды древний свет,
Загадочной ещё доныне Лемурии…

Бежит поток времён и мы, страдая
И радуясь, трудимся, созидая –
Но пробил Смерти час – и человека нет.
Культуры Целой потерялся след.

Пройдёт и этот мир… А небо также ясно, –
И меленькой песчинкою вперёд
Летит моя Земля, и стройно и согласно
За ней несётся звёздный хоровод…

Но в нежном трепете закатного разлива,
И в этой бездне блещущих миров,
И в аромате утренних садов,
И в рокоте вечернего прилива,

И в юности неясном трепетанье,
И в северном мерцающем сиянье,
И в капле дождевой, ползущей по окну, –
Я вижу Волю Мудрую одну.

Берлин

***

РОМАНС

Поев. Д.М. Фесенко

Неяркий блеск янтарного заката,
Вечерний звон, плывущий над рекой –
На сердце странно так. И снова, как когда-то,
Припомнился далекий образ твой,

Всё кончено, и нет давно обмана,
Я сам вернул ненужное кольцо.
Так для чего ж взглянуло из тумана
С такой тоской знакомое лицо?..

Былого нет. И нет ему возврата.
Гроза прошла. Я крепко, крепко сплю,
Но в этот тихий час мерцания заката.
Я снова твой, я так тебя люблю!

Париж

***

СОНЕТ

Я седой, стародавний утёс.
Много помнят расселины эти.
Я своим основаньем пророс
Сквозь подземные дрожжи столетий.

Надо мной – грохотание гроз,
Всплески Смерти в томительном свете,
Но не их я боюсь, – а угроз,
Тоскованья подземного сетей.

Всё, что было когда-то, жило,
Что от солнца ушло слишком рано, –
Мои камни тоской обросло,
Путь подземный мне в сердце нашло…

И мне тяжко, и сладко, и странно…
И сочится рубинами рана…

Абиссиния

***

Умолк ещё один на сердце горький ропот,
И в мыслях умерла ещё одна тоска.
Слышнее и слышней мышиный смерти шёпот,
И улыбается могильная доска.

Конец уж близок мой… Ну что же на прощанье
Сказать тебе, мой старый тесный шар?
Не нужен я тебе… Скажу, не в оправданье, –
Меня не увлекал твой маленький пожар.

Мне грустно было здесь… Порывы вдохновенья
Сменялися тоской заплаканных ночей.
Наскучили мои неловкие паденья,
И я, любя, сгорал, но всё же был – ничей…

Простимся мирно мы, не надо укоризны,
Я удержу поток полуостывших слёз.
Я тихо отойду. Друзья не справят тризны.
И память заглушит забвения мороз.

Германия

***

Не надо слёз. Не надо слов.
Пора в дорогу. Корабль готов.

Мертвеет небо. Темнеет ночь.
Никто не может уже помочь.

Всё было прежде, теперь давно…
Не надо плакать… Мне всё равно…

Устал я. Поздно. Желаний нет.
Прощай. Я кончил. Света нет.

Абиссиния

***

«ИСПЕПЕЛЯЮЩИЕ ГОДЫ»…
(А. Блок)

Прошло отмеренное время,
Открыта дверь. Окончен срок.
Ещё неведомое племя
Встречает розовый Восток.

Помолодевши, на пороге
Вздохнуть родным, не счастлив кто?
Какие грустные итоги!
Какое странное “не то”!..

Года прожгли твои морщины
И молодым видна лишь даль…
Шумят по своему вершины
И милых пней давно не жаль!

Газ. “Слово” (Рига), № 662, 23.10.1927 г.

***

Окончен путь. Блестят зарницы.
Встает туман.
С последней, перевернутой страницей
Ушёл роман.

Опять один, но всё ж как-будто,
Спокойствия былого нет.
И кажется – приблизится минута,
Я уберу портрет.

Абиссиния

***

Знакомая дверь на балкон…
В открытые окна гостиной
Вливается запах жасмина.
За рощей горит небосклон.

Опять на минуту я прежний…
Далёкая юность цвела
Так ясно, так просто, так нежно,
Как вечером – звон из села…

***

Тишина оплела
Вкруг меня свои мягкие руки…
Подзакатные звуки,
Засыпающий говор села,

Дремлет чуткий камыш.
И летит над полями от края до края,
Припадая к земле, над рекой нарастая,
Утомлённая Тишь.

И опять улыбнулась зелёной надеждой
Замерцавшая в небе звезда.
Знает сердце: обманет, обманет как прежде…
Но спокойней читаю года.

И мне хочется снова поверить,
И кому-то, ласкаясь, шепнуть:
Нет, нельзя все глубины тоскою измерить,
И нельзя мне, живому – уснуть…

***

Весна опять зазеленела,
Но нам неясен жданный срок.
Мы неуверенно, несмело
Бредём в пыли чужих дорог.

Одни – речами истекают,
Бранятся, как кого назвать,
Другие – просто начинают
Жизнь по чужому создавать.

И молодёжь уже не помнит
Далёкой Родины лица,
Не знает Иверской Часовни,
Не знает Зимнего Дворца.

Абиссиния

***

СТАРАЯ ПЕСНЯ

Годы золотые мимо пролетели,
Грустно, одинокий, я смотрю назад.
Замолчали птицы, что когда-то пели,
Пели про сирени, про душистый сад.

Оборвались струны старой, верной скрипки,
Укачало море лодку рыбака,
Умерла в бассейне золотая рыбка…
Путь-дорога к дому где-то… далека!..

Абиссиния

***

…Всё проходит, тихо и устало…
Сердце шепчет, что огонь погас,
Что заря на окнах отблистала,
Что приходит одинокий час…

В ПУТИ

***

Умолкнет шум дневных исканий,
Себя не в силах превозмочь,
Сухими шелестами ткани
Сойдёт томительная ночь.

Полны нечайных достижений
Мгновенья зрячести ночей, –
Увижу белые ступени,
И Храм – забытый и ничей…

Я снова закричу от боли,
И буду звать её… одну…
В часы глухих моих безволий
Я буду слушать Тишину.

И кто-то тёплый, кто-то нежный,
Шепнёт, склонившись: “Не забудь!”
И засыпая, в дали снежной
Провижу я мой странный путь…

***

В моём окне, где в сумерки с шуршаньем
Роняет листья медные каштан,
Сквозь сладкую тоску воспоминанья
Встают картины позабытых стран.

Ещё немного, и совсем поверю,
Что это я на рыжем скакуне
Несусь вдогонку раненому зверю
С моей стрелой на вытертой спине.

Кто девушка, пришедшая с народом?
Забилось сердце радостно моё!..
А вот шатёр, и перед входом
Бараний череп, вдетый на копьё…

Повозки, степь… Немного ноет рана,
Над головою фыркает верблюд.
Мычат волы обоза Тамерлана,
Зурны, рожки – куда-то вдаль зовут…

…”Сестрица, пить!”… Откуда эти стоны?
Здесь что-то новое совсем вплелось…
Телега, степи… Но на мне погоны!
Ах, Боже мой… Корниловский обоз!..

Германия

***

ПОРОША*

Поев. Ив. Ал. Бунину

«…Воспоминание безмолвно предо мной
Свой длинный развивает свиток…»
Пушкин

I

Два дня в полях гуляла вьюга,
Бросала в окна снег с дождём,
И, отрываясь друг от друга,
Дрожали липы за окном.

Всю ночь шёл снег, а утром рано,
Сквозь клочья сизого тумана,
Взглянуло солнце: – всё бело.
Всё поле снегом замело!

Какое сонное молчанье!
Как рады снегу беляки,
Как их прыжки теперь легки!
В лесу всё тихо, лишь с шуршаньем
Под снегом ветка упадёт
Да звучно хрустнет тонкий лёд.

_____________

* Поэма «Пороша» была удостоена I премии на конкурсе зарубежных поэтов и писателей в Варшаве, в 1930 году (Примечание издателя 1937 г.).

_______________

II

Пора охоты. Трелью звонкой
Сзывает рог издалека.
Борзой кобель, стремглав, угонкой
Там доспевает русака.

Как я любил порою этой,
Встать на заре ещё до света,
И на горячем скакуне
С борзыми ехать в тишине.

На сердце нет иной заботы,
И вся надежда на собак,
И самый страшный враг – русак!
А, возвратившися с охоты,
Как славно пировали мы,
У печки, не страшась зимы.

III

Спустился зимний вечер длинный,
Накрыт в диванной стол, на нём
Весёлый ужин: водка, вина,
А в уголке, перед огнём,
На круглом столике у печки
Готова жжёнка; гаснут свечки.
Пылает синий огонёк,
Чуть освещая потолок.
Примолкли все, печальны взоры,
Рассказы, вдруг, оборвались
И вот с дивана полились
Гитары тихой переборы…

Забилось сердце так моё…
И каждый вспомнил, вновь, своё…

IV

Гитара, пение, цыгане, —
Вы неразрывны меж собой…
Всё, всё ушло и как в тумане
Лишь вспоминается порой.
Но помню, — странной белой ночи
Прозрачный отблеск, чьи то очи,
И храп бегущего коня…
Куда он мчит стрелой меня?

– К цыганам, к милому народу,
Где я все ночи проводил.
А утром вновь скакал без сил,
Чтоб во время попасть к разводу,
И слышал вместо трубачей
Напевы Настеньки моей.

V

Я помню день, тот день печальный,
Когда повис над нами меч.
Я помню рокот струн прощальный
И трепет шалью скрытых плеч,
В твоих глазах слеза дрожала
И песню, вдруг, ты оборвала…

Как грустно пел нам хор тогда,
Прощаясь с нами навсегда…
Всю ночь вино лилось рекою,
Когда ж, сквозь сумрачный рассвет,
Взглянул Октябрь к нам в кабинет,
Цыган дрожащею рукою
Перекрестил нас и сказал:
“Пора вам в путь. Уж день настал!

VI

Поминки знатные! Прощайте…
В последний, — барин, — и до дна!
Любили вас… Не забывайте…
Пришли худые времена, —

Извозчик всякий хочет в бары,
А не поймёт вовек гитары!
Ну полно, Настя, не реветь!..
Кому теперь мы будем петь?..”

Ты прав, старик, с веками это
Сроднилось с нами и не зря
В цыганском таборе заря
Встречала смуглого поэта,
Воспевшего мятеж Невы…
Кому теперь поёте вы?

VII

Нас разнесло волной мятежной,
И горек нам изгнанья чад,
Но лаской милою и нежной
Мне струны чуткие звучат…

VIII

О, странный город ночи белой,
Усталый город над Невой,
Опять неясно и несмело
Возник в тиши ты предо мной.

Твоих дворцов пустые залы,
Где дремлет то, что там бывало,
Твоих витрин незрячий взор
Скрывает бывшего позор.

Безмолвны гулкие громады
Пустынных храмов и дворцов,
Печаль запущенных садов, —
Припомнил всё — и сердце радо.

А там взметнулся на коне
Узревший Смерть в своем окне…

IX

Но поздно, Пётр, твоим стараньем,
Твоим могучим топором
Пробита брешь, и с содроганьем
Ты видишь, как в твой Русский Дом
Вползают с Запада туманы,
И трупный запах старой раны,
И сладкий запах мёртвых тел…
Скажи, ты этого ль хотел?

X

Усталый город! Ты безвольно
Стоишь и грезишь в полусне,
И лишь Исаакий колокольно
Вещает об угасшем дне…

Да солнца стрелы золотые
Дрожат на окнах, как в былые
Давно ушедшие года,
Что не вернутся никогда…

Какую новую дорогу
Укажешь ты чужим краям?
Иль нет уж сил и крепко сам
Ты засыпаешь понемногу,
И нет тебе путей назад…
Ужель ты умер, Петроград?

XI

Я много странствовал по свету,
Я видел Нил, Гонг-Конг, Цейлон.
Везде добыча есть поэту,
Везде трепещет лирный звон.

Поэт — скиталец настроенья —
Повсюду ищет в нетерпеньи,
А я к тому ж (удел то мой),
Чужой томлюся я тоской…

Я тосковал в Версальском Парке,
Грустил с Marie Antoinette,
И к Тамплю, где её уж нет,
Я, подходя, томился жарко…
Но лишь одна тоска – твоя,
Мой Петербург, совсем моя!

XII

С каким томительным волненьем
Тебя я в мыслях оживил!
Тебя любил я настроеньем,
Но сердцем… я Москву любил!

Москва! Плющиха… Поварская…
Какая ты была родная,
Какой же стала ты теперь –
Не знаю я, – закрыта дверь!

Как странно думать – всё минуло…
Жизнь надо строить без Кремля…
О, как родимая Земля
Сейчас в глаза мне заглянула,
И я услышал, как сквозь сон,
В душе далекий перезвон…

XIII

Звонят в Москве… Так гулко, внятно…
Любил я благовест весной,
Когда так юно, так понятно
Казалось быть всегда с тобой:

Я помню розовые зори
И трепетанье в сердце горя
И блеск у Иверской свечей,
Как блеск твоих родных очей…

А вот вечерний шум Арбата.
Звонит Москва, весь Кремль в огне,
И кто-то едет на коне,
И кто-то ходит, как когда-то…
Вернёмся ль мы? – ответа нет…
Забыли нас… Какой ответ?!..

XIV

Однако, как же так, Создатель!
Я начал говорить с тобой,
Насколько помню я, читатель,
О зайцах. Кончил же… Москвой!

Так много вспомнилось мне сразу…
Вернёмся всё же мы к рассказу:
Дай Бог тебе ещё со мной
Там поохотиться зимой.

Былое ожило невольно…
Пора кончать, однако, мне.
Уж ночь прошла, в моём окне
Светлеет небо. Спать. Довольно…
Что было – было, но прошло…
А нас… порошей замело…

***

ОТЪЕЗД

Я уезжал. Открылися ворота,
Мигнул фонарь, качнувшись на крыльце…
Там, провожая, улыбнулся кто-то
Улыбкою застывшей на лице.

Рванулась ночь. Запели колокольца
И побежали призраки стволов.
Но вместо звёзд – твои цветные кольца,
А в шуме леса – ритм моих стихов.

Германия

***

СОНЕТ

В облаках разноцветные полосы,
Как монгольского Вана халат.
Ты стоишь на балконе, и волосы
Твои золотом красным горят.

Я скажу тебе тихо, вполголоса,
Что люблю твой задумчивый взгляд…
Повернёшься и вздрогнешь, и волосы,
Выпрямляясь, откинешь назад.

Лес устал, затихает за птицами…
С перепёлками шепчется рожь…
Усмехнешься одними ресницами:
“Нет, никто на тебя не похож!..”

Абиссиния

***

Агате

Я в забытую сказку поверю,
И уйду – никому не скажу.
Я навстречу трехглавому зверю.
Смело меч-кладенец обнажу.

Разыщу потайную тропинку,
Что людских не слыхала шагов,
Вновь поглажу пушистую спинку
Волка старого. В путь? – Я готов.

Мне Царевна-Лягушка укажет
Топкий путь среди мшистых болот,
И под дубом зелёным расскажет
Про Кащея медлительный кот.

Знаешь, если ты болен немножко,
Если в сердце не видно ни зги,
Хорошо посидеть у окошка
Вечерок у Старушки Яги!

Пусть кудрявится синее море,
Потускнел жёлтый солнечный круг,
И моё безысходное горе
Ставит парус и смотрит на Юг!

Пусть гроза рассверкалася гневно,
И седая поднялась волна, –
– Мне твоими глазами Царевна
Улыбнулась сейчас из окна!

***

Темнели дали. День усталый
Склонялся, выбившись из сил.
Закат коснулся кистью алой
Узора выцветших перил.

И ночи синяя безбрежность
Из сада глянула в окно.
В душе к тебе такая нежность,
Какой не помню я давно…

Дремотно звёздными крылами
Взмахнуло небо. Сад затих.
И в сердце старыми словами
Затрепетал, рождаясь, стих…

***

Запевали гитарные струны.
Запевал голос медленный твой,
Как в степи заметали буруны
Путь далёкий и горестный мой.

Закатилось тяжёлое солнце,
И, забывшись, вставала луна,
И в моё золотое оконце
Постучала рукой Тишина.

И я видел душою смятенной,
Что сейчас я не так одинок,
Что в глазах твоих, песней рождённый,
Промелькнул голубой огонёк.

Ночь из сада смотрела луною,
За кустами дымилась река,
Зазвенела неверной струною
Задрожавшая страстью рука.

***

Ясней берёз колонны стали.
И сквозь зелёную вуаль
За белой рощей свежи дали.
А мне ушедшей ночи жаль…

Румяны в окнах занавески
И расписная ткань ковра.
Твои жемчужные подвески
Мне говорят: – теперь пора…

Пора – так в путь. Давно за рощей
Меня заждался добрый конь.
В просторах трав мне как-то проще:
Развеет ветер мой огонь,

Огонь, твоей зажжённый лаской…
Дорога лесом далека.
А в небе утро метит краской
Разрозненные облака.

Не знаю, как ты дальше будешь, –
С горячим солнцем встанет Новь…
Но всё ж не скоро позабудешь
Мою случайную любовь…

***

Подожди, подожди до утра,
До рассвета со мною побудь.
У лесного, глухого костра
Прежней, ласковой, чуткою будь…

Небо бледным проснётся с утра
И потянется длительный путь;
За туманами ты не забудь
Теплоту золотого костра!

***

Я вышел в ночь. За пылью вьюжной
Дорога мне видна едва.
Какой ошибкою ненужной
Мои припомнились слова!

Я помню вечер на Неглинной,
Твой грустный взгляд в ответ тогда,
И после – сумрачный и длинный
Мой путь, уведший навсегда…

Я снова там, и снова больно…
О, если б мог я раньше знать…
Довольно, мысль моя, довольно,
Я не хочу припоминать!..

***

Мой конь, бряцая удилами,
Хватает стебли мокрых трав.
Кто жизнь мою исчислил днями?
Кто скажет мне, что я не прав?..

Пустынный ветер мне навстречу
Повеял, гриву теребя.
Я этот день в душе отмечу: –
Сегодня я забыл тебя.

Нет, не забыл, – не это слово, –
Я всё былое сберегу,
И день придёт, я верный, снова
Взгрустну на этом берегу.

Я не забыл – но я поверил,
Что солнце есть и без тебя.
Я сердце удалью измерил
И, вновь просторы полюбя,

Из твоего ушёл я плена,
Разбил досадное кольцо,
И вольный ветер, запах сена,
Поцеловал мое лицо.

***

Сердце вновь разгорелось от боли,
Как костёр, позабытый в лесу.
Я мою стародавнюю волю,
Как свечу на ветру – донесу!

Всё отдам, всё раздам, всё размыкаю,
Лишь одно для себя сберегу: –
Мою тайну глухую и дикую!
Не узнаете вы, кого кликаю
Вечерами на том берегу…

***

Подошла, обняла безразличьем и холодом,
Закружила и вдаль унесла мою грусть.
С грустью в поле ушло всё, что было так молодо…
Если так было нужно – ну что же – и пусть!

Листья белой берёзы желтеют и валятся,
Кисти красной рябины краснее цветут.
В сердце что-то отпало, – теперь уж не кажется…
Скоро будут морозы: – простят и скуют.

***

С зарею ты ушла украдкой
В туманы мокрых площадей.
Опять я с чёрною тетрадкой:
Смотрю, ищу, читаю в ней.

И непонятное – понятно,
Я слышу тихий шорох дня…
И всплески прожитого сна
В душе дрожат уже невнятно.

***

Мне всё равно, что ты не та,
Что не такой тебя я видел,
Что лгали красные уста; –
Я даже ложь твою предвидел.

Прервав на .час свой долгий путь,
Я не присматривался строго,
Мне сладко было отдохнуть,
А завтра… – Новая дорога…

***

Я костёр распалил на своём берегу,
Звал, кричал в подступившую ночь.
Не поверила ты, что тебя берегу,
И ушла нерешительно прочь.

Я огонь потушил, разбросал головни,
Угли в реку с откоса сшвырнул.
Вновь потянутся долгие, странные дни…
Я страницу опять повернул…

***

Серый день недовольно кончается,
Бледный свет над полями разлит,
Красный плющ за окошком качается,
Дождь с утра по окошку стучит.

Что сказалось, — теперь уж не скажется…
Трудно верить сырому концу.
Странно как-то сегодня: — всё кажется,
Кто-то должен подъехать к крыльцу.

Всё стирается, память стирается…
Кто ушёл, кто забыл, кто забыт?
Бледный свет над полями разлит,
Красный плющ за окошком качается…

***

В.П. Вельяшевой

Во рву зелёная вода.
Столетья канули сюда.
Столетья старый замок спит.
Зацвёл седой его гранит,
И зарастает двор глухой
Высокой жадною травой.

По замку сонно бродит Тишь –
Седой старик, седая мышь.
И солнце тонет в зеркалах
И будит что-то, будит страх…
Взгляни, взгляни – и снова нет,
И снова брезжит красный свет…
Кровь на заломленных руках, Кровь на кровавых жемчугах…

По замку сонно бродит тишь,
Седой старик, седая мышь…
Во рву зелёная вода.
Столетья канули сюда.

***

Н.Г. Псиол

В сумерках, в церкви едва освещённой
Красным мерцаньем лампад,
Снова я вижу в душе моей тёмной
Мой затерявшийся клад.
Вновь разгораются тонкие свечи.

Старые слышу слова,
И, содрогаясь, колеблются плечи,
Никнет на грудь голова.
В сумерках в церкви, едва освещённой
Красным мерцаньем лампад,
Грустно и сладко душою смиренной
Мне поклониться назад.

***

Дорога лесом далека,
Ночь из дупла глядит, как птица,
И кто-то вновь, издалека,
Меня зовёт, меняя лица.
Я потерял ведущий луч.
Былое сзади светит смутно,
И острый холод близких круч
Меня пугает поминутно.
Но вот вдали, среди ветвей,
Тепло краснеется лампада,
И наклонилися над ней
Глаза из тёмного оклада…

***

Я не знаю, когда это станется,
Но не скоро ещё, – не теперь,
Вдруг услышу: – последняя станция
А за нею – открытая дверь.

И ступлю я ногою отвыкшею,
В сердце кровь застучит, застучит…
Не назвать бы извозчика “рикшею”…
“Будьте добры, – какой это “Street?..

А когда, призывая ко Всенощной,
Загудит и вблизи и вдали,
Опущусь на колени я, немощный,
Поклонюся Москве до земли.

По вишнёвому городу нашему,
Где прошли голубые года,
Я пойду поискать миновавшее,
Я попробую быть, как тогда…

И своё вспоминая цветение,
Весь охваченный им, как в бреду,
Я подумаю в странном смятении:
Неужели тебя не найду?

За высокою белой оградою –
Холмик мягкий, заросший травой…
И к нему я с последней отрадою
Утомлённой прижмусь головой…

***

Тщетно память сберечь, сохранить мне старается
Темный шёлк задремавших ресниц,
В небе синею кистью стирается
Вспышка вспомнивших что-то зарниц.

Только миг! Посмотрели испуганно-радостно
И сомкну лися рощи ресниц…
В небе искра, а где-то раскатно и тягостно
Глыба ахнула, павшая ниц.

Всё, что надо – сказалось иль будет досказано…
Жизнь идёт, ничего не тая.
Знаю, где-то намечена, кем-то указана
Заревная могила моя…

Абиссиния

***

Я устал от тоски по родному,
Я здесь слишком, уж слишком чужой.
Мне всё снится, что еду я к дому
По дороге знакомой такой.

Огоньки занесённой усадьбы…
Наши звёзды и светят нежней…
Хорошо мне сейчас подремать бы
Под скрипучую песню саней!

Я люблю наши снежные дали,
Ясность мысли и свежесть лица…
Путь далёк мой, – едва ли, едва ли
Он меня доведёт до крыльца…

***

Я шёл в подзакатные дали,
Взволнованный снами моими,
Вверху журавли пролетали,
И сердце просилось за ними.

Хотелось молиться и плакать,
Хотелось поверить чему-то,
И капали тихо минуты
С небес на зелёную пахотъ.

И сонная одурь вставала,
Вставало туманом безверье…
И ночь над рекою устало
Раскинула жёлтые перья…

ж. “Наш огонек”, 1926, №6 Рига

***

Я старой тайны не нарушу,
Я не открою чисел моих…
Мою встревоженную душу
Размерный успокоит стих.

Внезапно, мстительно и знойно
Прошла шумящая гроза.
И снова жизни я спокойно
Смотрю, прищурившись, в глаза.

Цветите, синие фиалки,
Благоухай, моя сирень!
Я не уйду, – мне солнца жалко…
Дождь освежает жаркий день.

***

Я не вернусь. Я не поверю.
Забытых слов не повторю.
На ваш призыв закрою двери,
И ставни плотно затворю.

Но не затем, чтоб тихомолком
Вздыхать, и думать о былом, –
Нет, есть друзья, – они на полке,
Есть мысль, рождённая вином.

***

Вечерний город затихает.
Лишь изредка гудит мотор.
В Гостином ставни опускают
И замыкают на запор.
Потухли церкви и над ними
Погас последний луч зари,
За занавесками цветными
Гостей встречают фонари.
И, вспыхнув острою чертою,
Восторг измерив до границ,
И стёртый с неба тишиною,
Упавший Ангел канул ниц…

***

Темнеет небо. Солнца нет.
Пошли прощальный ему привет.
Молчи и слушай, и молчи.
В вершинах красных ещё лучи,
Но через миг не будет их,
Не будет листьев золотых.
И будет ночь, и будет тишь, –
И всё поймешь, и всё простишь…
Погасло небо. Солнца нет.
Пошли прощальный ему привет.

Дубона, Абиссиния

***

Я, наверное, скоро умру, —
Всё тоскую, томлюся без толку,
Знаешь, как хорошо по утру
Поклониться росе и Востоку.

Я дошёл. Отдыхая стою.
Вижу парус встающий багрово, —
Я войду в гробовую ладью,
От земли оттолкнуся я снова.

***

Я дошёл. Уж к концу добежала дорога,
Дальним заревом гаснут года.
Я в раздумьи стою у земного порога.
Скоро надо шагнуть, но куда?

Сердце, чуя родимое, бьётся сильнее.
Я в своё возвращаюсь опять.
Вечность глянула близко, и духу вольнее, –
Примет ласково Синяя Мать.

Вечность, Синяя Вечность, безвольность покоя
Вновь мою закачает звезду…
Уж давно там внизу, содраганье земное…
Вспомнил, вспомнил!.. Иду!

***

Нельзя предугадать, что завтра ждёт меня,
И буду ли ещё в своём любимом теле…
Быть может завтра же, холодного себя
Покину на чужой теперь уже постели.
И будет жалко мне моих горячих губ,
Любившего огонь, теперь пустого взора…
И я уйду скорей, чтобы не видеть труп
И погребального, ненужного мне вздора…

***

Я затворил окно. Жизнь опустила шторы.
Часы текут и маятник стучит.
Меня мой час убьёт, я знаю, знаю, скоро,
Но грань не пройдена, — и он ещё молчит.
Молчит и ждёт, тяжёлый и угрюмый,
Считает дробь секунд, в мгновеньях данных скуп,
Следит, как мечутся мои больные думы,
Как Парки путы ттсут, ему готовя труп.

***

Встала туманом. Подкралась тропинками,
Птицей глядит из дупла.
Манит, качаясь, нагими осинками,
Сердце костром разожгла.

Кончено всё. Ни покоя, ни радости…
Господи, что я могу?
Знаю, что утренний, солнечный благовест
Тело найдёт на лугу…

***

Светлеет ночь. Опять рассвет.
Но видеть солнца желанья нет.
И этот бледный рассвет в степи
Пугает смутно… Терпи, терпи…
Старайся жить, чтобы устать,
Устать же нужно, чтоб крепче спать.
А то проснёшься, захочешь встать,
А крышка скажет: “Нельзя вставать!”

***

Моя одинокая жизнь утомилась.
Уже раздражает подчас вороньё…
Но ночью мне что-то хорошее снилось
И радостно утро проснулось моё.

Во сне я был снова в знакомом и синем,
Забытая Радость назад увела…
Я знаю, — вернёмся, лишь сроки здесь минем,
Туда, где фиалкой душа расцвела.

***

Ковылём зарастала дорога моя,
Серой пылью ковыль замело.
Жизнь промчалась моя, ничего не тая,
Солнце пасмурно в тучи ушло…

Жизнь, промчавшись, сверкнула на солнце дугой,
Бубенцами манила вдали.
Погрозила, сердитая, смуглой рукой
И примяла мои ковыли, –

И уже далеко, – только мечется пыль…
Бубенцы далеки… далеки…
Лишь доносятся вскрики цыганской тоски…
Расправляется смятый ковыль…

***

Не суди меня, милая, строго,
Что устала большая дорога,
Что свернула в лощину устало,
Затерялась, тропинкою стала…

Не люблю я большую дорогу,
Очень людно там, шумно и строго, –
Горячатся и спорят о деле,
И друг другу давно надоели.

На тропинке моей мне куда веселей,
Всё леса, да луга, да просторы полей.
И идут по траве на закатный пожар
Воин, бражник и старый гусляр.

Воин помнит про честь и свой меч бережёт,
Старый ночью про звёзды поёт,
Ну, а третий – молчит, пьёт вино и молчит,
Только ночью зубами скрипит.

***

Я помню белые ступени
И освещенное окно.
Шёл мокрый снег, чернели тени
То было, было… так давно…

Года, как птицы пролетели,
Тебя не жду уже давно,
И вспоминаю еле-еле…
Давно погашено окно.

***

Ещё один угасший день,
Ещё умершая фиалка…
Всё это жизнь: – и свет, и тень,
Но сердцу грустно, сердцу жалко.

Как странно – никого не ждать…
Так было раньше, так и будет…
Я не могу не тосковать
О том, что никогда не будет…

***

Опять в дорогу. Но рассвет
Встаёт навстречу как-то бледно.
И уж опять желаний нет,
И на душе светло и бедно.
И пусто в мире.
И пути Мои неясны…
Знал — так будет…
Но как не хочется идти!
Не скоро сердце позабудет!

***

Промолвилось разлуки слово.
Я ясно слышал: “позабудь!”…
И предо мной змеится снова
Мой одинокий странный путь.

Куда ведёт он – я не знаю,
И где конец моих забот…
Я неизвестность не пытаю,
Иду один – куда зовёт.

Промолвилось разлуки слово…
Меня не встретишь на пути,
Но прежде, чем полюбишь снова,
Дай мне подальше отойти.

***

Миги шли, проходили, касались,
Каждый что-то с собой уносил,
Никогда ещё мне не казались
Мы с тобою так явно без крыл.

И зажжённая ночью лампада
Догорит в растворяющем дне.
По глазам твоим вижу, что рада,
Что упавший лежу на спине.

Но не вечно, – и это ты знаешь, –
Мы уже у прощальных границ.
Оттого-то теперь опускаешь
Тёмный бархат печальных ресниц.

***

И вот уж я опять далёко,
Давно не слышу голос твой…
Но и тебе ведь одиноко,
И город стал совсем чужой?..

Иль это только нам приснилось
И не бывало никогда?..
Лишь на мгновенье отразилась
В душе упавшая звезда…

Иль потому, что в дали снежной
Мои шаги сокрыла мгла,
Иль потому, что так мятежно
Меня любить ты не могла?..

***

Е.В. Лембке

Устали цикады. Застыла луна.
Над миром летит тишина.
Стеклянные нити застывшей луны
Ломает полёт тишины.

В колодце души зацветают цветы.
Вглядись в отраженье: и ты, и не ты…
И тот, кто на дне неподвижен и спит,
Шевелится слабо, теплеет, дрожит,

И если очнётся, внезапно, во мне,
Порвёт, и прорвётся к Луне, к тишине…
И тело моё, опрокинув назад,
Опять будет волен, несчастлив, крылат…

***

На закате русалки бледнее,
Небо проще, понятнее даль,
Прижмись ко мне поплотнее: –
Мне тебя жаль.

Ты сама, как русалка больная,
Зачем свой покинула дом?
Поверила солнцу, не зная…
Даже любишь с трудом.

Вернись в глубину под осоку,
В зелёной воде утопись,
И там, где далёко, глубоко,
Как прежде – царевной проснись!

***

…Вновь подошло и стало рядом,
И потускнел огонь зеркал.
И медленным тяжёлым ядом
Мой затуманился бокал.
И у гитары в лентах пёстрых
Печально лопнула струна.
И взоры женщин стали остры,
И надавила тишина…
И ты пытливым, ясным взглядом
Во мне не встретила своё, –
Всё оттого, что стало рядом
Неотвратимое моё…

***

Растревожено и глухо
Рокотал полночный гром.
И отчетливо и сухо
Освещался старый дом.
Не грусти — шуметь устанут
Сад и лес, пройдёт гроза.
А с зарёй на клумбе глянут
Незабудкины глаза!

***

Века, как день. Земля лететь устала,
Закрыта дверь. Ответа не ищи,
Один укус мучительный кинжала
И прянет дух, как камень из пращи.

Взметнуться ввысь! Забыть свои пределы!..
Забыть “нельзя” и Вечность осознать!..
Но тянет вниз ликующее тело,
Зовёт любить, смеяться, плакать, – ждать…

Абиссиния, ж. “Наш огонек”, 1925, №20 Рига

***

Я видел тайфун на Амурском Заливе,
Я знаю печальный Цусимский Пролив,
Грозу у Цейлона, светящийся ливень,
И волн Океана разгневанный взвив.

Но Черное Море в капризах коварней, –
Твердят моряки с незапамятных пор.
Я помню и снежную бурю у Варны,
А после – горячий закатный Босфор.

Всю ночь ураган, как дождавшийся мститель,
Ревел голосами, по птичьи свистел,
В волну зарываясь дрожал истребитель
И на бок ложился, и тяжко скрипел.

И, двигаясь с креслом по стенке каюты,
Мы молодо пели про Солнце Земли, –
Но падало сердце, и были минуты,
Когда мы стаканов налить не могли.

***

А.И. Бенклевскому

Я чую силы непоборные!
Чем строже хмурится гроза
И громоздятся тучи чёрные, –
Тем ярче блещут паруса.

На дне, впотьмах шалят чудовища,
Расколыхали океан.
Мои несметные сокровища
Оберегает капитан.

Разгладилось лицо суровое, –
Избегнут самый страшный риф,
Проглянет утро бирюзовое, –
Блеснет коралловый залив!

ж. “Наш огонек”, 1925, №24 Рига

***

Риточке (М. Т. Олсуфьевой)

Растаял очерченный берег земли,
В вечернее море ушли корабли.

Закатные волны вольнее шумят
И винт разрывает сапфировый клад.

Последняя чайка отстала, – прощай!
В лимонах давно меня ждёт попугай.

Маяк подмигнул и качнулся вдали…
В открытое море ушли корабли.

***

Я в жизни дочитал ещё одну страницу.
Я снова повернул свой беспокойный руль,
Мой лучший друг сейчас – вон та над морем птица,
И, покидая вас, я рад не потому ль?

Куда направит путь корабль мой непокорный?
Прощайте же враги, простите и друзья, –
Вы, проводить меня пришедшие притворно,
Со сходен корабля вам улыбаюсь я.

Я улыбаюсь вам, но сердце уж не с вами.
Простор дохнул в лицо солёною волной.
И нарастает даль широкими валами,
И киноварь кипит за низкою кормой.

***

М.Л. Арцимович

Я видел сон… Дул ветер с Нила,
Был тихий плеск багровых вод.
Скользя, галера уносила
Меня медлительно вперёд.

Я помню мирный стук уключин,
Румяный парус вдалеке.
Я сердцем снова был приручен
К спокойно дышащей реке.

Блестел неяркий серп Изиды,
Рождая тайны на Земле, –
И очертанья пирамиды
Росли, волнуя, в полумгле.

Под шум папирусов усталый,
Склонялись тихо веера, –
В ритм танца с синим покрывалом
В честь отдыхающего Ра.

S/S “Indier”. Близ Канарских Островов. Май 1934

***

Гремело море. Облака
Неслись, как духи, стаей дымной,
Зелёный глаз издалека
Мигал, ныряя над пучиной.

Пугал сирены .жалкий вой.
Наш пароход кренило сильно.
Приподнимаясь над волной,
Тревожный винт стучал бессильно.

И то валясь на правый бок,
То выпрямляяся лениво,
Я вспоминал Владивосток
И гладь Амурского Залива.

Но ночь прошла. И на заре
Утихло море. В полумраке
Скользнуло солнце по горе,
Блеснули крыши Нагасаки.

ж. “Наш огонек”, 1925, №31

***

Ушли из пальмового плена,
Цейлон – едва-едва вдали.
Кипит сапфировая пена
И винт ломает хрустали.

Последних чаек крик и писки.
Солёный ветер… Синий шум…
Пропахший Capston’oм и Whisky,
Нагретый солнцем “Smoking-room”.

Стемнело. День горячий прожит.
Но знаю, душно будет спать,
И вентилятор не поможет.
Я, истомясь, уйду стоять

Туда, где сонно поднимает
Текучих звёзд своих обман
И светом фосфорным мерцает
Старик Индийский Океан.

***

В.О. Эттингену

Спать не могу. Томит постель.
В ушах призыв далёкий гонга.
Я вспоминаю Pick-Hotel
И пальмы жаркого Гонг-Конга.

Тяжёлый, синий океан.
Рикш быстроногих вереница.
Я снова знойной жизнью пьян!
Но неужели только снится?..

Я узнаю, он мне знаком,
Цветочный переулок узкий,
Там, на горе белеет дом,
Где ждёт учтивый консул русский.

Всплывёт луна под звон цикад
И ночь вздохнёт благоговейно,
Сойду один в душистый сад
К цветами полному бассейну.

Причалив к лунным берегам,
Покорный тёплой власти Рока,
Открою душу странным снам,
Ночным шуршаниям Востока.

ж. “Наш огонек”, 1925, Ns34 Рига

***

ОТРЫВОК ИЗ СТИХОТВОРЕНИЯ
«Mont-Lavinia»

… Вот домик, где когда-то жили
Разбитых буров главари.
Они на берег выходили
Следить мучение зари,

И утомленно вспоминали,
Пока не меркнула земля,
Свои плетённые кроали
И кукурузные поля…

***

Немая ночь на сон похожа.
На небе россыпь звёздных рос.
На набережной шаги прохожих,
И вспышки редких папирос.

Огни на море. Целым бортом
Мерцает чёрный пароход.
Он далеко, – у входа порта, –
И на рассвете он уйдёт.

Забьётся снежно за кормою,
По борту поползёт греметь…
Бушприт неясною иглою
Царапнет розовую медь.

Солёный ветер будет влажен,
Навстречу двинется простор.
Сирена взвоет и протяжно
Пошлёт оставшимся укор…

Встаёт туман. Рассвет не скоро.
Бульвар стеснил знакомый путь.
Мне надоел лимонный город.
Пора уйти – куда-нибудь.

***

У КОСТРА

Горит костёр. Из чайника уютно
Бурля выходит пар – сейчас он запоёт.
Внизу под сопкою в тумане смутно,
Как привидение, двурогий серп встаёт.

Тайга уж заросла давно, густая…
Трава полна росы. Был труден долгий путь.
Болит всё тело, сладко отдыхая,
Мы выспимся с тобой, а завтра – как-нибудь…

Как хорошо устало повалиться
На свежий ворох пахнущих ветвей.
Пока ты будешь с ужином возиться, –
Я расскажу тебе о Родине моей.

“Известковый ключ ” близ Корейской границы

***

ДОМА

В потаённых чащах бора
Козия тропинка.

Промелькнула скоро, скоро
Рыжей белки спинка.

Солнце гладит прихотливо
Мшистую лужайку.

Ястреб тянет от залива
Голубую чайку.

Стонет каждый день к закату
Кто-то под горою…

Что случилося когда-то
Здесь давно со мною?

Всё забыто, но знакомо,
Всё полно укора…

Сердце здесь как-будто дома
В этих чащах бора…

Устъ-Сидеми. За Амурским Заливом

***

…Храм Зуба Будды… Парк… Отели…
Развалины: гарем Раджи.
Как непонятны здесь коктейли!
Который век теперь, скажи?..

Цейлон

***

ИЗ ЦИКЛА «КРАСНОЕ МОРЕ»

I

ПОРТ САИД

Блестящий мол горяч от зноя,
И Порт Сайд от солнца пьян.
Окаменелою рукою
Путь открывает Великан.

За бортом голые мальчишки,
Ныряя, ловят медь монет. –
Совсем, как было в детской книжке
Тому назад уж много лет.

Зажав остаток папиросы
Углом горячих бритых губ,
Бредут английские матросы
Попраздновать на берегу.

Хозяин сам у двери низкой
Встречает шумный вход гостей:
Здесь можно много выпить Whisky
И счастье испытать костей.

Седой араб, худой и прыткий,
Беззвучно обходя столы,
Им запрещённые открытки
Продать спешит из-под полы…

II

СУЭЦ

Тысячелетий чую дрёму…
Закат, три пальмы и звезда,
Не на неё ли к Вифлеему
Шёл караван волхвов тогда?..

С дарами, золотом и смирной,
И ладаном, – дары Царю…
Тогда Пустыня также мирно
Встречала медную Зарю…

Пустыня спит, смежив ресницы.
Ночь распласталась на песке.
Цветут безмолвные зарницы
Цветами рая вдалеке…

III

АДЕН

Аден… Мечети… Солнце, скалы…
Верблюды, козы и песок…
Прошло как сон, – и замигала
Звезда – маячный огонёк.

И Море Красное уснуло.
Лишь винт стучит, да цепь ползёт,
Да скользкобрюхие акулы
Сопровождают пароход.

***

…Пригнали стадо. Овцы. Дети.
И козы с выменем в чехлах.
Седой старик на минарете
Кричит заре: “Велик Аллах!”

***

Я берегу свой тёплый плен
И синих глаз боюсь укора,
Всё здесь знакомо: – гобелен,
Часы саксонского фарфора,

Уютность шкуры на полу,
На шторах отблески камина,
И маска Пушкина в углу,
И замиранье клавесина!

Ты знаешь, — я тебя люблю.
Но всё ж, я целым миром болен!
Я жадно жизнь во всём ловлю,
Я слишком жаден, слишком волен!

Люблю толпу на Place Vandome,
Сны о былом в Версальском Парке,
Мой абиссинский, бедный дом,
И путь в Годжам, где очень жарко,

Лазурный солнечный Босфор,
Кривые улицы Стамбула,
Степей Монголии простор,
Священный контур Богдаула,

Таверну в угольном порту, –
Кладу шары я метко в лузы, –
Солёный ветер по утру,
Смолой испачканные блузы,

Ночные всплески волн о борт…
Люблю следить маяк во мраке,
А утром – вновь знакомый порт,
И чайный домик в Нагасаки…

Какое счастие дышать
Ветрами всех миров над бездной!
Её глубины осознать
И мчаться с миром в пыли звездной!

***

«ЧУЖИЕ ЗВЕЗДЫ»
(Абиссиния 1924-1934)
Памяти Н. Гумилёва

…Я жду товарища от Бога,
в веках дарованного мне…
Гумилёв

Я Гумилёва не встречал, –
А встреча так была нужна нам, –
Я о расстреле прочитал,
Уйдя в Пустыню с караваном.

И стало пусто… И костры
Уже не радовали треском,
И над палаткой скат горы
Белел ненужно в лунном блеске.

Гонец, привёзший почту мне,
Привёз бессильной мести муку.
Теперь я только лишь во сне
Пожму твою, быть может, руку.

Аддис-Абеба

***

Д.Л. Велъяшеву

Закружило меня, оторвало и кинуло,
Это было сильней, — я не мог не идти, —
Меня Африке Красное Море подкинуло
На прожжённые солнцем пески Джибути.

В третий раз покидаю я Красное Море,
Несравнимое с рядом знакомых морей,
Вслед за мною причалило жданное горе,
И погнало в Пустыню послушать зверей.

Солнце Старой Пустыни отрадно и благостно.
Горя мелкий ручей под лучами иссяк.
Звоны воли моей беспечальны и радостны, —
Я в Пустыне — Колумб-Открыватель, Моряк!

***

ИЗ ЦИКЛА «ПЛЕНЫ ПУСТЫННЫЕ»

***

И здесь в горах, среди ветров пустыни,
Среди зыбей песка,
Где прошлое томится и поныне,
Живёт моя тоска.

Но только здесь она острей и суше,
Яснее сердцу зов.
Чем жарче зной, чем звоны ветра глуше,
Тем резче звук шагов.

И жутки мне ночные завыванья
И хохоты гиен.
И древнее твержу я заклинанье,
Хотя люблю свой плен.

Душа в плену и что-то вспоминает,
Шаги зовут назад.
Мне снятся ирисы – то зацветает
Царицы Савской сад…

Старинных мест былое многолико,
Оно глядит со стен.
Тоскуя въ кресле Менелика,
Я чувствую свой плен…

***

Я развернул всю ширь мою,
Всё отдал жизни без оглядки.
Теперь читаю жизнь свою
Один с свечёй, в тиши палатки.

И пробегая цепи дней,
Душа сгоревшему прощает.
И небо Африки родней
Чужими звёздами ласкает…

***

Рассветный час наступит скоро.
В овечьей шкуре идёт пастух.
В лиловой мгле поднялись горы.
В Аддис-Абебе поёт петух.

Бледнеет ночь. Ясней дорога.
Молочно-сизый встаёт туман.
Кричат мулы – их много, много.
Проходит мимо там караван.

Зелёный луч в сетях рубина.
Колонны храма – из янтаря.
Как райский сад, как хвост павлина,
За эвкалиптами цветёт заря,

Мой путь глухих томлений кончен.
Открою дверь я. Ночник потух…
Восток в огне и звонче, звонче
В Аддис-Абебе поёт петух…

ж. “Рубеж”, 1936 №19 Харбин

***

ИЗ «АБИССИНСКИХ СОНЕТОВ»

***

И день и ночь смешались на земле.
В лиловом сумраке поднялись кряжи,
Воздушные в вечерней полумгле,
Как кружево какой-то тайной пряжи.

На облаках туманные миражи:
Кресты, зубцы на розовом Кремле…
Растёт верблюд, на нём тюки поклажи.
И явь и сон смешались на земле…

Плывёт волна молочного тумана,
В ущелье – рёв отставшего мула,
И гулкий шаг большого каравана.
Деревня близко: – слышу речь галла,
Невдалеке заплакала багана.
Горят алмазы Божьего чела…

***

В КАРАВАНЕ

В прохладном ущелье, у самой воды,
Где бьётся река у порога,
На мокром песке я увидел следы,
Большие следы носорога.

Мы здесь ночевали. Бивуак затихал…
Умолкли и пенье, и крики.
Я здесь, у костра, в первый раз услыхал
Далекие львиные рыки.

Костёр догорел. Побелила луна
Ущелья отвесные стены.
Опять проворочался ночь я без сна,
И уханье слушал гиены.

Холодным рассветом увёл караван
Вожак на переднем верблюде.
И нас провожая, в сплетенье лиан,
Седые качалися люди…

***

Открылась даль на повороте…
Бежит в равнину ночи тень.
Каким ветрам, какой заботе
Меня отдаст пришедший день?

Я полюбил свою палатку,
Поверил меткости ружья.
Я не могу понят загадку,
Того, кто прежде звался Я!

Внизу, глубоко подо мною
Прохладной речки полоса,
И беспредельной тишиною
Пустыня дует мне в глаза…

***

…Закат горит. Палатку ставь. Спеши!
Слеза звезды дрожит сквозь воздух синий.
В тумане контур дальний Мангаши…
Блестят костры глубоко в котловине…

***

Из глубины Мароко, с русских постов, присланы нам эти талантливые стихи молодого русского поэта, скитальца и воина П. Булыгина

газ. “Слово” (Рига), №403, 30.01.1927 г.

Вниз на Фурри, на Ауаш, на Мароко
Шел караван по спалённым холмам.
Рыжие коршуны вились высоко,
Чёрные всадники кланялись нам.

Длинными копьями наши ашкеры
Вьючных мулов подгоняли, крича…
Грязные хижины, дети… пещеры…
Ночью костры и в палатке свеча.

Ночью вблизи собиралися звери,
Павшую лошадь делили, визжа,
Выли тоскливо, пугая потерей,
И разбегались от вспышки ружья.

Много в пути вспоминается, много…
Горько и гневно смотрел я назад…
Синие мысли далекого Бога
Звёздными каплями в небо дрожат.

***

…В золоте кряж Мангаши.
Тень горы пол-равнины измерила.
Ласковы путы тиши,
Давнему сердце поверило…

Пёстрые птицы кричат.
Мулы шагают лениво.
Красно-кирпичный закат…
Глинистой речки извивы…

***

КЛАДБИЩЕ СЛОНОВ

В долине, стеснённой отрогами гор,
В глубине заповедной страны,
Есть ущелье, куда с незапамятных пор,
Умирая, приходят слоны.

В побуревшей траве много белых костей,
И поломанных жёлтых клыков, –
Много грустных сюда собиралось гостей
Из глубин неизвестных веков.

Европейцы пытались пробраться сюда,
Но дороги никак не найдут! –
Закрывает её крокодилья река,
Лихорадки её стерегут.

Треск поломанной ветки, кряхтенье, и стон,
Черепа под ногами хрустят, –
По оврагу спускается медленно слон
И ведут его двое слонят.

Умирать сюда, видно, приплёлся старик,
Свой предчувствуя близкий черёд,
Молодой подпирает поломанный клык,
Вялый хобот другой бережёт.

Грузной тушею рухнул в расщелины скал…
Тусклый взор закрывают уж сны…
Молодые трубят… И на долгий сигнал
Отовсюду выходят слоны.

Обступив его тесно, качаются в лад,
Головой повернувшись к слону,
И, качаясь, протяжно трубят и трубят,
Песней смерти тревожа луну…

***

«СОУ-ДЖИН»
(Человек-Гиена)

Только ночь по плантации сонно пройдёт
И чарака1 поднимется ярко,
И расскажет мимозам ручей в свой черёд
О серебряном лунном подарке,

За высокой кудрявой кофейной стеной,
В тайниках заплетённой трущобы
Раздаётся короткий, придушенный вой, –
Вопль трусливой, растерянной злобы.

То как-будто гиена, – а может быть, нет, –
Крик гиены сильнее и строже,
И когда она ухнет, нежданно, в ответ,
То увидишь, что мало похоже…

Есть старик, человек, его знают кругом,
Днём как все, за волами он ходит,
Но и в полдень и днём его глиняный дом
Мать с ребенком подальше обходит.

Если, встретив ребенка, похвалит его,
Саблю воина тронет рукою,
Заболеет дитя ни с того, ни с сего,
И гурада2 покроется ржою…

Но лишь с ночью не сладив, закатится день,
Зашевелятся кактусов стены,
Пробирается чакою3 чёрная тень,
Подражая движеньям гиены.

Его можно убить, коли встретишь в кустах,
И убивший за то не ответит,
Если ж в город, схвативши, отправить в цепях,
Альгораш4 его тотчас повесит.

Как ни грозен в лесу леопард-господин,
Как ни страшны тюремные стены,
В каждом округе есть свой, наверно, один
Или два человека-гиены.

Плантация Дубона, Абиссиния ж. “Рубеж”, 1935, №46. Харбин

_________________________

1 луна (при заклинании – навсегда…)
2 сабля
3 кустарник, лес
4 наместник, правитель (амхарский яз.)

***

РУССКИЙ В АБИССИНИИ
“Русский легионер”

Я не всегда таким был скучным, –
Слагал немало небылиц.
Теперь к Пустыни я приручен,
Я так отвык от белых лиц.

Раз в месяц раб приносит почту,
Пробыв в пути двенадцать дней,
Я сам себе читаю ночью
Приветы вспомнивших друзей.

Храню погоны и кокарду
От службы Русскому Царю, –
Кормя ручного леопарда,
Я с ним по-русски говорю, –

И вспоминаю Гумилёва…
Что ждёт, скрываясь впереди?
Когда-нибудь вернусь я снова, –
Теперь же, жизнь, меня не жди!

Аддис-Абеба, Абиссиния, газ. “Слово”, Рига, №403 30.02.1927 г.,
ж. “Рубеж”, 1935, №32 Харбин

***

С нагретого красного камня
Блеснула мне взглядом змея.
Открыла тяжелые ставни
Усталая память моя,

И вижу, — нет слаще отравы, —
Лесной задымился костёр,
Кровавя примятые травы
И кактусов колкий забор.

И снова, знакомый, но странный,
Дрему опрокинувший вмиг,
Попавшей в капкан обезьяны,
Далёкий придушенный крик…

Абиссиния, 1924 ж. «Рубеж» (Харбин), 1935, №4.
ж. «Наш огонек» (Рига), 1925, №26.

***

Я не знаю печальней страны,
Я не знаю тоскливее ночи,
В небе призрак ущербной луны,
И грозы разошедшейся клочья.

Воет тонко над гнилью шакал,
И зловеще смеётся гиена.
Переход был тяжёл. Я устал.
Отдыхая, томятся колена.

Нехороший, полуночный час.
Чутки шорохи старой Пустыни.
Промелькнул и сейчас же погас
Огонёк, недалекий и синий.

Кто там? Может быть прячется враг,
И меня уж наметило дуло…
Этот призрак луны, этот мрак
В сердце подняли то, что уснуло.

Абиссиния, ж. “Рубеж” 1935 №24 Харбин


Родословная Булыгиных

***

…Ночь побледнела, но утро далёко.
Серый сумрак в ущелье прилёг.
Под ногами, в тумане, далёко
Одинокий горит огонёк…

Ночь прошла и ненужно, и странно,
Неожиданно пуст мой итог…
Но волнует, волнует туманно
На заре золотой огонёк…

***

Я иду пустынною дорогой,
Много дум осталось позади.
Если ты томишься тоже много,
Хочешь, будем вместе? – Приходи…

Много снов непонятых мне снилось,
Много мыслей новых на пути.
То, что мне немного приоткрылось,
То меня заставило идти…

У реки, у глинистого ската
Я огонь навстречу распалю,
Помню, также ждал уже когда-то
Ту, кого теперь я не люблю…

Если ты костёр увидишь дальний,
И в душе ответ зажжётся вдруг, –
Знай, что ждёт тебя печальный,
Незнакомый друг…

***

Агате

Солнце прячется вниз за осоками,
От зари разрастается Тишь…
Отчего ты такая далёкая?
Отчего ты так долго молчишь?

Днём здесь небо горячее, синее,
Попугаи в лимонах кричат…
У тебя же – в серебряном инее
Замороженный, стынущий сад.

И ночами Большая Медведица
Видит город и свет фонарей.
Здесь же небо алмазами крестится
За пустынные души зверей.

Пусть приснится тебе, моя дальняя,
Как в луне загорелся камыш,
Как плывёт неподвижно-зеркальная,
Серебристо звенящая Тишь…

***

В час прозрачный, час хрустальный,
В час, когда горит закат,
Вспоминаю я, печальный,
Лет ушедших ясный взгляд.

И опять на миг я, давний,
Снова даль моя легка…
Стынут розовые камни,
Стынет дымная река…

ж. “Рубеж” 1936 №19 Харбин

***

День погасает сонно. Из болота
Всплывает медленно багровая луна.
С последней уходящей позолотой
Слетает тишина.

Опять, как встарь. Берёзовой опушки
Зелёный полусвет. В канаве у плетня
Знакомые, весёлые лягушки
Приветствуют меня.

По колее заброшенной дороги,
С надеждой смутной в смутной голове
Иду один и мягко тонут ноги
В густой траве.

Ах, знаю: – это только сон! И снова
Проснусь в чужой неласковой стране,
Но жалко оторваться от былого,
Проснуться жалко мне!

Абиссиния, ж. “Рубеж” 1935 №51 Харбин

***

Ночные дали молчаливы,
Лишь спорит с камнями ручей.
И звёздны синие разливы
Моих задумчивых ночей.

Уже прошло немало дней,
Мой путь запутанный был странен,
Я тяжко был без боя ранен
Безумной мыслею своей.

Не надо много вспоминать –
Душа сгорит, свечей истает…
Никто о том не должен знать,
Как до сих пор никто не знает…

***

Зажёгся огонь на горе,
Синеют оконные стёкла.
В последней вечерней игре
Желтея, полоска поблёкла.

Мне грустно, далёкий мой друг,
Ночь медленно давит на плечи.
Земля, огибая свой круг,
Торопит назначенность встречи.

Когда раздражает свеча,
Шакалья томит перебранка,
Тихонько цепочкой бренча,
Со мною грустит обезьянка.

Абиссиния,
1924 ж. “Рубеж” 19365 №6, Харбин ж.
“Наш огонек” 1925 №22 Рига

***

Близится туча лиловая,
Ветер, играя бессильными,
Буйно шумя, эвкалиптами,
Дымами веет кадильными,
Ладаном веет, молитвами…
Близится яркая, новая…

Тешатся грохоты бурные,
Всплески огней ослепляющих,
Вихри кружатся над безднами.
А над горой – улетающих,
Громами смятых железными,
Ангелов крылья лазурные…

***

Здесь на горе я снова волен.
Простор опять в глаза взглянул.
А снизу – звоны колоколен
Да полудневной пушки гул.

Лишь солнце, коршуны и ветер…
Я не считаю синих дней,
Но провожаю каждый вечер
С порога хижины моей.

Всё в этот час закатный свято.
Ночь преклоняется в тиши.
На грани медного заката –
Зубчатый гребень Мангаши.

Гора туманно потемнела,
Заката нет, и лишь над ней
Струятся золотые стрелы
Двух Моисеевых лучей.

***

В лес за лиловой горою
Солнечный падает диск.
Больше запахло рекою,
Жалобней коршунов писк.

Хрипло кричат попугаи
В чащах колючих мимоз.
Грузно дрожит, затихая,
Эхо ушедшее гроз.

Ночь выползает из щелей,
Из заповеданных мест.
Скоро над серым ущельем
Выйдет нагнувшийся Крест.

***

БАЗАР

A.Л. Дабберт

Разноголосый говор люда, –
Субботний начался базар.
Глаза надменные верблюдов…
То караван пошёл в Гондар.

Они идут степенно, важно,
Им далеко теперь идти.
Навьючен ящиками каждый, –
На стенках надпись: “Lipton Tea”.

Небритый грек с своей мастикой
Ушёл от зноя под навес.
Индус клянётся Менеликом,
Что не возьмёт двух стёртых “бэз”.

Двенадцать. Бухнет пушка скоро.
Вопя, покойника несут.
Кричат, бегут – поймали вора,
И всей толпой к судье ведут.

За проскакавшим европейцем
Ашкер в тюрбане голубом,
Противно пахнет маслом, перцем,
Сенной трухою и козлом.

Распарилась Аддис-Абаба
Под знойной лаской жгучих стрел.
На чёрных ветках баобаба
Пять мёртвых, вытянутых тел.

А надо всем такой манящий
Зелёный шёлк соседних гор,
И дальше – в небо уходящий
Лилово-розовый простор.

Абиссиния, 1925 г.
ж. “Рубеж” 1935 №34 Харбин

***

Когда-нибудь, настанет время, –
Европа снова позовёт.
Я променяю ширь и стремя
На океанский пароход.

И он, пришедший из Сайгона,
Дав мне каюту и chaise-longue,
Напомнит сладко зной Цейлона
И белый ласковый Гонг-Конг.

Попав опять в людские щели,
Услышу речь гудков и гам.
А может люди уж успели
Изобрести воздушный “tram”?..

И будет весело и тесно –
Париж, Берлин иль Эдинбург…
А может быть (кому известно?)
Ты, позабытый Петербург?

Но, отдохнувши от Пустыни,
Мне будет дорого не раз
Припомнить то, на что я ныне
Не подниму усталых глаз.

Воспоминаньями овеян,
Я расскажу тогда в стихах,
Как на плантации кофейной,
Я жил, потерянный в лесах,

И как полгода, – не короче,
Я европейца не видал,
Как в шалаше, при блеске ночи,
Я леопарда в гости ждал.

***

Е. Ив. Юрьевич

Палатка. Ночь. Внизу костёр.
Мулы легли перед восходом.
Надоедает мне узор
Ковра, висящего над входом.

Как странно, как не нужно жить!
Какие жалкие итоги…
Всю жизнь идти и лишь кружить
Вокруг изъезженной дороги…

Из-под ковра, из темноты
Влетела бабочка на свечку.
Какая мягкая, как ты…
Могу убить и не замечу…

Вошла в палатку тишина,
И обняла, и зашептала…
Спасибо бабочке, – она
Меня доверьем приласкала.

***

Когда догорит полоса над пустыней,
И коршунов крики замрут,
В дали неприветной, сиренево-синей
Уснувшие силы встают.

Нужны человеку надёжные стены,
И свет и веселье нужны.
Забудь о Пустыне — там стонут гиены,
Там бродят кровавые сны.

Века и века сон Пустынь не нарушен.
Сознанье — пески замели.
Поддайся, усни — и измучают душу
Видения Чёрной Земли.

Ж. «Рубеж» 1936 №19 Харбин

***

Агате

Здесь много ярких, странных птиц,
Здесь слишком много ярких красок,
Плетёных хижин, чёрных лиц, –
Знакомо всё из детских сказок.

Я очень рад, попав сюда, –
Слежу изгиб ручья небрежный,
Смотрю, как запад меркнет нежный,
И янтарём горит вода.

По вечерам, издалека,
Приносит ветер запах розы,
И пахнут колкие мимозы,
И дышит тиною река.

Гурагских женщин силуэты
Идут с кувшинами к реке,
Поёт багана смутно где-то,
Напоминая о тоске!..

И вновь, взволнованный туманно,
Я слышу сердца голоса.
И вспоминаю странно, странно
Про васильковые глаза.

***

Какая странная мечта!
Ночь в серебре и месяц светел.
Не надо, друг, – она не та,
И не её теперь ты встретил.

Не пой ей больше – не возьмёт
Невозвратимого порыва…
Ночь в серебре. Иди! – Зовёт
На повороте у обрыва…

***

Уснула Пустыня и спит непробудно,
И вряд ли Европе её разбудить.
От сна удержаться подползшего трудно, –
Нельзя молодому сюда приходить.

Проходят мулы караванов с их грузом,
Завёрнутый в шкуру идёт человек.
Холмы, баобабы, поля кукурузы, –
Так было, так будет, – который уж век.

По праздникам бьют в деревянные бубны,
Не в такт завывают, трясут головой,
Уж тысяча лет их напевы так скудны, –
Пещерных прапрадедов жалобный вой.

Без гроба ложатся в лесные могилы, –
Не мало я видел угрюмых могил!
Чтоб гроб смастерить нужны доски и пилы, –
А люди ещё не придумали пил.

И трудно мне верить в фабричные трубы,
В огни ресторанов, и в биржи азарт…
Смеются гиены визгливо и грубо
И нюхает козьи следы леопард.

И запах Пустыни такой стародавний…
Жизнь спит здесь давно, и давно уж без снов.
Устало бредёт, спотыкаясь о камни,
Оглохшее эхо далёких веков…

***

Вечерами я с трубкой сижу у ворот,
Провожая вечернее время,
Там, внизу, за плантацией буйно живёт
Обезьянье шумливое племя.

Но лишь кашлянет глухо в кустах Господин –
Обезьяны спешат на вершины.
В этот час Леопард лишь хозяин один
Потемневшей туманной равнины.

Нерешительно месяца серп золотит
Струйки речки, – то вспыхнет, то тухнет,
Лишь цесарка спросонья в траве заскрипит,
Да гиена унылая ухнет.

Далеко, далеко за пространством морей,
Там, в начале пройденной дороги,
Жизнь, чужая теперь, но когда-то я ей
Отдал силы, любовь и тревоги…

Разметалась, угрозу и страсти тая,
Непонятная, злая Пустыня,
И тоскует душа беспредельно моя
С бездной звёздной сливая святыню.

Абиссиния, ж. “Рубеж” 1935 №12 Харбин

***

Прошли пылающие сроки,
Умолкло эхо гневных бурь,
И давней Родины лазурь,
И всё, что с нею – так далёко…

Но жизнь, ушедшая в Пустыню,
Хранит тепло далёких дней…
И я свои тревоги ныне
Встречаю проще и ясней…

***

Ночь, Пустыня. Туманная светит луна,
Скат горы от луны голубой.
Догорают костры. Лагерь спит. Тишина.
Лишь вдали чей-то жалобный вой.

Край пустынный и дикий, звериный, ничей,
Баобабов и колких мимоз,
Раскалённого неба, холодных ночей,
Затаённых, лукавых угроз.

Край гиен. Как томительно слушать сквозь сон
Их унылый и жалобный вой…
Ощущения давних, дремучих времён,
Колыхаясь, плывут надо мной…

Вдруг, мгновенье, и грёзы метнулися прочь!
Нарушая томление снов,
Вновь вернул и луну, и палатку, и ночь
Хриплый, властный, торжественный рёв.

И забились мулы, задымились костры,
Зашептали рабов голоса, –
– Это вышел на склон освещённой горы
Царь пустынь – рыжий лев-Амбасса!

***

За эвкалиптами желтеют облака.
Луна глядит, как глаз больного зверя.
И сердце мучает, касаяся слегка,
Предчувствием потери…

Ещё один ненужный день ушёл…
Заплакала далёкая багана.
Рука опять ласкает ствол
Холодного Нагана…

***

…”Нельзя молодому
Сюда приходить”…

Я устал без голоса живого,
От пустынных, одиноких дум.
Здесь теперь мне кажется всё ново, –
Рёв гудков и улиц шум.

Абиссиния – страна печали,
Медленной покорная судьбе.
Здесь стихи мои по-новому звучали,
И за это кланяюсь тебе.

Я любил полуденные горы,
Караван, идущий по холмам.
Знает сердце – затоскую скоро,
Но свободу снова не отдам.

Твоё небо слишком, слишком сине,
Жизнь бредёт куда-то, не спеша,
В дрёмогных объятиях Пустыни
Засыпает медленно душа…

Я ушёл. Пускай опять ошибки, –
Всё приемлю, только бы не сон!
Я встречаю радостной улыбкой
Копотью пропахнувший перрон.

Дни пройдут. Когда-нибудь в журнале,
Я увижу, удивясь на миг,
Девушку в соломенном кроале,
Сахарный жующую тростник,

Въезд Негуса, босоногих воинов,
Вдруг узнаю свой когда-то дом…
Шевельнутся мысли беспокойно,
Я вздохну, забывшись, о былом…

 

***

МОЛИТВА ВЕЧЕРНЯЯ

За эвкалиптами зелёная заря.
На небе полосы, как крылья птицы-жар,
Под низким облаком, где струйки янтаря
Седло верблюжее – лиловый Ирреар.

Темнеет розово, и близится намаз,
Песком омоемся и вспомним, Ибрагим,
Молитвой узника, кого зовут Лидж-Ясс…
Хоть принял крест отца, но сердце наше с ним

Лев Абиссинии, могучий Менелик,
Взгляни сюда с небес на Негуса в цепях
И внуку помоги! Велик, велик Аллах,
И Мухамет, его святой пророк, велик!

Абиссиния,
ж. “Рубеж”, 1935, №48 Харбин

***

Н.S. Walker

Попав сюда, припомнишь скоро,
Как-бы совсем не забывал,
Индейцев книжек Фенимора
И Джека Лондона закал.

Лишь в меткость глаз имеешь веру,
Беря на мушку чёрный бок,
Когда притихшая пантера
Готовит гибельный прыжок.

Как чувства ярки и тревожны,
Как на борьбу за жизнь готов,
Когда вступаешь осторожно
В толпу бунтующих рабов,

И лишь в кармане незаметно,
Снимая страха грузный гнёт,
Предохранитель пистолета,
Рука на “fire” переведёт.

ж. “Рубеж” 1936 №19 Харбин

***

Я не ваш, я – чужой. Я – бродяга поэт.
Я люблю запах моря и воли,
Здесь трамваи, гудки, электрический свет,
Ваши правила – цепи неволи.

Я тоскую. И мысли уносятся прочь
От Европы холодной и шумной.
И сияет опять Африканская ночь,
И рассвет я встречаю угрюмо.

Я люблю по ночам со слугой у костра
Обсуждать непонятные крики,
Или слушать в палатке, без сна до утра,
Отдалённые львиные рыки.

По звериной тропе пробираясь к реке,
Встав на камень, горячий от зноя, –
Увидать, как бредёт с длинной палкой в руке,
Обезьяний вожак к водопою.

Я люблю, как чуть-чуть шелестят паруса
В час рассветного утра на Ниле,
Меж папирусов тонко горит полоса,
Как фламинго взлетевшего крылья…

Как из розовой меди отлита спина
Старика-мусульманина в лодке.
И рубиновой ниткой играет волна –
Потонувшие Божие четки.

А ночами, когда величавым Крестом
Перекрестится небо Пустыни, –
Много тёплого чую я в сердце моём,
Что оно сохранило поныне…

Havre /Memel

***

Только спустишься вниз по скалистым отрогам
Абиссинских крутых и широких террас, –
Караванная вновь зазмеится дорога
И лиловые дали обрадуют глаз,

Баобабы, мимозы, далёкие горы,
Добробрхана зелёный, возделанный скат.
Пятый день каравана, – теперь уже скоро, –
Сердце рабьей торговли – лесистый Ифат

Здесь уходят тайком, на заре караваны –
Европеец не должен и слышать о них, –
То уводят рабов в отдаленные страны, –
И оттуда, в оковах приводят других.

Здесь не надо трудиться совсем человеку, –
Дикий кофе повсюду свободно растёт,
Бог дал людям обильную быструю реку,
А река двухаршинную рыбу даёт.

Я люблю этот край, я люблю эти дали.
Я люблю вечерами сидеть у огня.
Здесь недавно ещё Гумилёва встречали,
А теперь эти звёзды ласкают меня.

Перед сном, мой слуга, грея воду для грога,
Говорит про удава, что видел в реке,
Про найденные утром следы носорога
За излучиной низкой, на мокром песке.

А ночами, когда к моей хижине бедной
Подступают вплотную все сказки лесов, –
Нахожу я в душе смутный клад заповедный
Днём непонятых дум, неразгаданных снов…

***

Ты вернулась с румяным закатом,
Ты шепнула, нагнувшись: “поверь
В моём сердце, тоскою измятом,
Ты открыла заветную дверь.

Я устал. Дай мне ласково руки,
Дай прижаться к ладоням лицом.
Я бежал от томленья и скуки,
Расскажи мне о доме твоём…

Как усталая цепь каравана,
Здесь проходят столетья и дни,
Но за лунною пряжей тумана
Незаметны, ненужны они.

Там летают прозрачные тени…
Как прозрачны ладони твои…
И в душистой небесной сирени
О забвеньи поют соловьи…

И жемчужные, лунные росы
Отряхают, качаясь, цветы,
И мерцают туманно утесы,
А за ними таятся мечты…

Я взойду за тобой на ступени,
Я пойму трепетанье зари…
Ты прижалась, склонивши колени
И услышал я только: “гори!”…

 

***

НА СТРАСТНОЙ

Я забыл в своей беленькой хате
Абиссинского солнца неволю.
Мне приснилось, что я на Арбате,
Пробираюсь к Девичьему Полю…

Над проржавевшей красною крышей
Ярко-синие луковки храма.
В палисадниках слова не слышно
От весёлого птичьего гама.

Разгуделась Страстная Неделя…
И гудит, и гудит непрестанно…
В голубую прозрачность Апреля
Я, как в юность далёкую, канул…

Абиссиния, ж. “Рубеж” 1936 №15 Харбин

***

Люблю ночные полыханья
В лиловой тьме далёких гроз,
И красных светов трепетанье
В ручьях дождя и в каплях рос.

И в тишину грозы влюблённый,
Я до рассвета слушать рад
Шум эвкалиптов полусонный,
И рёв гиен, и звон цикад.

Гроза идёт и зажигает
В душе мерцающий ответ.
И вспышка мысли освещает
Сгоревших мыслей хмурый бред.

***

Я не знаю, куда мой направится путь,
И придётся ли в жизни мне снова
Позабытым лицом заглянуть З
а закрытые ставни былого.

Лебедою заглохла моя колея,
Но не стану искать я другую…
Я боюсь, что уж поздно, что встретившись,
Там об Африке вновь затоскую…

***

ИЗ ПЕСЕН НЕДОПЕТЫХ

Много дорог мной исхожено,
Светлые дни далеки
Вижу дорогу я в Кожино,
Солнце, во ржи васильки…

Грозные дни надвигаются…
Помню, как будто сквозь сон, –
Мы торопливо прощалися, –
Мой уходил эшелон.

После… к тебе бы, измученный, –
Больших не надо наград!
Грянули молний излучины
Заревом встал Петроград!..

Много дорог мной исхожено…
Юные дни далеки…
Знаю из писем: – положены
В гроб твой цветы… васильки…

Германия

***

Отслужили вечерню у Троицы.
И народ разбрелся тротуарами.
С провожатыми весело ссорятся
Гимназистки смешливыми парами.

В окнах церкви Училища нашего
Огоньки протянулись шеренгами,
Серый Гоголь загрезил Полтавщиной,
Бронзу рук подперевши коленами.

В переулок с глухими заборами
Небо звёздное глянуло весело –
Там, где маленький домик
Суворова, Где черемуха ветви развесила.

Абиссиния

***

ПРОШЛОЕ БЫЛО ВСЁ ТАК

Всё так было доверчиво-просто;
Ты пришла, – не придти не смогла,
За изгибом горбатого моста
Фонарями раздвинута мгла.

Фонари стерегли нашу встречу,
Под ногами шуршал листопад,
И шумел нам приветно навстречу
За чугунной решёткою сад.

Много в жизни я видел иного,
Я – живой, и живущему рад.
Но бывает, забудусь, и снова:
Фонари, и решётка, и сад…

Абиссиния, ж. “Рубеж” 1936 №45 Харбин

***

… “L’ame slave!..
Oh!., c’est mysterieux!..”
(Французская болтовня)

Ночь поёт песни ветровые,
У волков мелодию взяв.
Скрипят сосны вековые, –
Тоскует “L’ame slave…”

Вчера её похоронили
В Париже на “Рёге Lachaise”,
Выпили… и… забыли…
Ей не нужно французских месс.

Она сюда притащилась,
Где когда-то жила.
Как долго противное снилось…
А ведь она человеком была!

Помнит дом и сирени,
И Чайковского, и “Вишневый Сад…”
А теперь люди бродят, как тени,
И всякий – жизни не рад.

Ходят волки, не волки – собаки,
Каждый ищет забытую кость,
И пропадают во мраке,
От других скрывая злость.

Вот так Чайковский! И разве нужны
Все мысли и чувства, что пронёс
Через ветер снежный и вьюжный,
Чтобы теперь скулить, как пёс!

Бедная душа!.. Бедный Петрушка,
Верный глупым сказкам бытия.
Ты и у Смерти только игрушка.
Но таким же буду и я…

***

Посмотри, там на изломе
Серой реки – белый храм.
Не надо грустить о доме,
Этот дом открыт и нам…

Когда колокол мерно заплачет
О закате в тихую даль,
Мы увидим: – Белый прискачет, –
И ему заката жаль.

И мы вместе помолимся чуду,
Чтобы пришло опять погудеть
И рассказать голому люду,
Что нужно… побольше жалеть!..

И тогда, может быть, снова
Загорится сломанный крест,
И разбудит ожившее Слово
Покойников наших мест.

Абиссиния

***

В жизни только миги, только миги счастья, –
Только вспышки острых, режущих огней, –
Слишком много ночи, холода, ненастья,
Слишком много мокрых, вяжущих дождей.

Надо больше ветра, надо больше солнца,
Надо больше звонких, скованных дорог.
Надо сильно верить в ждущее оконце, –
Будет, будет наше, – смилуется Бог!

Выше вейте стяги, громче пойте трубы,
Под копытом конским заклубится пыль!
Вижу – по откосам разметались срубы,
Ласково кивает мне родной ковыль!..

Абиссиния

***

ЗАСЫПАЮЩИМ

Я знаю жизнь, я слышал смерти шёпот,
Мне палец чёрный много раз грозил.
Я видел блеск штыков и боя грохот…
Я так устал… Я много позабыл…

Зовут простить и позабыть былое,
Мне говорят: “События бегут,
И что вчера ценили, как святое,
Сегодня утром люди не поймут.

Не много вас осталося, поэты,
И верьте нам, – ненужны, не слышны
Все ваши песни, что поются где-то
За рубежом, – красивы, – но смешны…”

Несчастный край! Без крова и одежды
Бредут толпы измученных людей.
Погасли слабые огни надежды
И ночь царит над Родиной моей!

Так как молчать, когда в душе так много
Громовых слов! Когда душа горит!
Бог даст, я пригожусь и для иного,
Пока ж меня предгрозие томит!

Припомнились казачие мне степи,
Когда непонятые и одни,
Мы рвали прочь сковавшие нас цепи! –
Я помню вас, Корниловские дни!

Придет пора! Блеснёт зовущей новью,
Опомнится родимая земля!
Омоем мы своей горячей кровью
Всю ржавчину усталого Кремля!

Теперь же здесь, пока мне Бог поможет,
Я буду петь упрямое своё,
А если песни эти вас тревожат,
Вы выньте сердце русское моё!

Берлин, ж. “Рубеж”, 1936, №34 Харбин

***

Б.В. Гловацкому

Жизнь всё печальней и дороже, –
Очерчен я в своём кругу…
Порою кажется: – я всё же
Огонь лампадный берегу.

Проходят миром непогоды,
Опавших дней взметая кровь,
Топча измученные годы –
Идёт изменчивая новь.

Но ветер северный и вьюжный
Томит по-прежнему меня…
Я – жрец, забытый и ненужный,
Давно погасшего огня.

Абиссиния, ж. “Рубеж” 1936 г. №10 Харбин

***

Я в цепь глухих своих созвучий
Вплетаю всю тоску мою.
Я мыслями совсем замучен,
Я Солнце больше не пою.

Мне сны покоя не приносят; –
Во сне душе своей внемли!
Мне ветры дальние приносят
Стенанье гибнущей Земли.

И снится: – Зарево над нами,
Воскресший флаг на рукаве,
И мы железными полками
Идём к истерзанной Москве…

Абиссиния

***

Тот ветер с моря, дувший в сердце,
Ершивший спины у собак,
Дроздовскому белогвардейцу
Надул в петлицу алый мак.

По гравию пустевшей дачи
Его к оврагу привели,
Потом раздели, – как иначе?
Потом убили … и ушли…

Один зарубкой на прикладе
Его отметил: сто второй…
В Новороссийске на параде
Он был вчера совсем живой…

Был ветер грозен в извивах сосен,
Краснела солнечная муть.
Был мокрый труп в саду несносен.
И по кустам шепталась жуть…

***

ПАМЯТИ А. Н. ФЕРМОРА
(Из цикла “Ледяной поход “)

Наступили тревожные дни,
Наступило весёлое время,
Мы в степях, на просторе одни,
И ногою я чувствуя стремя.

Снова розова даль вечеров
И багрово-кровавы закаты.
А ночами – мерцанье костров
И ударов глухие раскаты.

По утрам шелестят ковыли…
На рассвете, спускаясь к покосу,
Мы атакою конной смели
Батальон озверелых матросов.

Жребий брошен. Предел перейдён! –
Либо смерть, либо счастье и слава.
Видишь там, где померк небосклон,
Замаячила вражия лава?..

Абиссиния

***

ЗАРЯ

Заискрилось, взметнулося, зажглось
И ввысь пошло огнистыми кругами…
В моей душе, в степи, отозвалось
Росистыми, живыми голосами…

С кустов и трав легко сбежала тень,
И травы поклонилися Востоку…
И, просыпаясь, потянулся день
Навстречу Божьему Всевидящему Оку.

***

Уснула жизнь без толку и так тупо.
Устала жизнь, и кажется порой –
Всё миновавшее лишь было очень глупой
И недостойною, ненужною игрой.

А было всё: горенье жаркой крови,
Порыв бойца, кипенье свежих сил…
На это ты брезгливо сморщишь брови? –
Ты сам свои часы остановил.

Но день пробьёт, и гулко и тревожно,
Придёт набат измученной земли.
И то, что мы считаем невозможным,
Вновь позовёт нас властно из дали.

И мрак безличия огнём тоски раздвинув,
Россия позовёт к себе нас, верных, – вновь,
И старый меч из скучных ножен вынув, –
Я вновь пойду на смерть, на бой, на кровь!

Абиссиния

***

…Старый карлик, влюблённый в весну,
Бедный клоун, поверивший чуду!
Расскажи мне о нём, – я усну
И унылую скуку забуду.

Волны тёплые будут качать…
Голубое придвинется снова…
Старый друг мой, – легко умирать.
Смерть – призыв из селенья иного…

***

Снова ночь. И луна умирает.
Всё меньше становится диск,
Всё больше меня раздражает
Мышиный предчувствия писк.

Гляжу всё печальней на свечи, –
Торопятся свечи оплыть…
Я знаю, что срок мой намечен,
Но трудно мне будет отплыть.

Поднимется ветер с простора,
Сорвёт меня с пристани злой.
Но всё же – не брошу укора
Тому, что уж стало золой!

Абиссиния

***

Жизнь кончена. Пробил внезапный час,
Последняя хрипит ещё минута.
Кольцо нерасторжимое замкнуто.
И за окном усталый свет угас.

Не исчерпав ещё огня певучих сил
Ни радости борьбы, ни мощи тела,
Жизнь спотыкается и падает без сил
У неожиданно возникшего предела.

Но не поверивши сначала, вскочишь вновь,
Растерянно кругом оглянешься в тревоге,
И, вдруг, почувствуешь – дрожат и стынут ноги,
И слишком тяжело в виски стучится кровь…

Последний лист дописан и повёрнут.
Оборван бег. И верится с трудом,
Что яркий путь здесь кончится холмом…
Зелёный занавес зари задёрнут.

S/S “Pologne “, Havre/Memel

***

Е.И.В. ВЕЛИКОМУ КНЯЗЮ АНДРЕЮ ВЛАДИМИРОВИЧУ

От многих берегов я отплывал,
И мир земной давно мне тесен,
Я десять лет беспечно засыпал
Под звуки Абиссинских песен.

И там, один, затерянный в горах,
Под грома тяжкие раскаты,
Я понял, как велик, велик Аллах,
И как его веленья святы.

За облака я часто принимал
Сквозные контуры Синая.
Я русскую деревню основал
В лесах глухого Парагвая.

Все страны возвращаются, как сны,
Родная не вернётся только…
На берегу широкой Параны
О Волге я тоскую горько…

15 янв. 1936 Асунсион, Парагвай

***

Моей жене

С заката солнцу не взойти, –
Туман закрыл родные дали.
И БУБЕНЦЫ отлепетали. ..
И я опять один В ПУТИ.

ЧУЖИЕ ЗВЕЗДЫ… Я устал.
Воспоминия тускнеют,
Жизнь переполнила бокал,
И капли, падая, твердеют.

Стучат, как град, как янтари
Оборванных старинных чёток:
В них жёлтый лист, в них свет зари,
Простор полей и гнёт решёток.

Ты собери их, собери…
В них я, я жизнь им дал когда-то…
И перевьются ЯНТАРИ
С любимым именем: Агата.

1930, из письма Агаты

***

Другу В.А. Баишакову в день его Ангела.
15-VII 1935 (ст. ст.)

Быть может срок уже намечен
И вздох последний близок мой.
Заглянут в гроб пугливо свечи.
Душа уйдёт… опять домой…

И в бесконечности Вселенной,
В приливах и отливах волн,
Забуду я свой образ тленный,
Мой опрокинувшийся чёлн…

И в содроганиях прозренья
Дано внезапно будет мне
То, что поэту вдохновенье
Дарует смутно в смутном сне…

Но знаю, что опять тоскуя,
По милой и смешной Земле,
Покорный прошлому, приду я
И спрячусь робко в полумгле.

И будет сладкая отрада,
Как было раз… давным-давно, –
Почуять запах листопада
И заглянуть в твоё окно!..

Асунсион, Парагвай

***

…Мне пальмы не нужны…
Верни меня России, Боже!
Мне иволга родимой стороны
Всех райских птиц сейчас дороже…

12.02.36 г. Асунсион, Парагвай

***


РАССКАЗЫ

Журнал “Двуглавый орёл”, Берлин, 1921 г.
Выпуск VI 15(28) апреля, стр. 20-22


КИТЕЖ-ГРАД

В глубинах народных, на лесистых склонах Урала, в мало тронутых фабричной “цивилизацией” местах северной Руси, в скитах старообрядческих, разбросанных по всей необъятной шири Сибири и Забайкалья, в глухих медвежьих уголках таёжных деревень слыхал я одно предание, сохранившееся со времён стародавних – вот оно:

«… В былые годы иная была Русь: знал народ правду, помнил и чтил Иисуса Христа и Его Святую Матерь, суд творил по совести и слабых не обижал. И Господь не забывал народ Свой, часто являл ему чудеса и умели люди русские понимать их. Но время шло, и постепенно угасла Вера в народе. В борьбе житейской забылось Слово Божье, и огрубели люди душой, неправда вошла в жизнь и небеса закрылись.

Началась брань междуусобная, раздоры потрясали Русь. Исполнилась чаша терпения Господа и послал Он народу испытание: потоком, прорвавшим плотину, рекою, залившею свои берега, хлынула на Русь рать татарская, и застонала Родина под игом иноплеменным… Но не забыл Господь грешный край, полный страдания, и явил народу новое чудо, чтобы указать ему путь к искуплению. Среди дремучих лесов на берегу великой реки стоял град Китеж, и один только он не ведал неправды житейской. Татары шли, воюя за городом город, избивая народ и угоняя в полон детей и женщин, пуская по ветру пламя церквей, и вот обложили уж Китеж. Всю ночь мычали волы громадного табора, всю ночь горели костры, тройным кольцом обложивших город полчищ татарских, всю ночь в Китеже молился народ в церквах, и под звон колокольный по стенам и валам городским ходили крестные ходы с иконами чудотворными. Когда засветилась на небе ранняя заря, вспрянул табор, зазвучали боевые рожки, зазвенели тысячи стрел, и с гиком и визгом татары бросились на беззащитный город. И явилось Божье чудо:

Прикрытый Господним Покровом стал Китеж невидим, и в ужасе бросились назад орды татарские…»

Темно на Руси… и неправда и зло в ней торжествуют. Стонет народ, предавший Царя своего и Родину в руки чужеземца – жида. Стонет под кровавым игом его. Темно на Руси, страшно в ней, и не узнаём мы величавые прежде черты любимой Родины. Обезумел народ, отравленный ядом заморским и в исступлении побивает верных сынов своих.

Ночь, беспросветная ночь… Но так ли это?

Когда угаснут последние отблески дня на небе и станет в нём вечерняя звезда, уйди ты за город, ляжь на берегу белым туманом курящегося озера и прислушайся к голосам ночи. Вдали за тобой слышится гомон беснующегося города – не слушай его.

Притаи дыхание: издалека откуда-то, с порывами ветра, сквозь шумы лесные доносятся чуть слышимые новые и, вместе с тем, бесконечно знакомые звуки – благовест…

То в далёком невидимом Китеже за Русь и за нас Святители Господа молят…

И заныло, и забилось, и затрепетало твоё сердце… И чем больше вслушиваешься в эти зовущие звоны, тем яснее и яснее звучат они и зовут, и манят, и прощают, и обещают…

Всё сильнее и громче нарастает волна колокольная, покрывает и заглушает все иные звуки, и вот уже победно, и радостно, и величаво надо всей Русью звонят колокола!..

Грядет Вера Христова!..

И будем верить, что скоро исполнится срок искупления нашего, простит Господь заблудшийся народ Свой, прозреет Русь скрывшуюся Правду и Китеж увидим мы снова!..


Журнал “Двуглавый орел”, Берлин, 1921 г.
Выпуск VII, 1(14) мая, стр. 12-14.


СТРАНИЦЫ УШЕДШЕГО
I

Розово догорает тёплый августовский вечер. Я еду с кн. Д-И.* на маленьком речном пароходике, перевозящем публику из Белграда в Зимун. Шумят колёса парохода; с Дуная веет вечерней сыростью. На жёлтой полосе горизонта чётко видны тянущие утки. Темнеет. Князь тихим голосом – не при всех “избеглицах” можно говорить всё – перебирает свои воспоминания о Государе Императоре и Царском Селе.

“Теперь, когда Его уже нет в живых, я свободен от Его запрещения не рассказывать при Его жизни об этом случае.

Я тогда был губернским предводителем в К.** и потому имел право непосредственного доклада Его Величеству, чем и пользовался, говоря Ему правду о губернии. Однажды в К. ко мне пришла одна старая дворянка-помещица и плача рассказала, что за долги продают её усадьбу и последний клочок земли, что долг в двадцать тысяч рублей сделан для лечения её часто болевшего покойного мужа, что она стара и одинока и за неё некому заступиться и что она просит меня ходатайствовать у Государя о помощи. Мне было очень жаль её, но просьба была незаконна. Как я ни пытался убедить её, что я не имею права докладывать Государю об этом, она не могла никак понять, что нельзя просить Государя о помощи и, всхлипывая и сморкаясь, повторяла: “Ваше Сиятельство, не обидьте, Ваше Сиятельство… “. Кончилось тем, что я обещал.

Недели через две я был в Ливадии. Его Величество, выслушав мой текущий доклад, сказал: “И что у Вас там ещё есть в портфеле?”. Я ответил, что у меня есть ещё одна просьба, но что я не решаюсь её доложить Его Величеству, т.к. не имею на это права. Государь приказал доложить, сказав: “Мне можно говорить всё”. Он вынул из своего портфеля кусок синей оберточной бумаги, на котором безграмотно карандашом была написана какая-то просьба на Высочайшее Имя, говоря: “Вот видите, до меня всё доходит… “. Я передал Его Величеству просьбу моей помещицы. Он выслушал с большим вниманием, спросил, когда назначены торги и отпустил меня.

_________

*Здесь и далее в рассказах П.П.Булыгин не называет полностью имен своих героев, если известно, что у них остались родственники в Сов. России. (Прим. составителя). Князь Лев Иванович Дундуков-Изъединов (1866-1939) дальний родственник старшей сестры Павла Булыгина Софьи Петровны Изъединовой (по мужу), бывший Лейб-Гусар, бывший Предводитель дворянства Курской губернии, был депутатом от Сербии на Русском зарубежном Съезде (5.04.1924 г.).

**В Курске.

__________

Прошло три месяца, я жил в К. Однажды вечером, играя в клубе в карты, я получил от министра Высочайшего Двора извещение о вызове меня в Царское. В эту же ночь я выехал. Приняв меня, Государь изволил много беседовать со мной и, наконец, спросил:

«… а Вы знаете, И***, зачем я Вас вызвал?». И на мой отрицательный ответ сказал: «Помните, Вы говорили мне об одной Вашей помещице, так вот Вам двадцать тысяч – я сократил немного свой личный бюджет и за эти три месяца скопил это Вашей старушке; только не говорите никому, – добавил Он, улыбаясь – Отвезите скорей, и в следующий Ваш приезд расскажите мне всё подробно».

Я тотчас же уехал в К. и, выполняя Высочайшую волю, не заезжая домой, отправился в имение просительницы. Еле доехал я до неё по ужасным дорогам в непролазную грязь ноябрьской распутицы. Старуха доживала последние дни в своей усадьбе. Две грязные шавки хрипло облаяли меня, какое-то движение послышалось в доме и смолкло. В гостиной, где я, дожидаясь появления кого-нибудь, рассматривал портреты архиерея и генералов, выглянула какая-то девка и испуганно шарахнулась вглубь дома, звучно шлепая босыми ногами. Наконец, явилась какая-то почтенная старушонка и, низко кланяясь, спросила, кого мне угодно и зачем я пожаловал сюда. Я ответил, что приехал к хозяйке по важному делу. Оказалось, что помещица с горя слегла и не может встать. Еле удалось мне уговорить впустить меня к ней. Опять хлопанье дверьми, возня – прибирают. Вхожу – старое измученное лицо из-под старомодного кружевного чепца глядит на меня испуганными слезящимися глазами. Бедная старушка со страху видно приняла меня за кого-нибудь, приехавшего выселять её из дому. Я передал ей Высочайшую милость. Бедняга была так потрясена, что упала в обморок, и я должен был приводить её в чувство. Придя в себя, она, дрожа и плача, спросила меня: «Что же теперь я должна делать?». И по моему совету стала писать благодарственное письмо на какой-то жёлтой с пятнами почтовой бумаге. Когда я через некоторое время был снова в Царском, то передал Государю это письмо. Его Величество долго и подробно расспрашивал меня обо всех подробностях, и Его добрые голубые глаза тихо светились…»

«Теперь я уже могу рассказывать это», – добавил князь, и голос его дрогнул.

Я долго смотрел в туманный изгиб Дуная и в голове вставали слова, которыми жиды начали смертный приговор Государю:

“Виновный в бесчисленных и кровавых насилиях над народом русским” … и страшные сцены в Ипатьевском доме,..

___________

***Изъединов.

__________

Журнал “Двуглавый орел”, Берлин, 1921 г.
Выпуск VIII, 15 (28) мая, стр. 24-26.

II

Пасха 1916 года. Я был в отпуску и встречал Светлый праздник дома, в имении. К заутрене я с сестрой поехал в село Б.* в пяти верстах от усадьбы. Старая каменная церковь полна молящимися. Крестьяне охотно расступились и пропустили нас к правому клиросу. Я огляделся: хорошие русские лица, много седых бород, круглых бабьих лиц, истовые кресты, поклоны в землю, запах смазанных сапог, романовских полушубков и новых к празднику надетых ситцевых хрустящих ярких платков. Маленькая церковь ярко освещена, тёмные иконы в убогих окладах уставлены множеством тонких свечей.

Священник служил просто, но благолепно. Пели часто сбиваясь, путаясь в песнопеньях и теряясь. Учительница краснела и волновалась. Им помогал хриплый бас дьякона и дребезжащий тенорок кашляющего псаломщика, но это не портило общего впечатления – здесь были бы неуместны и непонятны концертные хоры Архангельского** .

Когда крестный ход, пройдя среди могил по рыхлому снегу и лужам, вернулся в церковь и раздалось детское ликующее “Христос Воскресе”, я поздравил и поцеловал сестру и пошёл к могиле отца, который похоронен в церковной ограде. С трудом отворив заваленную снегом калитку загородки, я пошёл к могиле. Было совершенно темно, особенно после яркой церкви, влажные тучи закрывали звёзды. Еле нашёл я какую-то доску, бросил её в лужу около могил и опустился на неё помолиться. Положив руку на могилу, я с удивлением заметил среди кусков мокрой земли и обнажившихся из-под оттаявшего снега прошлогодних цветов, какие-то твердые круглые посторонние предметы. Я зажег спичку и увидел, что могила уставлена крашеными яйцами, куличами и пасхами… Это крестьяне приходили христосоваться со своим умершим помещиком и оставили всё это для того, чтобы нищие, которых много сходится из окрестных деревень в церковь к Светлой заутрене, разговелись бы во Имя Христово и помолились бы за упокой души усопшего…

Умилённый и радостный ехал я домой, и сестра рассказывала мне, что она замечала, как крестьяне оставляют на ночь на окнах изб подаяние нищим, чтобы не видать их благодарности и не искушаться – старый русский православный обычай:

“Твори милосердие втайне: и Отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явно”.

____________

*Село Богоявленское, ныне Денисово – станция Нижегородской железной дороги.

**Собор в Московском Кремле.

______________

Небо разяснилось, проглянули всегда в Святую ночь особенно яркие звёзды. Лошади шли шагом, осторожно ступая среди блестящих от звёзд луж, сани сильно встряхивали на рытвинах, полозья царапали по земле. С оттаивающих полей тянуло знакомым и родным тёплым запахом просыпающейся, набравшейся за зиму сил земли. Я глубоко и хорошо думал о духовных силах глубин народных, о том, что у меня под командой двести человек этих крестьян, о которых я обязан заботиться и водить, как уже водил, на великий подвиг борьбы за Веру, Царя и Родину; думал о том, что для этого надо хорошо понять и полюбить их. И мне казалось, что я понимаю и люблю их.

Мог ли я тогда думать, что через год этот народ будет оскорблять и убивать нас, жечь усадьбы наши, выдаст беззащитного Царя и поглумится над самой Церковью Христовой? Что же произошло? В чем дело? Подменили народ или мы просто не за то его принимали? Или же он не один виноват, а виноваты, и очень виноваты, и мы – господа и интеллигенты?

Виновны, конечно: вся революция сделана интеллигентами и господами, и Царя жидам отдали господа – ведь они, а не народ, окружали Его.

Пройдут года, сквозь развращенные слои народные пробьются ростки тех здоровых сил, которые есть ещё в глубинах Земли Русской, не погибла ещё вера в народе.

А мы, господа и интеллигенты, сможем ли выправиться, мы, наполовину перебитые и вымершие, разогнанные, озлобленные и всё же ещё не все вернувшиеся к Богу, не сознавшие в изгнании свой грех перед Ним и Помазанником Его?..

Да поддержит нас в нашем тяжёлом испытании Рука Божья, да поможет Он нам очищенными вернуться на Родину, слиться с прозревающим народом нашим, покаянно склонить голову перед грядущим Престолом и общими силами начать тяжёлую и упорную работу заново по воссозданию разрушенной Земли Русской…

7-го мая н./ст. 1921 г.
Берлин

***

Журнал “Двуглавый орел”, Берлин, 1921 г.
Выпуск XI1 (14) июля. стр. 35-38.

III

Ранняя весна 1918 года. Ледяной поход с Корниловым. Привольная Кубанская степь. За холмами гаснет заря. После короткого боя, где армия разорвала вновь охватившее её кольцо красных, и утомительного дневного перехода втягиваемся в станицу. С трудом поднимая ноги в сапогах, облепленных тяжёлыми пластами оттаявшего степного чернозёма, подхожу с командой к отведённой нам хате. Неласково встречает старуха казачка. Входим. С наслаждением стаскиваем сапоги с усталых ног, моемся, чистимся. Кто-то хлопочет около самовара: есть у хозяйки нечего – попьём чаю. Хата светлая с широкими скамьями у стен, ковром над кроватью, старым казачьим оружием на стенах; в углу большой образ Спасителя с теплящейся розовой лампадкой. Под ним пучки верб и чистое вышитое полотенце. Над столом портреты Августейшей Семьи и большой – Наследника Цесаревича в форме Конвоя. Столпились около и смотрим. Подходит старуха:

“Чего смотрите то? Иль посмеяться охота?”

“Что ты, старая, с ума сошла? – резко отвечает кто-то, – ведь мы офицеры!”

“Много сейчас всяких… Кто вас разберёт… а смеяться не дам”, – ворчит старуха и снимает портрет Наследника. Кое-как, общими усилиями успокаиваем её, убеждаем, что мы – “верные”.

“Ой ли? – говорит она, – а поклонитесь мальчику-то?”

“Не только поклонюсь, но и руку поцелую”, – отвечает юный корнет Д. и подойдя к портрету Наследника, целует Ему руку.

Старуха поверила, растрогалась, гладит по голове Д., зовет нас внучками. Откуда-то появилась жареная курица, простокваша, сдобные лепешки. Садимся “вечерять”. Приходит старик хозяин, ходивший в дальний табун (верно припрятывал от нас лошадей) и, успокоенный старухой, что мы – “царские”, суетится, потчует, потом таинственно исчезает и возвращается с двумя бутылками водки. Ужин оживляется, хозяева радушно угощают, а мы уничтожаем всё с молодым и здоровым аппетитом.

“И погляжу это я на вас – какие вы все молоденькие”, – причитает старуха.

“Молчи, баба, ты ничего понимать не можешь – служба”, – отвечает важно подвыпивший казак и начинает: “Вот у нас в китайском походе…”

Ночь. Просыпаюсь от грохота близко разорвавшейся шрапнели на удар. Станицу обстреливают – опять! Надоело… Хочу заснуть, но вновь совсем рядом треск и грохот: дрожат стекла, сыплется штукатурка. Просыпаются остальные, вспыхивают огоньки папирос, начинаются тихие разговоры. Почему в такие минуты всегда говорят тихо? Входит старик и, стоя в дверях, почесывая обеими руками живот и спину, заявляет:

“Вот, ребятушки, как бьют св…!”

Приходит старуха, поправляет в углу лампаду, становится на колени и начинает класть земные поклоны и шептать молитвы. Старик садится ко мне на кровать (я сплю на хозяйской кровати), закуриваем, на соломе на полу собираются другие, и мы начинаем беседовать. Дед говорит медленно и вдумчиво и любит, чтобы его слушали:

“Дождались, братцы, достукались: свой на своего – это значит свобода… А всё господа затеяли”, – неожиданно добавляет он.

“Как господа?” – спрашивает несколько голосов.

“Как не они? От них вся и революция то пошла. Вот возьмите нашу область: жили хорошо, тихо, хлеб сеяли, в церковь ходили, водку пили по праздникам, стариков уважали, начальство чтили. Жили в лесу и нажили медведя… Стали нахаживать забастовщики всякие, студенты, политиканы с книжками, разговорами нехорошими. И все ведь с кокардами – господа стало быть; да и не господа, а так, господишки, настоящих то господ, чай, уж у вас давно нет… Ну, вот… да только у нас тогда было ещё крепко – небось пятый то год помните?”

“Ну, а теперь и у вас здесь свобода”, – вставил кто-то

“А на кой она нам ляд далась! Так – одна дурость… Да и теперь у нас не то, что в Рассее, чай? У нас здесь так, по домашности, с иногородними, значит, пощапаемся – они всё мутят, да и земли им, вишь, казацкой подавай! Ну, а у вас там другое… Вы мне вот что скажите, как у вас там это началось, с чего народ с глузду то съехал?”

“Да всё Дума…”, – лениво ответили с соломы.

“Дума? Так… опять, значит, господа да купцы на Царя бунтовать зачали? Да как же это вы, миленькие, не защитили Его, не замирили думы-то?”

“Мы были на фронте, а Государь Император отрёкся…”

“Отречёшься, коль некому защитить… Эх, Миколай Лександрович, коли бы Ты, Батюшка, заместо того, чтобы у бунтовщиков генералов в Опскове защиты искать, пожаловал бы на фронт к казачкам, али к нам, старикам, на Кубань, мы бы Тебя, сердешный, господам то не выдали, грудью бы встали!”

“Государь не хотел гражданской войны”, – заметили с соломы.

“Добёр Он был, добёр, что и сказать… Ну, а коли Родитель то Его, Лександр Лександрович, жив был, Он бы этой думе-то прописал бы ижицу… Запомнили бы, и детям своим бунтовать народ заказали бы… Да, и теперь запомнят господа-то – их же и режут…”

Воцарилось молчание. Снаряды рвались и рвались над станицей, но уже не так близко от нас.

“А как ваш-то, Корнилов? – начал опять дед, – За Царя он? Слышно, что нет, а может скрывает? Это тоже не ладно: чего народ то в сумлении держать? За какое такое учредительное? Нешто я за него пойду, али сына пошлю? Нет, врёшь! Ты мне прямо, по всей видимости выложи, что и как. Прошло то время, когда сказали – иди, ну, и пошёл… Тогда Царь был, а теперь, коли Его нет, это надо доказать, за какое такое дело. А то что, за купецкую думу што ли воевать? Нет, накося… И народ в сумлении…

А ты скажи: так и так, мол, за Его Царское Величество. Ну, и вали на тех, кто против – чья возьмёт – это по совести и всем ясно будет. А то: и выпил бы воды, да не вкусна – говори прямо, что горилки хош. Не люблю так. Ну, народ и мутится и супротивничает: какой такой Корнилов? А, видать, енерал сурьёзный – четырёх у нас комиссаров повесил, туточки недалеко висят – иногородние”…

Старик долго ещё говорил, но я уже не слушал его: в голове росла брошенная им мысль – “господишки и купцы бунтуют”…

Долго сидел я на кровати, поджав ноги и прислонившись к ковру, и думал. Обстрел кончился. Команда спала, и с соломы слышалось дружное дыхание молодых легких. Старик, кряхтя, возился, укладываясь между спящими. Старуха всё ещё молилась в углу. Я вышел на крыльцо. Ярко светила полная луна. На дворе лежали голубые полотна, соломенные крыши служб горели золотом и серебром. Дул ласковый, но прохладный ветерок. В скотнике звучно жевали и вздыхали коровы, спросонья хрюкнул поросёнок. Я спустился по лестнице и, с наслаждением ступая усталыми босыми ногами по холодной гладкой земле, вышел за ворота на площадь. Влево от меня дрожало и блестело лунное озеро в камышах, а направо, неожиданно близко, на площади чернели две большие виселицы, и на них – четыре тёмные фигуры повешенных комиссаров… Напротив виселицы, на крыльце дома станичного атамана трепетал бело-сине-красный флаг и блестели обнаженные шашки часовых текинцев – Корнилов. Луна вышла из-за облаков, осветила бледные лица повешенных, их бороды и мужицкие порты и рубахи.

“Эх вы, земляки – костромские, ярославские, рязанские – иногородние, – подумал я, – зачем вы супротивились Корнилову? За что вы шли? За Третий Интернационал? Или так просто, по дурости, как говорит мой старик?”

Я вернулся в хату и лёг. Старуха кончила молиться и, кряхтя, поднималась с колен. Я крепко заснул.

На рассвете кто-то громко постучал в окно. Кадет вышел узнать, в чём дело, и, вернувшись, доложил, что приказано выступать. Опять начинался обстрел. Я оделся и, простившись с радушными хозяевами, которые ни за что не хотели взять за постой, вышел на площадь. Команда, поёживаясь от утреннего холодка и стуча винтовками, строилась. Отовсюду выходили и строились люди. У дома станичного атамана суетились текинцы, и звонко ржал знакомый пепельного цвета конь Корнилова. На окраине бухала отвечающая артиллерия и надрывно строчил пулемёт. Озеро курилось. Из густого тумана высились чёрные мокрые виселицы и качались обвислые комиссары. Прорысила сотня казаков в башлыках и бурках с ружьями в чехлах.

Над озером на востоке алело небо…

20 июня (3 июля) 1921 г. Берлин

***

Журнал “Двуглавый орел”, Берлин, 1921 г.
ВыпускXIII1 (14) августа, стр. 41-47

IV

Начало 1918 года. Добровольческая Армия только что зародилась, сводятся в части накопившиеся на Дону офицеры, юнкера, кадеты и добровольцы. Закончился исторический налёт команды в 25 человек юнкеров-артиллеристов и вахмистра княжны Ч-ой, вскоре убитой под Абодашевым, которые под командой поручика Д., уйдя за 200 с лишком верст от Новочеркасска в глубокий тыл красных, привезли оттуда 3 пушки, 350 снарядов, денежный ящик и 8 человек пленных “товарищей”.

4-го января вечером к поезду, идущему из Ростова в Царицын прикрепляется вагон третьего класса с 48-ью офицерами, юнкерами и кадетами и теплушка с пулеметами и ручными гранатами.

Отряд идёт… брать Царицын…

Ведут его два старых “царских” полковника: полк. Мамонтов, прославившийся потом своим кавалерийским рейдом по глубоким тылам красных, ныне покойный, и полк. К.-К.

Надо втянуть в бой два уральских полка, идущих с фронта домой через Царицын, которых красные не пропускают с оружием и под шумок заскочить в город – там уже ждут юнкера школы прапорщиков.

Тихо двигается поезд; на станциях стоит, пока не надоест машинисту; трясёт, холодно.

Приходим на ст. Чир и тут по неизвестной причине останавливаемся надолго.

Узнаем в чём дело: путь забит уральцами, которые торгуются с Царицыным На другой день подходят ещё какие-то шесть эшелонов; нас отцепляют и загоняют в тупик. Полк. Мамонтов посылает меня потолкаться среди пришедших и узнать, кто они и что думают о наших вагонах.

Надеваю “товарищескую” телогрейку и иду на станцию. Холодно, лунно, ходят группы людей, прислушиваюсь – казаки. Подхожу к скамейке, на которой сидит старый казак, видимо, донец; около него толпятся молодые – уральцы.

Старик что-то горячо говорит им, бранится, грозит кулаком. Молодёжь смеётся и, не слушая его, уходит. Я подсаживаюсь к старику и заговариваю с ним. Видно, обрадовавшись случайному слушателю, старик продолжает прерванную ругань, но, смягчаясь моей кротостью, говорит в более мирных тонах. Оказывается, старик ругает молодёжь вообще, “хронтовиков” в частности, а “инохородних-бунтовщиков” в особенности. Недоволен он революцией, жалеет прошлое и, наконец, сурово заявляет:

“Ты ещё щенок будешь, а я уже гроб себе стругаю, так слушай, что старик говорит: вы энти ваши леворции бросьте, потому одна глупость и малодушество, до добра не доведёт, а помните, что как дом без Хозяина быть не может, так и Россия без Царя не проживёт… Так то вот… А то ваши…”

Но он не доканчивает, т.к. я, оглянувшись и увидав, что близко нет никого, быстро обнимаю его за шею, целую в мёрзлые жесткие усы и торопливо ухожу. Оглядываюсь: старик поправляет сдвинувшуюся шапку, вытирает рукавом губы и тупо смотрит вслед…

В вагоне рассказываю о происшедшем. Смеёмся. Отправляется ещё несколько человек целоваться со стариком, но его уже не застают на скамейке: видно пошёл домой рассказывать старухе о “сбрендившем хлопце”.

Стоим уже несколько дней. Мамонтов и К.-К. уехали в станицу Нижнее-Чирскую на какое то совещание. Еду к ним с докладом и за инструкциями. Со мной едет поручик Г., нашли тройку бойких лошадёнок и возок и трогаемся. Кто-то окликает:

“Эй, хлопцы, подвезите!”

На дороге стоит высокий донской офицер с большим мешком на плечах. Садится к нам, разговариваемся… Он вернулся с фронта и едет в свою родную станицу Нижне-Чирскую, где не был уже два года. Лицо его мне понравилось с первого взгляда: румяный, черноусый, с голубыми детскими глазами, лет ему около 30-32. Видно, очень уж рад, что возвращается домой, т.к. не может не говорить об этом и улыбается:

“Эх, братцы, ведь родина!… Здесь я каждый куст знаю… Вон река, где я с поповичем, бывало, мальчишками раков ловили… А вы кто будите?”

“Мы? Так… сторонние”.

“Вижу, что не казаки, а всё же из каких?”

“Так, погостить сюда приехали – уж очень, слышно, хороши места то у вас здесь для охоты…”, – перевожу разговор.

“Да… места… А вы куда едите то?”

“В Нижне-Чирскую”, – неосторожно говорит поручик Г.

“К нам? А кого вы там знаете? К кому едите то?”, – не унимается казак.

“К Осипу Ивановичу Исаеву, что новый дом поставил, – говорю я первое пришедшее на память имя моего подпрапорщика в полку.

“Не слыхал что-то… так… вы, значит, из тех… из большевиков будете? Так-с – товарищи… – прищуривает он один глаз, – Понимаем-с! .. Ну, да ладно, ваша теперь сила, пождём… а уж после посмотрим. Теперь казаки домой едут, драться не станут, ну, а месяца через три, как отдохнут, да вы поднадоедите – вот тогда, уж не обессудьте. А пока ничего, валяй, товарищи, агитируйте!..”, – он похлопал пор. Г. дружелюбно по плечу, попросил у него папиросу.

Доставая портсигар, Г. отогнул шинель, и из-под нее блеснул погон.

“А это у вас зачем, товарищ?! – воскликнул сотник и взялся за погон, – Это-то вы уж бросьте, не к лицу, да и не модно!!”

Г. энергично отдернул его руку.

“Послушайте, сотник, – сказал я, – мне это надоело. Мы – офицеры, вы видите погоны; зачем и куда едем – не ваше дело, допрос прекратите и, вообще, сократитесь.”

“Ну, добро, добро, – отвечал немного .сконфузившийся сотник, но смотрел хитро – совершенно очевидно не доверяя нам.

Нелюбовь его к “товарищам” и явный “контр-революционизм” были нам так милы, и лицо его – так открыто и славно, что мы с Г., переглянувшись, расхохотались, ещё больше укрепив сотника в его подозрениях. Разговор дружелюбно продолжался, но уже на менее скользкие темы. Взошла луна, когда мы подъехали к станице. У околицы я остановил ямщика и попросил сотника покинуть нас. Прощаясь с нами, он заявил:

“Хорошие вы человеки, но, ей-ей, не верю вам. Большевики вы, но, видно, не товарищи, а это ещё хуже… Прощайте, хлопцы, но запомните: через три-четыре месяца лупцевать вас будем и тогда не попадайтесь – ей- ей, зарублю!..”.

Мы, смеясь, расстались и поехали искать своих.

Через несколько дней отряд наш принужден был “рассыпным строем” уходить обратно, т.к. нас узнали и чуть не захватили.

Мы с кадетом Д. мёрзли ночью на переполненной площадке поезда, идущего в Ростов, пока, наконец, я не подружился с машинистом, после чего мы перебрались на паровоз, где я впервые оценил все благодатные свойства топки.

На какой-то маленькой станции я сошёл на платформу. Толкотня была невообразимая. Товарищи, гремя чайниками, бежали за кипятком. Я выбрался из потока бегущих и отошел в сторону.

“Товарищ”, – окликнул меня кто-то.

Оглядываюсь: четыре “бывших солдата” самого скверного вида.

“Что такое?”

“Хотите с нами? Тут офицер в погонах – пойдемте снимать”.

Я отказался, говоря, что боюсь, как бы не заняли мое место в вагоне и, уйдя от них, пошёл искать офицера. Нашёл его! Он был широкоплечий, среднего роста, с лихо сдвинутой на затылок папахой и спущенной с плеча буркой.

Проходя мимо, я сжал ему локоть и, на его испуганный и гневный взгляд, кивнул головой в сторону и пошёл на менее людную часть платформы. Он подошёл ко мне, держа руку на револьвере в отстегнутой кобуре.

“Что такое?”, – грозно спросил он.

“Послушайте, я – офицер. Сейчас я слышал, что “товарищи” хотят сорвать с вас погоны…”

“С меня? Посмотрим… – он тихо свистнул, и из толпы вышли к нам два громадных казака в бурках с карабинами, – Позвольте представиться: я – подъесаул Г., простите, ваша фамилия? Премного обязан за предупреждение. Хотите ко мне в теплушку?”.

Я отказался.

“А с этими молодцами я, знаете, никого не боюсь – старички… Калединские… Слышали воззвание Атамана к старикам?”

Подъесаул оказался знаменитым тогда на Дону партизаном Г. и ехал теперь в Новочеркасск, вызванный для “разноса” помощником Атамана Каледина М.П. Богаевским, за не слишком демократическое усмирение какого-то рудника. Предстоящий “разнос” и его последствия, видимо, очень волновали его, и он спрашивал моё мнение о том, могут ли его за это отстранить от командования отрядом.

“А я, знаете, задал “товарищам”… Я ведь их там 12 человек на фонарях повесил – “инохородние”, знаете… И вот с этими дидами всё…”, – он показал на своих телохранителей. Один из дидов конфузливо ухмылялся в огромную заиндевелую бороду, а другой – неодобрительно поглядывал на мою “товарищескую” телогрейку.

“И теперь я без них ни шагу, а то, знаете, приятелей развелось много… Ну как, пойдём ко мне?”

Я отказался опять и так как паровоз стал проявлять признаки нетерпения – свистел и пыхтел – я купил у какого-то гражданина с ярко выраженным типом “товарища-дезертира” бутылку водки, чтобы согреться, и отправился на паровоз. Мы тронулись. Я разбудил Д., крепко спавшего свернувшись за топкою, дал ему водки, выпил сам, угостил машиниста и кочегара. Это нас ещё сблизило, и они стали делиться со мной Царицынскими новостями, что было для меня очень интересно.

Прошло три месяца. Был поход по Кубани. Санитарный обоз Д.А. спускался к реке, где налаживалась переправа. Ласково и нежно догорали розовые дали, смешиваясь с тёмной синевой апрельского вечернего неба. Было тепло, пахло оттаявшей степью. Я лежал на своей телеге и разговаривал с возницей. Прорысила мимо сотая донцов и спустилась к реке. Я задумчиво смотрел им в след, стараясь вспомнить, что связано у меня в памяти смешного с румяным и черноусым лицом, проехавшего мимо меня донского офицера.

Сотня, спустившись к реке, спешилась и стала ждать своей очереди переправиться. Казаки бегали, разминая ноги, боролись и взвизгивали.

Офицер, заинтересовавший меня, сидел на завалинке и ел мёд, который казаки достали из соседнего сада. Моя телега шагом спустилась под откос и остановилась недалеко от него.

И вдруг я вспомнил – сотник из Нижне-Чирской, не веривший,что мы не большевики. Я окликнул его, и он подошел к телеге, держа в одной руке кусок сота, а в другой – кинжал и вопросительно, но ласково, улыбаясь.

“Что, не узнаете меня, сотник? – спросил я, – Помните агитатора из Нижне-Чирской? ”

Его глаза открылись.

“Батенька, вы? Здорово! Да как же я рад! Давайте почеломкаемся! Что, мёдом замазал? Простите! Да как же это я вас тогда за большевиков принял и “товарищами” называл вместо того, чтобы в хату вести гостей!… Ну, а что тот, другой, жив?”

“Нет, убит… Под Кетенёвой, четырьмя пулями в живот…”

Сотник перекрестился, – “Ну, Царствие ему Небесное. А обидел я его. А? И за погон взялся… Нехорошо! Не сердился, говорите? Ну, ладно… А ведь я, ей-ей, вас за большевиков принял! Знаете что? Давайте водку пить? Эй, Хведот, принеси суму!”

Явился молодой казак с красивым и лукавым лицом, из сумы появилась бутылка водки и пол жаренного гуся, и мы занялись ужином. Вспоминали последние бои.

Совсем стемнело. На востоке замерцала горсточка мелких бриллиантов – Стожар, так живо напомнивший родные места. Внизу у реки загорелись костры, заиграла гармошка, у казаков кто-то тихо запел:

…Всю-то всю мою дороженьку
Ранним снегом занесло!…

Мы задумались. Недалеко на телеге изредка стонал раненный знакомый полковник. Слышался голос убеждавшей его в чём то сестры милосердия. За рекой над туманной белой степью витала огромная круглая жёлто-красная луна. Далеко на той стороне затакали отдельные частые выстрелы, застучал пулемет, а немного погодя сухо и звонко ударила наша пушка. От реки в гору проскакал казак. Минут через десять из станицы показалась идущая вниз к переправе вызванная в цепь на ту сторону стройная колона Первого Офицерского полка. Молодой звонкий голос весело выводил:

…Их села и нивы за буйный набег
Обрёк он мечам и пожарам…

И дружно хор подхватывал:

…Так за Царя, за Родину, за Веру
Мы грянем громкое ура!…

Сотник встряхнулся: “Да, да, за Царя! – говорил он, – мы, донцы, понимаем, мы покажем, мы докажем…”.

За переправой в степи разгорался бой.

Прошло ещё несколько дней. Ранним утром мы, после ночёвки в станице X., вытягивались в туманную и росистую степь. Звонко ржали и фыркали лошади, перекликались на телегах отдохнувшие и выспавшиеся легкораненые. Солнце ещё не поднималось, но уже восток алел и дрожал, как бы не в силах более сдержать его. Сзади недалеко догорал зажжённый вчера черкесами сопротивлявшийся нам хутор.

Моя телега объезжала рысью обоз, чтобы встать на своё место. Обогнули телегу с Родзянкой и К-о, про которых Корнилов так метко бросил: “исторический хлам!”, повозки со снарядами, наконец, знакомые телеги с трупами, на которых уже перебывало столько друзей… На одной из них из-под мешка болтались чьи-то скрюченные руки и, встряхнувшись на рытвине, скатилась в сторону курчавая голова с бело-синим лицом. Обоз остановился. Я вылез из телеги и, хромая, подошел к трупу. В полусвете я узнал моего приятеля – сотника П.

Я перекрестился.

Громкое, разрозненное “Здравия желаем, Ваше Превосходительство!” встряхнуло меня. Мимо обоза галопом скакал Корнилов с трехцветным флагом, штабом и текинцами. Скоро армия тронулась.

Через розовую полосу востока переливались прорвавшиеся золотые волны…

Над росистой свежей степью лепетали жаворонки…

3-16 июля 1921г.

***

Журнал “Двуглавый орел”, Берлин, 1921 г.
ВыпускХ1У, 15 (28) августа, стр. 42-46

V

“Лес рубят, молодой
нежно зеленый лес…”

Разбираясь здесь в солнечной, уютной комнате на Gervinusstr. в своих дневниках, я нашел большой серый конверт, и в нём – помятую ученическую тетрадь в клеточку “для арифметики”, с пробитым пулей и замазанным старой кровью левым нижним краем. Пулей же пробита вложенная в тетрадь фотографическая карточка очень юной девушки, почти подростка, худенькой, с большими глазами и длинной тёмной косой. На карточке размашистым нервным почерком написано: “Твоя всегда Леночка” и многоточие.

На первом листе тетради стоит:

“Мои записки. 1918 г. Кубань, поход. Шт.-капитан С. Мураков.”, а внизу:

“Царю вся жизнь моя!
В дни нашей скверной были
Ему всё ж верен я,
Как предки наши были!”

Перелистываю вновь тетрадь и в памяти встает лицо Серёжи Муракова: высокий, очень прямой, с широкой спиной и узкой талией, с большими открытыми глазами, суровым сильным ртом и отросшими за поход русыми усами и небольшой курчавой бородкой. Лет ему было 26-28, прежде он был студентом Горного Института и на войну пошёл добровольцем.

На одном из переходов 1-го Кубанского (так называемого Ледяного) похода мы с ним разговорились. Мы сдружились, как дружатся люди, ежедневно видящие бледное лицо смерти. Помню немецкую колонию, кажется, Гнадау, куда мы после пятидневного упорного боя на подступах к Екатеринодару с раз в 15 превосходящими силами противника, потеряв три четверти армии и Корнилова, попали, выскочив из смыкавшегося кольца красных и затравленные, переводили дух. Артиллеристы взрывали свои, прежде такие дорогие, а теперь бесполезные из-за отсутствия снарядов, пушки; лохмотья полков сводились в роты, ходили страшные слухи о необходимости добить тяжело раненных, о том, что кое-кто из них уже застрелился. Кольцо врага снова сжималось; сзади была река, а впереди – единственная возможность проскочить через железную дорогу у станции Медведевской и уходить вновь на негостеприимный, но теперь быть может опомнившийся, Дон… Армия в полторы тысячи человек собиралась для последнего броска…

Было ненастное утро. Похоронно точил мелкий надоедливый дождь. Я и Мураков сидели под навесом сарая на мокрой, славно пахнущей кукурузной соломе и беседовали. Мураков рассказывал мне, видимо тоскуя, о своем старом доме в Москве на Плющихе, о семье, о детстве, потом, помолчав, сказал:

“Знаешь что, мой друг, у меня есть к тебе просьба – мне кажется, что я того… в ящик сыграю скоро, быть может на днях – так вот что, ты уцелеешь, возьми тогда у меня в левом кармане вот эту тетрадь и сбереги… Коли попадёшь домой, отдай моим, вообще же делай с ней, что хочешь… читай сам… я тебя люблю, ты поймешь… Здесь так, запись моих настроений за это время… быть может чувствительно слишком, так ведь это не для критиков!!…”

Я попробовал пошутить и сказал, что ещё вместе в Москву входить будем, но он остановил меня:

“Что ты, дружок, полно, ведь я не боюсь же… Да и пора – судьба и то глупо бережёт меня, до сих пор не ранен… Да пожалуй и лучше – изломался я, изверился… Для борьбы ещё годен, ну, а для строительства там никакого – не такие нужны будут… Только смотри, коли неаккуратно подранят, не бросай, а помоги… докончи… сам боюсь, измучают негодяи… а я уж тебя… Слово ведь дашь?”

Я обещал и переменил разговор.

Ночью был бой. Генерал Марков вел остатки 1-го Офицерского (впоследствии его имени) полка на бронированный поезд, перегородивший нам путь через железную дорогу. Сзади, кажется, корниловцы и черкесы сдерживали наседавших от колонии красных. Справа от нас оглушительно и металлически звонко били по броневику наши две последние пушки. Охрипший неистовый голос из темноты закричал:

“Господа офицеры, я – генерал Марков – приказываю вам взять поезд! За мной!!!”

И молча кинулась вперед редкая цепь… Слева от меня кто-то ахнул и упал через голову. Я подбежал, повернул на спину – Мураков! Глаза закрыты, под сердцем кровь – добивать не надо… поцеловал его и побежал, но вспомнил, вернулся, разорвал китель, выхватил мокрую тетрадь и опять бросился туда, куда бежали мимо меня согнувшиеся молчаливые фигуры.

Бой кончился. Мы, захватив броневик и забросав гранатами сонный эшелон красных, прорвались и отдыхали в радушной Медведевской. Я лежал на траве под бело-розовой яблоней, смотрел сквозь её цветущие ветви в сине-золотое тёплое небо и блаженно ждал самовара.

Опять вспомнилось: “Сережа убит…”. Вынул тетрадь, развернул её ссохшиеся листы – выпала карточка.

Грустно читаю сейчас тетрадь. Снова передо мной она, мелко исписанная чернильным карандашем: “… Аксай, Хомутовская, Кагальник… Аул Шенский…”

И потом:

“…как тяжело сегодня на душе., всё вспоминается дом, семья и ты, моя Леночка. Хочется поболтать с тобой, сказать тебе, о чём думается. Не забыть мне тот день и ворота проклятой лечебницы, где умер мой отец и где я потерял тебя, моя Леночка! Помнишь наш разговор, когда мы выходили оттуда? Ты была бледная и утомленна, видела, что со мною что-то происходит, хотела поговорить, думала, что я пойду проводить тебя домой, но я резко сказал тебе: “Нам не по пути… “, и добавил: “… и давно уже… “. Потом я уехал. Больше тебя и не видал. Скоро я получил от тебя короткое письмо: “Будь счастлив…” и не помню даже, ответил пи тебе? – Кажется, нет… Что дал бы я теперь, чтобы вернуть эти слова, чтобы можно было не говорить их!… Скоро я собрался бежать на Дон, к Корнилову, и ехал в деревню, проститься со своими. Я условился с вашей Олечкой, что она поедет со мной к нам в Мураково, а я потом заеду к тебе в Т. Я загадал, что, коли она не поедет, то не судьба, значит. Олечка поняла всё (ведь она такая чуткая) и согласилась. Всё было готово. Я должен был заехать за ней из Москвы на дачу, но… опоздал на поезд. На другой день узнал, что наша организация открыта, что меня ищут и бежал домой в Мураково. Но и тут я не хотел сдаваться: я дал телеграмму Олечке, что жду её к нам. Не знаю, получила ли она телеграмму, быть может и приехала, но не застала уже меня в Муракове, так как и оттуда я должен был бежать через два-три дня на Дон.

Стало быть не судьба, Леночка!

Леночка, милая, понимаешь ли ты меня?

Слушай: был проклятый 17-ый год. На мою ещё не окрепшую после контузии голову (ты помнишь, в каком виде вернулся я с фронта?) обрушилась такая масса ощущений: отречение Государя, измена генералов, проигрыш войны (нам, офицерам, там на фронте очевидный), разочарование в солдатах, которых (ты знаешь это) я любил, оскорбление, нанесенное мне этими солдатами, выбросившими меня из полка – тогда я ещё не понимал, что это было почетно – озлобление против общества, так поносившего Царскую Семью и радовавшегося позору революции, не понимавшего приближающейся бездны. И вот, когда я приезжал домой, я видел, что и ты, Леночка, немного ослеплена событиями, неправильно понимаешь смысл их! Ты, всегда такая чуткая!… Помнишь тот разговор в жёлтой гостиной Дворянского Собрания? Нас было трое: ты, сестра Вера и я. После какой-то моей страстной и искренно-злобной филиппики против интеллигентов, Вера сказала:

“Проклятие революции в том, что она даже разделяет семьи…”, – сказала и испугалась, так как, видимо, это была её самая затаенная и страшная мысль. А я зло посмотрел ей в глаза и ответил:

“Ну и что же? Кто не с нами, тот против нас!!!…”

А ведь ты, Леночка, не с нами была!…

Как-то потом Вера сказала мне:

“Я многого не понимаю из того, что совершается, Серёжа, но верю тебе и положусь на тебя…” И как я был благодарен ей за это! Леночка, почему не сделала ты этого? Ты, как женщина, была в стороне от многого, многого не видела, не понимала многого, хотела сама всё понять и попала в волну бессовестного влияния! Я же видел всё, и мог только страдать за тебя, и просить верить мне… Ведь я на страшное дело шел, своих убивать шёл и шёл сознательно… Мне ошибиться было нельзя – я душой рисковал, Леночка!… Вот теперь, когда я так далёк ото всех вас, любимых, когда Москва так далека, когда я захвачен течением событий, я перебираю в памяти всё, анализирую свои порывы и побуждения того времени и снова убеждаюсь, что был прав, и ярче прежнего в душе моей горит образ Великого Страдальца – Государя моего… Я прав и спокоен. Спокойна ли ты, Леночка? Если да, если ты разобралась и поняла правду, то наши пути вновь сойдутся и навсегда! Леночка, милая, не вечна ночь наша, уже загорается небо, уже идут верные, уже много нас и скоро ответит нам Россия, и мы, усталые, войдем в Москву! Если же я не дождусь, быть может эта тетрадь дойдет до тебя… Родная моя, разберись, будь осторожнее… Пойми, что то истинно русское, славянское, о чём ты мечтаешь, есть, но не в революции, потому – это жидовское дело, не в либерализме, мечтающем о республике с клеймом “Европа”, не в консерватизме, тупо защищающем бюрократизм – проклятую стену, отделившую Царя от Его Народа, не национальный, не понимающий истории России и её великих задач, приведший нас уступками и ошибками к подлой современности – не в них, а совсем в другом, Леночка, – в Православии, Самодержавии, самобытности и национализме… Из того огня страдания, в котором мы горим, выйдет Русь и найдёт свои пути. Какие они, где они – я ещё не знаю, но чувствую их и верю в них. Верю, что не надо нам Европы, что мы, слава Богу, не Европа…

Вот размечтался я, расфилосовствовался, вылил тебе душу и легче стало… Леночка, сейчас мне хорошо: пишу тебе при свете розовой лампадки у киота, хатёнка чистая, на стене картины: генерал на белом коне, видно Скобелев, страшный суд и похороны Кота-Мурлыки. Образа в киоте старинные, чёрные, какие я люблю; лампада розово светит и на душе тихо и тоже розово… Ты уже, конечно, спишь и, быть может, видишь меня во сне – спокойной ночи, милая!”…

Дальше идут перечисления станиц, боёв и краткие описания их. Против даты – 17 марта – стоит: “Ночью опять расстреляли восьмерых… Боже, как тяжело!..”

И в день смерти записано: “Говорил с Б., он передаст. Видно пора кончать. Устал… “.

Дальше ещё есть несколько строк, но разобрать их мешают пятна крови…

Бедный Серёжа Мураков!

Печатаю я всё это в надежде, что “Двуглавый Орел” когда-нибудь да долетит до Москвы, и близкие Муракова узнают под этим вымышленным именем своего Серёжу.

И ещё хочется добавить:

Лес рубят… Но земля укроет семена.
Пройдут года и жизни новой силой
Поднимется берёз зелёная стена
И снова зашумит над братскою могилой…

28 июля ст.ст. 1921 г., Берлин


Газета “Руль”, Берлин, №2257 29 апреля 1928 г., стр. 7


ОБЕЗЬЯНЬЯ ЦАРИЦА

Я люблю обезьян. Я всегда их любил. Ещё со времен детства, своего матросского костюмчика и воскресных посещений Зоологического сада в Москве, откуда с трудом уводила меня за руку гувернантка. Я мог часами простаивать около ржавой обезьяньей клетки, кормя их хлебом и сахаром. Я никогда не дразнил их. Смешно было видеть, как сморщенная старческая ручка мартышки ухватит нервно кусок сахара и тянет к себе. И, не доверяя ни мне, ни своим товаркам по клетке, забравшись на ветку голого дерева, обезьяна, чмокая, грызёт сахар и засовывает откушенные кусочки за щеку – на запас. И за границей я часто бывал в зоологических садах, ходил отдыхать от сутолоки шумной жизни.

Итак, я всегда любил обезьян, и потому то двойное убийство, о котором я хочу рассказать и к которому я был принуждён суровой жизнью, очень тяготит мою совесть.

Дело было так: усталый и пыльный караван привёз меня и мои чемоданы на плантацию “Дубона”, в сердце страны гураг “Мароко”. Пять дней шли мы от Аддис-Абебы, перевалили склоны горы Фурри, обогнули вулкан “Закуалла”, где у замолкшего кратера живут бесчисленные монахи, охраняющие священное озеро, спустились в великолепную долину крокодильей реки Ауаш, долго и утомительно тянулись по спаленным солнцем каменистым и известковым холмам и отрогам горного кряжа “Мароко”. Мулы еле-еле двигались, опустив головы, по горячим тропинкам, выдолбленным в известняке ногами бесчисленных, прошедших здесь караванов. Наконец, вошли в лес, вернее, рощу из нескольких сотен могучих баобабов-Уорки, из которых каждый был тоже рощей – его опущенные вниз ветви проросли в землю, проросли и десятки толстых, опутавших его лиан, всё это спуталось, перепуталось – получилась роща стволов вокруг исполина, под его могучей кроной. Это было раздолье для разноцветных птиц и проворных обезьян, а их было множество: рыжие тотки (лемуры) мелькали по веткам, их любопытные рожицы внимательно разглядывали нас, прячась при нашем приближении. Дорогу степенно, высоко подняв зад, перешла большая обезьяна и лишь оскалила зубы на улюлюканье ашкеров – это был каницефал или по-абиссински “Джинджиро”. Абиссинцы хорошо относятся к обезьянам, но, конечно не упустят случая подразнить и покричать вслед. Они особенно дружны именно с каницефалами, которых множество в Аддис-Абебе живёт в домах. И мне часто приходилось видеть задремавшего под знойным солнцем, лениво развалившегося где-нибудь на веранде ашкера, отдавшего свою курчавую голову в распоряжение “джинджиро”, усердно очищающего её от многочисленного постороннего населения и бесцеремонно, для этой цели, переворачивающего её из стороны в сторону за жесткие вихры. Но я предпочитаю тоток, маленьких рыжих, с забавными седыми бакенбардами – они грациозны, доверчивы и шаловливы. Когда же я долго наблюдаю коренастого длиннорукого каницефала, мне всегда бывает немного совестно не то за него, не то за себя… Всё же это злой шарж на человека, и впечатлительный наблюдатель всегда найдет в нём шаржированные черты свои или знакомых.

Лес кончился. Заблестела прозрачная речка “Дубона”, стесненная высокими крутыми каменными берегами, зажелтели соломенные крыши хижин, закудрявился строй кофейных кустов – плантация.

Утром, осматривая место своей новой работы, я вышел на маленькую полянку на берегу реки, за которой поднималась сплошная стена колючих кустов мимоз и высились земляничные деревья. На поляне веселилось несколько семейств тотки – какой поднялся визг! Матери хватали детей, орущих и визжащих, прыгали с ними через речку по каменьям, срывались, помогали друг другу – ещё бы! – ференч! (европеец)!

Возвращаясь с обхода плантации, я опять зашел на поляну, все сидели за речкой на ветках. Один взрослый сидел презрительно близко. Я попытался заговорить и снял шляпу – он гордо поднял хвост и прыгнул на соседнюю ветку – не желает знакомиться… Но всё же я решил узнать их поближе и ежедневно приходил на поляну. Там под большой акацией ставили мне круглый абиссинский стул, и я подолгу сидел, наблюдая работу на поле, где пахали на быках мои рабочие, поднимая твердую целину для новых посадок. Полуголые чёрные фигуры с блестящими лакированными спинами с трудом вытаскивали застревающую в земле “иршу” (соху), помогая напружившимся могучим горбатым быкам, крича и щелкая ременным бичом. В стороне жгли кучи сухой травы и колючих кустарников – очищалось новое место для пашни. Тянулся сизый пахучий дымок. Женщины, перекликаясь визгливыми голосами, очищая кофейные кусты от сухих веток и собирали спелые ягоды кофе в плетеные корзины – работа кипела. А с деревьев, с великолепной ленью, наблюдали равнодушно всю эту человеческую суету рыжие тотки, жмурясь на солнце, ища друг у друга в шерстке и подставляя жгучим прикосновениям лучей и рукам заботливой подруги то рыжую спинку, то бледно-голубое брюшко. Меня они уже не боялись, но и на дружбу поддавались туго, несмотря на все мои подходы.

Начался “кремт”, т.е. период дождей, проходящий над Абиссинией от половины июня до 26 сентября. Говорю так точно, ибо так говорят абиссинцы и я замечал это сам – 26-го сентября в день Маскаля (День Воздвижения Креста Господня, “Маскаль” – Крест), когда в Аддис-Абебе бывает торжественный и эффектный праздник с парадом, церемониальными плясками священников и монахов вокруг шеста с пучком зелени, изображающим Крест Господен – с этого дня “кремт” прекращается, как отрезанный.

Итак, начался “кремт”, а с ним и горячка работы. Я уже не мог часами сидеть на поляне, посадка нового и репикаж прошлогоднего кофе заняли моё время – надо было использовать дожди и добиться максимума результатов работы, ибо от этого многое зависело в моих делах. Тут то и начались враждебные действия обезьян против меня. Они не только опустошали мой огород, но губили кофе, обрывая с ветками ягоды на взрослых посадках, утаскивали соломенные шалашики, защищающие от зноя пересаженный молодняк и вытаскивали из земли само молодое растение. Было похоже, что всё племя решило испортить мою работу и действует по определенному плану и директивам. Моё терпение истощилось и я решил защищаться. Случилось это тогда, когда у меня на глазах большая тотка вытащила, несмотря на крики сбегающихся рабочих, отличное свежее, прекрасно перенесшее пересадку, растение и умчалась к речке на трёх лапах, держа в четвертой деревцо, переправилась на другую сторону ручья и, чувствуя себя дома и в безопасности, влезла на ветку, всё ещё держа кустик в задней лапе, понюхала его, оборвала листья и, зевнув и почесав рукой спину, выпустила вниз в речку кофейный кустик так равнодушно, как бы и вообще никогда им не интересовалась. Это переполнило чашу моего терпения, и я пошёл за винтовкой. Когда я вернулся, всё племя опять было в кофе. Увидев винтовку, тотки с визгом бросились домой, но одна, большая, запуталась в кусте. Я выстрелил, и она свалилась вниз. Ашкеры принесли мне её. Это была огромная тотка – я не видал таких. Правое ухо у нее было надрезано и мочка далеко опущена вниз – так украшают себя негритянские модницы. Ашкеры пришли в восторг: “Шанкала!” (негритянка!). Я велел повесить обезьяну на шесте, взяв под мышки на подпорки, и поставить шест у гряд посадок для устрашения прочих, а сам ушёл домой. Мне было жаль обезьяну, но что было делать? Утром узнаю: труп обезьяны пропал с кола! Пошёл туда. Действительно, пропал. Кто взял? Леопард? Гиена? Но следов рядом нет, да и высоко – только свалив шест, могли бы они взять её, а шест цел.

– Что за чудеса? А, Абачанака?

Старик подумал и решительно сказал:

– Обезьяны унесли – похоронили…

Я пошёл к обезьянам, их не было. Я обрадовался: напугались! Но напрасно! Они переселились лишь на кактусовую заросль, шагах в 70 от прежнего места и этой же ночью напали на плантацию и устроили такой погром, как бы мстили мне. Можно было подумать, что они плясали там дикие погребальные танцы, так помято и перековеркано было на грядках. Я опять с винтовкой пошёл к ним. Они сидели на широко разросшихся кустах кактуса и, увидав меня, бросились бежать, лишь одна осталась на месте, прыгая и прячась за мясистый лист кактуса. Я убил её через этот лист, и она упала в чащу куста. Мальчишка пополз доставать и вытащил не одну, а двух: вторая была полуразложившийся труп убитой раньше обезьяны. Всю дорогу домой старый Абачанака был угрюм и молчалив. Видя, что он хочет что-то сказать и не решается, я привёл его к себе в хижину и дал ему водки. Он выпил, попросил пожевать табаку, положил его как обезьяна сахар, за щеку и сказал:

– Не хорошо случилось, “гетта” (господин), ведь вы эта… “негисту” (императрицу) убили… А теперь “забанью” (сторожа)…

– Как забанью?

– Это они похоронили её, а один сторожем стоял, потому и не мог убежать… А вы убили… Это негиста была… Потому и ухо такое… А тот – забанья…

Помолчали.

– Уехать надо, – шепнул Абачанака.

– Как уехать? – привскочил я.

– Уехать надо… Худо будет…

– Да что? Обезьяны мстить будут что ли?

– Нет, обезьяны уйдут, похоронят и уйдут…

– Так отчего же худо? От кого? – допытывался я.

– Так, мало что… Всё равно уедете… – Абачанака не хотел говорить больше и скоро ушёл.

Обезьяны, действительно, ушли, а через несколько недель должен был уехать и я, так как заболел местной малярией.

Недавно приходил с плантации ко мне в Аддис-Абебу рабочий – Ситото – просил помочь в одном деле. Разговорились, вспомнили бывшее два года назад. Оказалось, что обезьяны вернулись вскоре после моего отъезда и первым делом ограбили мой огород.

Мстительные тотки!

1926 г. Абиссиния


Газета «Руль» №2262, Берлин 6 мая 1928 г., стр. 7-8


ЗА ВОЛЬНЫМ КАЗАКОМ АШИНОВЫМ

I

Томится ночь. Звёздно вздрагивая, плывёт небо, плывут лучистые тяжёлые волны, покачивая освящённый пароход с двумя цветными глазами: зелёным справа и красным слева. Гулко ухает машина как большое сердце, ржаво ползёт по борту рулевая цепь, пахНет противно машинным маслом и махоркой. «Иерусалим», обычно возящий паломников. Душно. Потянет ветерок с одной стороны из Аравии, с другой из Африки. Красное море.

Состав пассажиров паломничьего парохода странный – много казаков и горцев – простолюдины. Сидят кучками, лениво бродят, переругиваются, смеются, плюют за борт. Много испитых лиц, свирепых рож, бегающих глаз – голь перекатная, бродяги. На мостике – сухая , широкоплечая фигура в перетянутой богатым кинжалом серой черкеске. Глаза – колючие, нос -клюв, клин чёрной бородки – горец. Это Ашинов. Не паломники это по святым местам,’ да и что за святые места на восточном берегу Африки! И баб нет, этих неизбежных пассажирок всякого паломничьего парохода.

Есть одна, бойкая Дунька – судомойка, но сама она говорит, что «с монастырю стекла, с посту» – она не в счёт. Толстая и быстроглазая, предмет страстных дум всего парохода, она лебезит со всеми, но по душе один – Миша, русоволосый паренёк с голубыми глазами. Матросик. Нанялся в Одессе. По утрам палубу шваброй моет, а вечерами песни поёт и сказки сказывает. Молодой Миша совсем, а уж исходил сколько. Как ушёл восьми лет из своей Незамайковской, так и ходит, подолгу нигде не остается. Наслушался всего, книжный. И любят его особенно монахи и бабы – ласковый.

Ашинов сердится на мостике: «И что за народ такой, не могут без кинжалов – всё портят… В Порт-Саиде позволили на берег, но в подрясниках монашеских, сам тоже и властям порта сказал: «Монахи. Новый монастырь в Африке открывать будем. Он – настоятель». А братия то под подрясники кинжалы да револьверы нацепила, сразу видно – топорщится. Заметили, и от Порт-Саида за «Иерусалимом» французский крейсер пошёл -чуют.

На корме Мишу слушают. О святом царевиче Иософате, сиречь индийском Будде. Играет гармошка. Блестят звёзды. Миша другое начал:

«А эту лжичу ещё Царица Екатерина патриарху Греческому подарила… ».

Дунька визжит и хохочет – щиплют. Мимо идёт блестя всеми огнями пароход из Океана. Поднял большую волну. «Иерусалим» качнуло. С борта кричат что-то, не разобрать. Играет рояль. Дамы. Казаки отвечают шутливой скороговоркой, один отпускает словцо… хохот и визг с присвистом. Хороши монахи… «Ишь стервец», – одобрительно сплевывает старый солдат Егор, Мишин слушатель. «.. .И вот зачал тот патриарх к тому Василесу ходить. Упокойник то… Всё одно да одно… отдай лжицу русскому князю Николаю – он приобщать в Царыраде будет. Дошёл Василевс к генералу нашему: господин, мол, генерал, возьмите до Царя лжицу, она для князя Николая – он в Царьграде на Софии Премудрости Божьей крест воздвигнуть наречен…»

– Зачэм крест? Щто такой?! – загалдели горцы – Твой Бог, мой Бог – один Бог, зачэм крест? Хорошо начал, плохо кончил… Дурак!..

– Буде, разгомозились! Там видно ужо будет! – решил Егор – Вот что, милой, спойка, хочь твоё кубанское…

Примолкли. Чистый молодой голосок с серебряными переливами грудных струн запел:

«Помню, я ещё молодушкой была,
Наша армия в поход куда-то шла,
Вечерело. Я сидела у ворот,
А по улице всё конница идёт…
Вдруг подходит ко мне барин молодой… »

II

Через пять дней розовым рассветом выгружались на камни сомалийского берега. Задрав подрясники, перетаскивали по скользким камням ящики из лодок. Французский крейсер наблюдал, потом ушёл. Ушёл вечером и «Иерусалим», оставив на берегу серый стан палаток, красные костры и пьяный говор. Остался и Миша, которого позвал Ашинов. «Иды за мной – человэком будэшь… Что в матросах пропадать… И бабу бери. Поёшь казак хорошо…» Остался. Осталась и Дунька, хоть и всплакнула со страху, повыла, когда поворачивался красный глаз «Иерусалима» и захлопотала у костра и в Мишиной палатке.

Прошло четыре месяца. Не узнать паломничьего стана! Правильные ряды землянок и палаток, по сотням – семь. Коновязи. Часовые в черкесках. В середине палатка «Генерала Ашинова» – атамана. Одно не по военному – баб сомалийских набрали и живут каждый своим домом. Скорее станица, а не лагерь. Но службу несут и атамана слушают. Вот офицеров что то много – всё Ашинов напроизводил, себя в генералы, ну, и другим, чтобы обиды не было. И Миша хорунжий теперь, но не весел он, поёт мало, всё думает – Дунька баловать начала – одна ведь белая. И атаман уже зарится и бороду гладит. Несут сомалийцы кур, яйца, ячмень, талу и пахучую вредную свою водку. Девушек приводят. Много пьёт теперь Миша и пьяный кричит на Дуньку, тогда она его боится. По утрам рыскают казаки по блестящим от угля и сожжённого камня пустырям окрестностей Абоко и уже был случай, когда пьяный горец опоясал плетью зазевавшегося французского часового у складов и был обстрелян выбежавшим караулом.

Гром скоро грянул. Грянул ясным утром с моря, с борта уже знакомого ашиновцам французского крейсера, приход которого проспала беспечная вольница. Гром грянул, молния разметала несколько палаток, меж землянок запрыгали горячие гранаты, завизжали бабы, заметались пьяные казаки… Тщетно собирал их выскочивший Ашинов. Цепи высаженной крейсером морской пехоты обхватывали лагерь, и он сдался со всей своей вольницей. Лишь одна смешанная сотня казаков и горцев со старым Егором, прорвалась и ушла, да до вечера выходили из оврагов отдельные беглецы и сдавались французам. Следующим рассветом ушёл крейсер. Допрошенный сейчас же на борту Атаман показал, что он «вольный казак Ашинов», что не признает русского Правительства, что у него, действительно, было намерение захватить побережье, но что действовал он по своей воле. Его заковали.

III

Стемнело. Засветился молодой голубой месяц, и последняя лодка ушла к крейсеру, запалив разрушенный лагерь. Он загорелся с четырех сторон дружно и ярко. Миша с Дунькой и молодым абиссинцем Тигрэ пробирались сухим колючим мимозовым кустарником, покинув груду камней, за которой они укрывались от перестрелки. Тигрэ обещал вывести их на дорогу, по которой ходят караваны в Харар.

Через четыре дня их, обессиленных, подобрал двигающийся с большой свитой и рабами абиссинский «толикшум» (большой начальник). Тигре объяснил ему, что это – «москобы», и тот, ласково улыбнувшись и скользнув чёрным глазом по дородной Дуньке, велел накормить их и взять с собой. Дуньке дали мула, а Мише пришлось поспевать больными ногами за быстро идущим караваном. Шли уже десять дней. Спустились на широкую долину, перешли несколько речек, перевалили много каменных поросших колючими сухими кустами холмов, и вступили в лес. Непроницаемыми ни для солнца, ни для дождя шатрами высились богатыри-баобабы, опутанные руками лиан, проросших свисшими концами в землю – целые рощи. Розовели голые стволы земляничных деревьев, крепостями вздымались завитые вьюнками бледно-зелёные кварталы кактусов, населенные обезьяним народом, перелётывали разноцветные птицы.

Привал. Вечер. Солнце низко. Скоро нырнёт в запутанную чащу, и посинеет багряный лес. Чмокая, перелётывают перед сном стайки зелёных попугаев, болтают, устраиваясь на ночь обезьяны. В большой грязной палатке абиссинский вельможа устраивает «гебир» (пир). Сидит в жарком бурнусе на ковре и потягивает «тедж» из горлышка тыквы. Поодаль – «москобы», монахи и важнейшие из свиты. Едят сырое мясо, вырезая его полосками из туши барана, которую держит, прикрыв её полой «шамы» (одежда), благовоспитанный ашкер (слуга). Берут полоску мяса в рот и отрезают около губ острым ножом снизу вверх направо. Пьёт Миша густой медяный «тедж» и слушает через Тигрэ о том, «что их Бог – один и что «Москоб-Негус» – велик». Стемнело. Ночь. Горят костры ярко и весело. Рабы стерегут жующих мулов и снятые вьюки и, чтобы не уснуть, поют своё тягучее «гедами… гедами… гедами…».

Спит Миша крепко после тяжелого пути и сладкого «теджа». Спит, прижавшись к его плечу горячей щекой, Дуня. Спят и не слышат, как захрипел и закашлял близко леопард, как заорали обезьяны, узнав голос господина леса, как забегали около потухающих костров, разжигая их и выправляя запутавшихся в веревках перепуганных мулов, рабы.

Не слыхал Миша и того, как тихо поднялся перед холодной зарёй караван, как чёрная рука, подняв полу палатки, потянула к себе его винтовку. Очнулся, придавленный и опутанный упавшей подрезанной палаткой и услышав визг Дуньки, которую за ноги тащили прочь. Еле выбрался, бросился – толпа смеющихся рабов и в середине начальник на муле. Рядом на мула сажают ревущую полуголую Дуньку. Кинулся к ней Миша, но не пробиться сквозь толпу сгрудившихся рабов. Смеются. Ударил одного. Оттолкнули. Привязали Дуньку. Двинулись. Бежит Миша и кричит. «Шум» сказал что-то, нагнувшись к подставленному уху и вежливо закрывшему «шамой» рот, «ашкеру». Негр в сажень ростом отстал и махнул дубинкой с шишкой на конце. Рухнул Миша.

IV

Очнулся ночью. Холодно. Над головой – звёзды. Лес. Рядом спит у костра Тигрэ с копьем. Где он? Что было? Голова болит. Воды бы. Пошёл, шатаясь, к речке, намочил голову. Легче. Вспомнил и заплакал. Что теперь? Сел на камень, плачет. Сзади из чащи баобаба, зацепившись за ветку, поползло вниз и к нему толстое серое тело удава. Выгнулся, ударил в спину страшной головой и, захватив упавшего в воду лицом, поднял и, свернувшись пружиной назад, ударил им о ствол, потом подтянул в гущу и долго хрустел в своих кольцах Мишиными костями, приготавливаясь проглотить.

V

Долго рассказывал мне о Мише мой проводник – старый охотник Тигрэ – сидя поджав ноги в углу моей палатки, где я, устроившись на вьючных ящиках, при свече с аппетитом уничтожал застреленную днём цесарку.

Кончил слёзно…

«Хороший «гета» был… пел хорошо… Абиссинский человек так не умеет, европейский человек умеет… Европейский человек всё умеет…».

И посмотрел на флягу с ромом…

VI

Недавно видел я вернувшегося из каравана англичанина. Пришёл он из «страны золота и слоновой кости» – Уалаги. Далеко, у границы Судана, 38 дней пути. Говорит, что в болотах к востоку от Уалаги живёт племя, которым правит старая королева. Живёт она в хижине, забор которой утыкан слоновыми бивнями. Показывается народу раз в году, совершенно нагая. В Уалаге говорят, что она – белая…

Не Дунька ли?…

VII

Об Ашиновцах слышал я ещё в России, хотя и очень гуманно. Помню вот что: Русское Правительство, которому сдали французы пленных, судило их, но подоспел Высочайший манифест по случаю какого-то торжества, и они были помилованы. Их отправили в Сибирь и расселили по дальним Забайкальским станицам. Пробившаяся с Егором сотня ушла в Абиссинию и, верно, через консула вернулась домой. О ней здесь совсем не вспоминают.

Абиссиния 1925


Газета «Сегодня вечером» Рига, 1925, №35

СОУ-ДЖИН
(«Человек-гиена»)
Очерк из абиссинской жизни

Я сидел на груде камней за воротами своего «чеби» – дворца, как зовут туземцы несколько земляных хижин, окружённых полуразвалившимся забором, который природа с успехом заменяет великолепно разросшимися могучими – в два человеческих роста – кактусами. В цветущих вьющихся растениях – приюте стаек мелких зелёных попугайчиков с красными головкой и клювом и бесчисленного количества синих, зелёных, лиловых и пёстро-ситцевых птичек.

Вечер быстро холодел. Внизу на плантации блестела мокрая после поливки солома молодых посадок, дальше – тёмно-зелёная кудрявая стена взрослого кофе, дальше – разноцветный закат, как «перья жар-птицы», потом – дорога… и Мороко, и Ауаш, и Фурри, и Аддис-Абеба… и далеко, далеко Джибути, Красное море, на той стороне – Аден…

Дальше мысль не шла…

Вспомнился Джибути с неожиданными друзьями и захотелось туда -там жарко, а здесь такие холодные дожди, что перестаёшь верить учебникам географии.

За плантацией, за тесной грудой мимоз – жилищем обезьяньего племени – и за бурной сейчас от дождей в горах речкой Цампуле раздаётся: «у-у-х» – сначала басом, потом резко-визгливо.

– Гиена?

– Нет, другое что-то…

– Что это, Абачанака? – тот оглянулся и, подползши, шепнул:

– Coy Джин…

Абачанака не мой ашкер, он не имеет определённого жалования, не нанят мною, он даже не «привыкает», как это бывает в Аддис-Абебе, когда вы застаёте на своём дворе незнакомого человека, усердно чистящего ваши сапоги или стремена седла, знаете, что он «привыкает», но постепенно привыкаете сами и уже стыдитесь не заплатить ему.

Нет, Абачанака служит, так сказать, по инерции. Половина жизни прошла у него на службе «М-р Мишелю», о котором он без слёз вспомнить не может, потом Другу моего предшественника, теперь служит мне.

Как «ференч-ашкер» (слуга иностранца) он заслужил неприязнь туземцев и потому выгоден мне, как глаз – он не соврёт. Кроме того, я держу его наготове, как заместителя старшему из рабов – Дессалину – напивающемуся по вечерам с исключительным постоянством… Абачанака стар, если не по годам, то по дрожащим коленям, живёт с уродливой женой, сильно бьющей его, и с почти белым ребёнком.

– Coy Джин, – повторил он.

Я не понял: Как? – человек-гиена?

Он рассказал.

– Слушайте. В полуверсте от меня живёт старик. С ним лучше не встречаться. Обыкновенно он угрюм, но, если встретив человека, скажет ему похвалу, погладит ребёнка или саблю воина – заболеет ребёнок и заржавеет «гурада». Днём он работает в поле как все, но лишь стемнеет и встанет туман над плантацией, «чарака» (луна) выдвинется ярко из колючих мимозовых кустов – крадётся чащей голый, чёрный старый человек на четвереньках. Теперь он – гиена, он повторяет все её ухватки и ухает, подражая ей. Но не очень похоже – что-то более злое есть в его крике, чем в крике гиены, и встретив человека, он не убегает, как она, а может броситься на него — человек становится зверем, злее и отважнее зверя… Он забирается во дворы отдельных хижин, и горе отбившемуся от стада барану или козе – перегрызёт горло и выпьет кровь. Его можно убить, не только не страшен суд и наказание, но с полной уверенностью в награде от нового Альгораша (наследника и регента), который беспощадно вешает пойманных «Соу-джинов». Застрелить можно, заковать можно – никто не заступится и все отвернутся – но как решиться? Если в спину… Избегают его встречать, и напрасно будет стараться правительственный чиновник, прослушав несколько вечеров крики Соу Джина, узнать, кто он – никто не знает. А если какой-нибудь отчаянный, напоённый «талой» (водкой) и разболтается – то всё равно соврёт…

Напрасно и я несколько дней по неопытности пытался узнать его имя с самыми искреннеми намерениями познакомиться с ним для дополнения своих впечатлений об Африке – все улыбки делались каменными и даже Абачанака перестал приходить вечерами к воротам, где я среди стариков вверенного мне племени встречал обыкновенно закат.

Но всё же мы встретились.

Было это так.

Я с двумя копьеносцами, Тассой и Абачанакой, и тащившим мою винтовку мальчишкой Вандему, обойдя плантацию, посидел под огромным шатром баобаба и пошёл без цели по вечерней дороге. Медленно гасло ещё яркое солнце, пахло травой. Сел отдохнуть на кривые, вылезающие буфами из земли корни.

Взор блуждал по опушке леса, по знакомым красным стволам трёх земляничных деревьев и купе мимоз, похожих, если посмотреть прищурившись, на карликовые сосны далёкой карликовой Японии.

Высокая трава опушки качнулась и оттуда вышла мягко-рыжая шкура…

Оба ашкера сразу сказали:

– Набир!! – кроме мальчишки – тот спал.

«Набир!» – Я ещё ни разу не видел леопарда на свободе. Видел его в бесчисленных зоологических садах Европы, да и дома у меня кормился в клетке молоком и куриными печёнками маленький леопардёнок, весёлый как четыре котёнка, но здесь было не то, и рука невольно потянулась к винтовке.

Леопард – Господин здешних лесов, его боятся, ему кланяются и приносят жертвы, около имени Господина сплелись толстыми руками старых лиан древние легенды – поэтому я оценил решимость Тассо идти со мной ближе к зверю. Сказалась его молодая отвага, это видно было по вздрагивающему в руке копью.

Абачанака шёл безучастно, с опущенным вниз копьём – он привык верить иностранцам, особенно «москобам» (русским), как его незабвенный «М-р Мишель». Мальчишка спал, о нём забыли.

Леопард крался к опушке – вероятно, к обезьянам, которые беспечно галдели там. Я подошёл довольно близко к нему, шагов на 80, но стрелять ещё было рано – трава и кусты.

Вдруг заскрипела перепуганная цесарка, леопард прижался к земле и в три прыжка ушёл в чащу. Я бесцельно выстрелил. Тотчас же поднялся многоголосый крик и я, подбежав к опушке, увидел громадное стадо обезьян, перелетавших с толстого сука дерева на другое дерево через ручей.

Смешно было смотреть, как дожидавшиеся очереди «тотки» (мартышки), перебирали нетерпеливо руками по сучку.

Разочарованный возвращался я на дорогу, отдав винтовку прибежавшему на выстрел перепуганному мальчишке, когда Абачанака тронул меня за рукав:

– Соу Джин!..

Я не ожидал, что у него может быть такой голос…

По дороге шёл завёрнутый, как и все здесь, в грязную простыню человек с редкими клоками полуседой бороды, опущенной головой и немного черезчур нагнутым вперёд станом – вот-вот на четвереньки станет…

Я быстро пошёл, чтобы встретиться с ним на дороге, и удивлённо оглянулся, не слыша за собой шагов моих людей – все трое подвигались медленно, цепляясь ногами за землю и опустив головы.

Я обернулся опять на дорогу – человек был в четырёх шагах от меня и, по обычаю, кланялся мне на ходу, низко нагибаясь. Поровнявшись, он быстро взглянул на меня и – что значит предубеждение – я вздрогнул: темнота глянула оттуда, темнота чёрных веков грозной пустыни…

Я подозвал ашкеров и пошёл, быстро обогнав незнакомца. Отойдя, я оглянулся. Соу Джин сидел на земле, видимо, дожидаясь, когда мы отойдём дальше. Ашкеры торопливо шли вперёд, неприлично обогнав меня. Мальчишка даже трусил рысцой, держа на плече за ствол мою винтовку.

Утром я узнал новость – Абачанака болен. Я отправился к нему и нашёл его в разгар неожиданной и энергичной дизентерии.

Бедный старик!

Только удвоенная порция опиума и чёрного кофе помогли мне справиться с чарами рассерженного Соу Джина.

Абиссиния. Плантация «Дубона». 1924 г.


Газета «Сегодня» Рига, 1928.07.30 № 203

В КАРАВАНЕ
(Из абиссинских впечатлений)

Караван – это звучит заманчиво, а, главное, необычайно. Действительно, только тот, кто испытал это на себе, может понять всё очарование неторопливого, день за днем погружения в глубину уснувшей страны и постепенного впитывания в себя колорита и самой души её.

Уже осталась позади Аддис-Абеба с европейцами, полицейскими в чужеземном наряде, тремя газовыми фонарями на улицах, двумя «сайтан-бетами» (чёртов дом – кинематограф), уже мы спустились по отлогим террасам абиссинского плоскогорья, прошли зелёные луга Шоа – мы уже в самом сердце страны. Это вы поймёте по радушным поклонам встречных поселян, одетых в одежды времён Исаака и Иакова.

Вот посмотрите направо: у изгиба небольшой речки, под могучим шатром громадной смоковницы стоит, картинно опершись на длинный посох с гнутой ручкой, старик пастух, одетый в две бараньи шкуры – одна на бедрах, другая на плечах. На тонком ремне на боку висит привязанная за горлышко выдолбленная тыква – для носки воды. У его ног лениво лежат, отдыхая, курчавые овцы, часть их толпится на отмели речки. Сквозь могучую крону смоковницы синеет яркое небо и брызжут пламенные стрелы, обжигая смуглую худую руку пастуха – разве это не из древнего завета?

Хотите, разговоримся с ним? Присядем на выступающий из земли бугор корня смоковницы и отдохнём. Дадим пастуху пожевать табак из своего кисета или отольем немного рома из нашей походной фляжки в его тыкву. Это сблизит нас. Он будет расспрашивать вас о европейской жизни. Не говорите ему, что он член Лиги Наций – он не поймёт. Не старайтесь дать ему представление об обстановке жизни современного города – всё равно не поверит. Вам не покажет вида, что не поверил, а вечером, пригнав стадо домой в деревушку, скажет жене или соседу:

– Какого я ференджа (европейца) у реки встретил. Там, где брод пути в Аддис-Абебу. Дал мне своей араки глотнуть и всё болтал об ихней жизни: будто у них огонь есть, что не жжёт рук, и по веревке можно из одной хижины в другую говорить – вот норкоро (дурак).

Сосед покачает понимающе головой:

– Ну уж, эти ференджи… всё, собаки, лгут.

Не нужно пытаться удивить ветхозаветного пастуха рассказами о Европе, лучше дадим ему ещё один глоток рома и заставим его разговориться самого. От него мы можем узнать много интересного, иногда жуткого, иногда страшного о той жизни, которая лениво плещется в берега этого глухого затона чёрного материка со знойным именем Африка.

Много интересного видел и слышал я во время моего медленного погружения с караваном в тайники страны. Нет лучшего способа изучать страну, недостаточно прожить несколько лет безвыездно в Аддис-Абсбс, чтобы сказать, что знаешь Абиссинию – вы знаете только одну сторону её жизни, часто неискренне показываемую чужому глазу европейца. «Катама-соу» (городские люди) не есть подлинные абиссинцы, эти, зачастую испорченные общением с европейцами «младотурки», курящие и ходящие в шляпах и даже ездящие на «сайтан-макина» (чёртовой машине, автомобиле).

Надо уйти в караван.

В этом отношении судьба особенно щедра была к моему другу, старшему лейтенанту Бенклевскому. Он, по роду своей службы здесь, исколесил всю Абиссинию вдоль и поперек, сделав несколько тысяч километров на своём длинноухом сереньком муле.

Я расскажу сейчас одну свою встречу с ним в караване и то приключение, которое произошло у нас при переправе в брод крокодильей реки Ауаш. Этот рассказ по моему даст ясное представление тому, кто интересуется способами передвижения по Абиссинии и обстановкой, их окружающей.

***

Уже пятый день шёл мой караван. Перевалили невысокую гору Фурри, обогнули давно потухший вулкан Закуалла, в кратере которого всегда кипит серногорячее озеро, а вокруг него живут бесчисленные монахи, мудрецы и колдуны. Спустившись с крутых террас абиссинского массива, миновали зелёные луга Шоа и попали в унылую известковую пустыню. Ландшафт однообразен и утомителен – сожжённые солнцем холмы, белые блестящие скалы и камни, редкие чахлые поросли колючих мимоз. Узкие тропинки выбиты ногами караванов, небо бесконечное и синее с точками кружащихся коршунов, глаза устают от солнца, сини и блеска белых камней…

Наконец, спустились в долину полноводной реки Ауаш. Стали попадаться могучие великаны-баобабы с проросшими в землю ветвями и лианами, окружённые молодым поколением – целые рощи одного семейства. Появилась трава, в ней замелькали хорошенькие хохлатые головки и выгнутые серые спинки многочисленных и непугливых цесарок. В кактусовых зарослях запорхали стайки зелёных попугайчиков и пёстрых колибри, и показались любопытные вороватые лица обезьян. Потянуло прохладой реки.

Я ехал впереди моего каравана рядом со старым Габризгером. В стороне, по откосу холма скакал его 15-летний сын Вондему, криком стараясь повернуть отбившегося мула, гружёного свёрнутой палаткой и гремящими кастрюлями. Габризгер – мой агафари – так называется старший из абиссинских слуг, дворецкий, заведующий слугами, караваном и хозяйством, лицо почтенное и вполне доверенное. Габризгер, вообще почтенный человек – он служил ещё у русского доктора во времена императора Менелика, говорит по-русски и уважаем во всём «москоб-сафар» (квартал русского посольства). Для меня он незаменим, ибо я впервые иду в караван и не опытен, он же как никто умеет поддержать дисциплину среди слуг в пути и авторитетно уладить всевозможные недоразумения с населением на остановках. Но старик угрюм по природе и душой всего маленького отряда является его сын, ловкий, юркий и весёлый, как молодая обезьяна, Вондему. С ним едет смех и шалость, так нужные в тяжелом пути по знойной и пыльной пустыне.

Спустившись в лесной овраг, ведущий к переправе, мы нагнали хвост чужого каравана. Торопливо спешили к воде усталые мулы, покрикивали серые запыленные ашкеры. Впереди над кустами маячил шлем едущего европейца. Кто это? Я старался из-под ладони рассмотреть его, как вдруг из-за поворота выскочила большая рыжая обезьяна-каницифал, скачущая на трёх ногах и несущая в четвёртой конец размотавшейся на талии цепочки.

– Мака-гетта! Приятель!

Обезьяна радостно заокала, подбежала, по ноге взобралась ко мне на седло и полезла целоваться. Я скинул её, прервав нежности, и поскакал среди радостно кланяющихся чужих слуг к европейцу. Это был мой старый друг Бенклевский, русский морской офицер, теперь инспектор спиртных монополий в Абиссинии, едущий ревизовать какую-то провинцию. Он был в отсутствии уже несколько месяцев, и я его давно не видел. Он, услышав мой голос, остановил мула и, обернувшись, ждал меня, блестя зубами на пыльном лице. Мы обнялись. Караваны остановились, мулы сбились и перепутались. Ашкеры, снимая шапки, кланялись нам и друг другу со всей изысканной церемонностью, обязательной у абиссинцев, многие дружески целовались – наши слуги хорошо знали друг друга, как и их господа. Мака уже забралась на спину Вондему и, к удовольствию мальчишки, «хохокая», искала у него в кудрявой голове.

Всё было нормально, кроме одного удивившего меня обстоятельства: мой Габризгер и старый Асфау – агафари Бенклевского, давние друзья и сослуживцы, встретились странно. Оба они слезли с коней и подошли здороваться каждый к другу своего господина, сняв шапки и коснувшись лбом нашего колена, но, поговорив о здоровье и трудностях пути, возвращаясь к своим коням, встретились друг с другом, надели на лоб шляпы, и Габризгер даже рот полой куты закрыл (признак гордого пренебрежения), ясно — поссорились.

Караваны двинулись вместе к переправе через реку, на том берегу которой решено было остановиться на ночевку.

– Что с нашими стариками? – спросил я у Бенклевского, ехавшего рядом со мной.

– Поссорились, и теперь – враги. Из-за вздора, конечно. Вандему что-то напроказил в огороде Асафу. Тот надрал ему уши. Мальчишка заревел.

Отец выскочил с винтовкой. Разняли, но теперь они враги до смерти. Габризгер – старик нравный, да и мой тоже.

– Надо бы примирить…

– Трудно пока, посмотрим…

Река чувствовалась всё больше и больше. Ветер снизу явно веял влагой. Вьючные мулы в беспорядке бежали разными тропинками, бренча и гремя в кустах грузом. Слуги весело перекликались – всё ожило.

У реки наладили переправу. Часть слуг, собирала и поила мулов, другая часть вошла в воду и криками, ударами камней и палок по воде пугала могущих здесь быть крокодилов. Лучшие стрелки были наготове с винтовками. Началась переправа. Мы с Бенклевским перешли первыми и стояли на горке. Старики разделились: Асфау перешёл с нами и принимал переправившихся на этом берегу, мой Габризгер заведовал арьергардом. Воды было много, и в одном месте, уже около этого берега, мулы даже плыли. В середине колонны переправлялся Вандему. Лицо мальчика сияло радостной от сознания опасности улыбкой, на муле перед ним, братски обняв его за плечи, сидела Мака.

Мы с Бенклевским улыбались, глядя на них, как вдруг лицо Вандему изменило выражение: теперь это было недоумение и испуг. Он пригнулся к шее мула, обезьяна прижалась к нему и завизжала. Мул мальчика стал странно дергаться и поднялся на дыбы, закидывая голову. Я понял: его тянул за ногу крокодил.

Крик сделался общим, люди и мулы изо всех сил бросились к берегу, задние вернулись назад, река опустела. Мул Вандему бился и хрипел, мальчишка и обезьяна бросились в воду и поплыли. В тот же миг мул скрылся в покрасневшей воде. Вандему оставалось пробежать (теперь уже по мелкому месту) не больше сажени, когда из-за камней, наперерез, ловко отталкиваясь хвостом, бросился большой крокодил. Вандему взвизгнул и побежал назад, но обезьяна с воплем обвила его ноги и оба покатились в воду. Крики ужаса соединили оба берега. Мы с Бенклевским осыпали крокодила градом пуль из больших револьверов, но пули бессильно щелкали по его броне и рыли воду около него. Старик Габризгер на том берегу поднял руки к небу…

Крокодил был уже около мальчика, когда из-за скалы галопом вынесся конь Асфау. Диким воплем старый воин остановил крокодила, пронесся около него, ткнул ему в глаз копьем и левой рукой успел выхватить из воды обезумевшего мальчишку. Крокодил вильнул в воду. Асфау выскочил со спасённым мальчиком на берег. Обезьяна, визжа, моталась сзади, держась за хвост коня. Вероятно, непрошенный балласт пугал лошадь и дал ей этот бешеный аллюр.

Весело трещат, дымят и пылают костры бивуака. На них на шампурах переворачиваются и вкусно пахнут четыре барана. Ашкеры суетятся рядом.

В темносапфировой беспредельности неба непрочитанными алмазными письменами горят вечные мысли Творца…

В большой палатке Бенклевского идет «гебир» – пир.

Мы с Бенклевским сидим в углу на покрытых коврами седлах, рядом с нами ухаживают друг за другом охмелевшие старики, у стен пируют слуги, Вандему и обезьяна.

Только что состоялось примирение: старый Габризгер вошел со спасённым сыном в палатку и в землю поклонился Асфау. Тот в пояс ответил ему.

Неудачливый Аазу (крокодил) помирил старых друзей, и теперь они вспоминают былые походы и многолетнюю дружбу.

За тонкой стенкой палатки фыркают и жуют ячмень отдыхающие мулы. В открытую дверь роскошно сверкает ночное небо Африки.

Газета «Слово», Рига, 1928 г., №754



ЛЕВАША
Письмо из Абиссинии

Солнце стало невыносимым. Его отвесные стрелы, казалось, пробивали пробковый шлем, голова начинала болеть. Я велел Дессалину, старшему из рабов, трубить перерыв и ушёл с плантации в свою прохладную хижину. Умывшись и выпив холодной талы, сидел я, ожидая завтрака, и читал Мольера, несколько переплетённых книжек которого достались мне в наследство от бывшего 10 лет тому назад здесь моего предшественника -донского сотника Трофимова.

«Мишель» оставил абиссинцам исключительно хорошую память о себе, а мне – ящик с книгами, за которые я ему очень благодарен…

Я читал мольеровского «Мнимого больного». Мысль ушла далеко назад в тёмный партер Художественного Театра, и я, задумавшись, увидел смеющиеся лица двух уже переставших смеяться людей…

Мой ашкер Тассо кашлянул в дверях, и я, вздрогнув, поднял голову. Уже полтора года живу я в Абиссинии, а всё не могу привыкнуть к беззвучному появлению слуг. Тассо, улыбаясь, доложил мне, что у одного из рабов Габри-Талика украдены «шама» (простыня-тога) и ремень с амулетами, что он позвал Левашу и сейчас его будут поить – не хочу ли посмотреть?.. Я живо поднялся, так как давно уже хотел наблюдать это странное явление, о котором слышал от ашкеров.

За воротами уже была толпа, в стороне от которой на камнях сидел мальчик лет 14-ти с перекошенными к носу глазами и судорожно сведенным ртом – ему уже дали пить. Я сел на принесённый Тассо стул и стал наблюдать. Тассо с махалкой от мух сел сзади меня на корточки, шопотом объяснив, что стоять нельзя, так как Леваша будет бить.

Слово «Леваша» происходит от слова «Лева» – что значит вор. Так называются особые мальчики, являющиеся собственностью императрицы, которыми пользуются для отыскания вора. Таких «полицейских детей» в Абиссинии до 400. Не всякий мальчик может быть левашей, пригодность к тому различается особыми инструкторами, время от времени объезжающими страну за дополнениями, так как леваша, вырастая, не годится для работы. Для сеанса инструктор дает ему что-то пить, после чего у Леваши скашиваются глаза и костенеют руки, и он, найдя ему одному видимый след вора, идёт его путём, повторяя все его движения, и настигнув, бросается на вора с яростью подлинной полицейской собаки.

Толпа сидела на камнях и молчала. Инструктор что-то делал с головой мальчика, и тот вдруг поднялся и закружил по площадке странными неуверенными шагами. Инструктор держал его за полу «шамы» и тоже шёл, быстро приседая, когда тот обёртывался, если же не успевал, Леваша как-то вяло ударял его по голове.

После двух-трёх минут растерянного блуждания мальчик выпрямился, постоял и твёрдо пошёл по дороге от селения («вошёл в след»). Его движения стали уверенными и точными, но это не могла быть походка мальчика – она была чужая.

Неожиданно он сделал какой-то жест, и всё зашептали:

– Сьет, Лева-сьет (Женщина, вор – женщина)!

Толпа ушла за Левашей, я же остался сидеть, так как идти в другую деревню не позволял престиж «Телик-Шума» (Большого начальника).

Неожиданно толпа вернулась, но впереди шёл уже другой мальчик. Мне объяснили, что пришлось напоить запасного Левашу, так как вор, дойдя до реки, вымыл руки и, как теперь видно, повернул назад.

Вода, «инжира» (тонкий блин без масла) и лимоны сбивают Левашу.

Теперь Леваша вёл толпу к хижинам моих владений, и я мог пойти за ним. Дессалин, начальник посёлка рабов правительственной плантации, подошел просить моего приказания всем жителям сидеть по домам на время розыска вора в деревне. Я велел, и отправился смотреть, избегая подходить близко, так как этот Леваша был нервнее прежнего и сильно колотил своего инструктора и шедших за ним. Покружив по огородам, Леваша кинулся в одну хижину, полежал на ворохе кукурузной соломы и вышел – здесь вор спал. Вдруг Леваша заметался, закружился вокруг дворов и домов, и бросившись между двумя хижинами, упал на лежавшую в канаве женщину – это и был вор. Инструктор разжал его сведенные руки и отнёс в тень.

Заглянув туда, я увидел, что он сидит на земле над бессильно лежащим мальчиком и горящим взглядом упорно смотрит в его закрытые глаза.

– Эге, батенька, да ты – гипнотизёр, – подумал я, отходя.

Мне было очень неприятно и как-то жутко. За 1000 лет существования, не научившись ни малейшей подробности нашей культуры, эти гибнущие от сифилиса и проказы жалкие племена сохранили в чёрных тайниках своей жизни какие-то отблески знаний. Невольно в голове поплыли мысли о выделении в астрал, об улавливании астрального клише, о поглощении водой астральных излучений… Но почему лимон?

Подошёл инструктор. Его лицо было утомлено и в поту. Я вгляделся в него, и, когда он с развязностью правительственного чиновника подсел ко мне, мне опять стало неприятно. Резкое лицо, хищный нос и глубоко посаженные глаза. Кто его выбрал и научил, как он распознает ребёнка, годного стать Левашой? Чёрт его знает…

Меня позвали на суд. На этот раз суд был менее интересен, чем обычно, без завываний и подпрыгиваний с вытянутой рукой и указательным пальцем адвокатов и обвинителей, без ссор и крика сторон. Женщина призналась сразу, признался и её муж. Я велел их заковать, а потерпевшего передал Леваше, который и вцепился в полу его «шамы» – теперь он, пока не заплатит за работу Леваши, его пленник.

Абиссиния – страна с плотно привившимся принципом третейского суда. Судья, признанный тяжущимися сторонами за такового – законен и приговор его безапелляционен. Вечером оба вора, заплатившие штраф и отдавшие украденное, мирно разговаривали у реки с пострадавшим и другими и весело смеялись.

Забавный край.


Газета «Слово», Рига 1928 г., № 778

УТОПЛЕННИЦА
Письмо из Абиссинии

Мне снилось что-то очень хорошее, когда резкий звук трубы, зовущий рабов на плантации, разбудил меня. ¦

Уже час (7 ч. утра).

– К вам пришёл ашкер (слуга) Азача Матафари (губернатора), – сказал Тассо, внося завтрак, – лекарства просит.

– Зови.

Вошёл грязный молодой абиссинец Амар.

Кстати, отступлю:

Амары – победители. Племя, пришедшее с Менеликом из Гондара в страну Шоа и основавшее Аддис-Абебу – «Новый Цветок». Амары – племя очень гордое: говоря с Гулаги или Галиста (про негров – шанкала – уж и говорить нечего) они закрывают нос полой шамы (одежды). Безделье очень ценится и, болтая голыми пятками по бокам мула, знатный амар показывает бессильно согнутые в кистях руки – «какие, мол, они у меня нежные: не работают, рабы есть…». Они искренно считают себя белыми.

Так вот, ко мне вошел гордый Амар – проходящий стаж службы ашкеров у губернатора, чтобы впоследствии сделаться тоже шумом (начальником) и попросил керосину.

Я заинтересовался для чего ему нужен керосин, ибо ламп нет на много дней каравана в окружности. Я узнал, что у его жены болит ухо и надо влить туда керосину. Дом его был недалеко, и я, взяв ящик с лекарствами, зашёл к нему в тот же день.

С грязной циновки встала измождённая худая молодая женщина с огромными тоскливыми глазами. Намасленная по обычаю вонючим маслом голова её была повязана грязной тряпкой, лоб был горяч и её, видимо, знобило. В ухе торчал кусок хлопка и, когда я его вынул, оттуда выступил гной. За ухом была большая болезненная опухоль. Что мог я сделать? Промыв ухо и забинтовав голову, я ушёл, сознавая свою беспомощность. Я не врач, и у меня лишь малая походная аптечка. Хозяин, кланяясь, провожал меня. Я спросил его, отчего больна его жена, и узнал, что на Фассеке (Пасхе) у него была большая «фантазия» (пирушка), после которой он, упившись талой и теджем, устроил жене ссору («чики-чики») и ударил её ладонью по уху. Сказал он мне это, явно ожидая моего сочувствия в том, что ему попалась жена такая слабая, болеет из-за обычных пустяков… И был очень удивлен, когда я его ударил ладонью, но… по затылку.

Дня через четыре ко мне вбежали Тассо и ещё какие-то люди и стали меня умолять дать на минутку винтовку. На мой вопрос зачем, они сбивчиво объяснили мне, что кто-то утонул и надо стрелять в «Сайтана» (чёрта). Я ничего не понимал, но заинтересовался этим ещё не известным мне видом охоты. Винтовку дал и пошёл с ними к реке, куда уже сбегались отовсюду люди, а внизу у воды выли и возились бабы. По мокрой от дождя крутой тропинке и скользким камням я спустился к реке.

На большом камне сидела только что вытащенная утопленница и смотрела громадными обезумевшими от боли, стыда и испуга глазами – это была моя пациентка.

Я велел внести её в дом, положить и укутать, обещал прислать чая и аспирина, но толпа баб заголосила, и «шум» (начальник деревни) почтительно доложил мне, что надо сначала отпугнуть «сайтана», бросившего женщину в воду. Тотчас же выступил вперёд муж с моей винтовкой в руках и важно, священнодействуя, выпалил из-за плеча жены в воду. Женщина страшно закричала и забилась на руках других баб, винтовка выстрелила около больного уха. Идя домой, я узнал от Тассо, что утопленница бросилась в воду от нестерпимой боли в ухе и от попреков обиженного её болезнью мужа.

Неужели он нарочно стрелял около больного уха или именно это плечо положено но ритуалу?

Тассо этого не знал, и я обещал себе присмотреться к мужу утопленницы.

Прошло ещё двое суток. И вот, ночью я был разбужен трескотней выстрелов и дикими криками недалеко от моей хижины или «геби» (дворца), как зовётся она здесь важно.

Ещё не проснувшись как следует, я сорвал с ковра над головой широкий абиссинский кинжал, а проснувшись окончательно, схватил винтовку.

Ясно: разбойники. Ещё недавно приходил отряд из Аддис-Абебы усмирять страну, и теперь в 300 шагах от плантации грабят купеческие караваны. Что делать?

Не зажигая свечи, я тихо открыл дверь… Было лунно, и я с удивлением увидел группу моих слуг спокойно беседовавших на дворе. Услышав скрип двери, Тассо подошёл.

– Не надо, Гетта, это ничего, это человек умер… Потому плачут…

– Какой человек?

– Та женщина, что тонула.

– Зачем же стреляют?

– Надо смерть пугать, а то другие умрут…

Утром, за завтраком я спросил Тассо, стоявшего с салфеткой в руке в дверях:

– Всегда стреляют, когда кто умрет?

– Как же – все христиане это делают.

– Ну, а когда в Абиссинии ещё винтовок не было?

– Как не было?

Я объяснил, что было ещё недавно время, когда в стране не знали ружья.

Он, очевидно, не поверил, но не мог этого показать и искал компромисса:

– Это шанкала (негры) не знали, может быть, гураги, амары – знали, – нашёлся он. Тассо – амар.

 

С тех пор часто слышал я ночные вопли и стрельбу.

Быстро вымирает это бездетное племя, и всегда смерть приходит к ним ночью – видно днём боится их винтовок.


Газета “Сегодня Вечером” Рига, 1928, №121

ЗАНДУ И ШАНКО
Рассказ

В Абиссинии есть зверёк Шикоко – его европейского имени я не знаю – похож он на хорька и живёт он в расселинах скал, преимущественно у воды. Ему я обязан знакомством с мрачным замком разбойного феодала Занду-удава, который, волею карающей его судьбы, мне суждено было разрушить.

Было это так.

С высокого камня, где я часто сидел, наблюдая работу на плантации, если эта работа не требовала моего непосредственного вмешательства и позволяла отдохнуть, я часто в бинокль наблюдал одну часть нашей речки – тесный выход из темного ущелья с отвесными берегами и хаосом серых мшистых камней. Бурная, пенистая и злая в ущельи речка, вырвавшись из его каменистых объятий, устало раскидывается на спокойной равнине зелёного луга и жёлтой отмели, лежащих у подножья пологой горы. Здесь брод большого пути в Аддис-Абебу и кривая тропинка, спускающаяся с горы, выбитая копытами мулов и ослов бесчисленных караванов. Речка здесь мелка и спокойна, она отдыхает и лениво моет корни нескольких деревьев, подступивших к берегу.

На этих то деревьях я и увидел впервые Шикоко. Они лазали по веткам, обгладывая кору, ловко взбираясь и спускаясь по кривым стволам. Переведя бинокль к выходу из ущелья, я заметил и там те же бобровые шкурки и хитрые хорьковые мордочки. Они гуляли – нежились на солнце, поднимались на задние лапки, валялись, подставляя горячим лучам серые брюшки.

Мне захотелось иметь такую шкурку, я велел Тассо взять винтовку и пошёл к ущелью. Увидав меня, зверьки разбежались по щелям, но один замешкался на большом камне, и я застрелил его. Он упал в длинную и узкую расселину между двумя каменными обломками. Тассо, спустившись вниз, принес мне теплого, но уже бездыханного, серо-бурого зверька, убитого странным попаданием – горло перерезано пулей – и сказал:

– Гетта, это дворец Занду!

– Почему ты думаешь?

– Воняет очень и кости.

Я сошёл вниз. Из щели отвратительно пахло гнильём, и в темноте белели кости животных. Дорогой домой Тассо сказал:

– Я уже слышал от жителей. Это Занду с женой. Очень старые. Живут у брода и едят ослов, которых караваны бросают на ночёвках у реки.

– Почему бросают?

– Ну да, если сбита спина или нога ушиблена, что с ним возиться?

Осёл не мул – два талера всего стоит.

***

Вечерело. Жар свалил. По широкой дороге мимо кофейных деревьев прогнали домой стадо мелких горбатых коров, кудрявых овец и тонконогих, пёстрых коз с бородатыми, ревнивыми мужьями. Из соломенной деревни потянуло вниз, в росистую долину, пахучий дым кизяка и эвкалиптовых веток. Я со старым Абачанакой шёл по стемневшей дороге. В густых колючих кустах жалобно замычал молодой, отбившийся от стада, бычок.

– Смотри, Абачанака, опять пастух потерял – надо прогнать этого лентяя…

– Тише, Гетта, смотрите…

Абачанака протянул худую чёрную руку. Из чащи веток баобаба сползало вниз толстое серое тело.

– Занду!

Удав собрался, могуче бросил вперед стальное пружинное тело и тяжело ударил склонённой головой в бок бычка. Тот упал на колени, потом вскочил, и удав, захватив под живот ревущее в ужасе и дрожащее животное, обвил хвостом ствол баобаба и медленно стал тянуть его к дереву. Картина была исключительная. Мы подошли ближе.

– Сейчас подтянет и головой о дерево бить будет! – шепнул Абачанака. Чёрный бычок, весь в белой пене, уже не мычал, а только хрипел, всеми силами упирался ногами, садился на зад и тщетно, слабыми рывками, пытался освободиться. Толстая стальная пружина медленно притягивала его к дереву. Только сухой свист вырывался из раскаленных ноздрей бычка, мышцы сдавали всё больше, вот он упал на бок, и удав грузно поволок по песку жертву к дереву. Я вскинул винтовку и выстрелил, целясь в сцепление хвоста с деревом – голова была под брюхом быка – но в момент выстрела Абачанака ударил меня под локоть, и пуля безвредно ушла в чащу. Двумя толчками в землю удав исчез из глаз, бросив бычка, который не имел сил подняться и лишь стонал, лежа на боку. Я повернулся к Абачанаке, взбешённый его дерзостью:

– Ты с ума сошёл!

– Не сердись, Гетта, у вас только один патрон в ружье, а Занду в хвост не убьёшь – вам же умирать рано и это нехорошая смерть для воина…

Старик нагнулся, поцеловал засученный по локоть рукав моей рубашки и, выпрямившись, положил за щеку свежий запас табака с видом уверенности в своей правоте. Он и был прав.

Велев прибежавшему мальчишке прислать за бедным бычком пастухов, мы отошли в сторону к кукурузному полю и сели – я на высоком стволе сваленного дерева, Абачанака почтительно у моих ног. Старика, видимо, знобило. Он кутался в свою грязную шаму и поёживался, верно, мечтая о чарке рома, которую надеялся получить вечером от меня, так как видел, что я понял справедливость его дерзкого поступка и не сержусь.

– Занду, старый разбойник, не по себе жертву выбрал… – шепнул он.

– А давно ты его знаешь? – спросил я.

– Давно, Гетта, давно… Он у меня двух коз унёс. Я знаю, это он украл ту… Шанко… Люди говорят – леопард, а старый Абачанака говорит – Занду. Он, он, я знаю…

– Какую Шанко?

– Ту, глупую обезьянью жену – Шанко.

Я задумался. Несколько месяцев тому назад здесь лунной ночью пропала тринадцатилетняя негритянка Шанко – рабыня каниазмача Абеба (капитан Цветок!), одного из уездных начальников. Никаких следов её не нашли.

Это была странная девочка. Она, действительно, была обезьяньей женой. Её хозяи жил раньше в лесистой стране Ифат, где водятся большие обезьяны, которые крадут женщин, а мужчин бьют палками. Когда её нашли на опушке леса её односельчане, она пыталась спастись от них на дерево, а схваченная, царапалась и кусалась.

Каниазмач Абеба вскоре перевелся в соседство моей плантации, и я часто наблюдал Шанко. Это было совершенно одичавшее злое и пугливое существо, лишенное всякого представления о стыдливости и женственности. Все мои попытки узнать у неё о её жизни в лесу не приводили ни к чему и, только подарив ей кусок медной проволоки, я мог узнать, что жила она на дереве в гнезде, что обезьяна, укравшая её, жила с ней, как муж и щипала её.

Утром Шанко щеголяла в эффектном браслете на ноге, сделанном из моей проволоки, вызывая зависть других модниц. Подарком лёд был разбит, и я уже думал купить ещё несколько фраз её воспоминаний банкой от какао, когда Шанко пропала.

Вспоминая всё это, я молча смотрел в море кукурузных стеблей, уходящее до медно-красного занавеса заката. Шагах в ста стебли дрогнули, и на крови неба закачалась мягкая мерзкая голова.

– Абачанака! – указал я носком сапога.

Он взглянул:

– Занду! Пойдёмте домой другой дорогой. Уже поздно и вам пора пить ром…

Я твердо решил разрушить разбойный притон удава. Я выписал из Аддис-Абебы мешок пороху и приготовился к военным действиям. Население недоверчиво встретило мои начинания, и никто не пошёл со мной к замку Занду. Только Тассо, веривший в мои способности белого – отпетая голова, “катанасоу” (столичный человек), по мнению жителей плантации – и Абачанака, по причинам мне неизвестным. Хотя старик был любопытен.

Выяснив разведкой, что почтенные супруги удавы в отсутствии, мы заложили мину в ходовую щель их жилища, глухо завалив её камнями и провели крепко пропитанный керосином и салом шнур. Я зажёг его и спрятался с ашкерами за широкой спиной баоба. Взрыв был сильный и великолепный, гулко повторенный всеми камнями ущелья. Мы спустились к реке. Вход в логово удава был совершенно разворочен и открыл большую глубокую каменную пещеру, полную костей, черепов и рогов всевозможных животных. В углу лежал раздавленный маленький череп человека, и в груде поломанных и грязных костей блестело смятое медное ожерелье.

Здесь кончила свои дни бедная Шинко, чёрная жена обезьяны.


Газета “Слово”, Рига 1928 г., № 799

XX ВЕК

В 1926 году я прожил несколько месяцев в части Аддис-Абебы, называемой Гуляли. Это, собственно, уже не город, а эвкалиптовый чудесный лес, по которому проложено шоссе, ведущее к Американскому госпиталю доктора Лимби. Ещё год тому назад путешествие по этой дороге было сопряжено с величайшими трудностями. Я не завидовал больным, переправляемым в Американский госпиталь. Теперь, стараниями русских инженеров, шоссе приведено во вполне сносный вид, и автомобиль мягко шуршит по мелкому гравию, лишь изредка подпрыгивая на буграх и ямах, но это, по сравнению с прошлым, пустяки.

По обеим сторонам дороги среди эвкалиптов прячутся абиссинские глиняные с соломенными кровлями “беты” (хижины), изредка блестит стальным блеском накрашенная крыша – “коркоро” (металлическая) – это уже роскошь, доступная лишь счастливцам. Такой домик “коркоро” был и у меня тогда – это было наибольшее достижение европейской роскоши в моей жизни в Абиссинии: домик с террасой, две комнаты с деревянными полами, одна – с каменным, окна со стеклами, правда, матовыми, раньше встречавшимися мной лишь в ванных комнатах, верно, во время дождя, когда их приходилось закрывать, нужно было зажигать свечи, ибо они плохо пропускают дневной свет – но всё же стекла!..

Домик был уютный, все службы удобные, но рядом скрывался один незаметный с первого взгляда, но очень существенный, недостаток, в конце концов и принудивший меня покинуть это место – кладбище Иоханнесса (Св. Иоанна). Оно было напротив моего дома, всего через двор и неширокую улицу.

Это был пустырь, обнесенный во многих местах повалившимся плетнём из колючих веток мимозы, на котором тесно окружённая могилами одиноко стояла церковь-сарай с соломенной конусообразной крышей, увенчанной осьмиконечной звездой со стеклянными шариками на каждом из восьми концов. Могилы без крестов, лишь груды камней. Там, неглубоко под землей нашли свой вечный покой абиссинские покойники. Но их покой лишь кажущийся: часто по ночам не спал я, слушая возню и драки на кладбище бесчисленных полуодичавших собак, собирающихся сюда со всей столицы, иногда же стоголосый лай, визг и вой, когда уныло и нетерпеливо ухающие гиены пытались отбить у собак монополию на это нищее кладбище.

Не надо удивляться появлению гиен в городе. Я помню случай когда, возвращаясь домой, часов в 10 вечера я в центре города, недалеко от освещённого электричеством кинематографа Глеза, встретил стаю собак с ревом преследующую, неловко скачущую и злобно огрызающуюся гиену. Я хорошо помню это, так как моя молодая и ещё мало объезженная тогда лошадь дала мне хороший случай показать своё умение держаться в седле и успокаивать чужие расстроенные нервы.

Соседство кладбища с грызущимися за его обладание животными – мало способствует ночному отдыху. Беспокойство иногда разнообразилось: по субботам и накануне бесчисленных у абиссинцев праздников в церкви Иоаннесса идёт служба.

Абиссинцы – православные (монофизиты), чем очень гордятся, но службы и обряды не имеют большого сходства с нашими. Так, например, всенощное бдение у них, действительно, все-нощное, но служба сопровождается барабанным боем, стуками в какие-то звонкие металлические предметы, а иногда, к сожалению, и воплями; это бдение распространяется далеко на окрестности – тоже неприятная особенность моего соседства. Но праздники не каждый день, собаки воют не всю ночь, с рассветом, казалось, можно уснуть – не тут то было. На рассвете начинаются похороны. Здесь почему-то всегда хоронят ранним утром.

Побелеют щели оконных рам; умолкнут петухи, окончившие приветствие восходящему солнцу; утомленный мозг начинает погружаться в тёмную и тёплую воду забвения…

Вдруг вскочишь, испуганный взрывом многоголосных воплей – хоронят важного покойника; процессия приближается к кладбищу, и десятка два плакальщиц по сигналу заголосили, ударяя себя в по пояс обнаженные груди и посыпая грязные головы грязной землей.

Теперь не уснешь всё равно, лучше выйти на террасу – всё же зрелище интересное. Толпа теснится у ворот кладбища. Над головами мерно колышатся примитивно сколоченные носилки, покрытые белой “кутой” (род тоги – верхняя одежда) с широкой, в две четверти, красной каймой по нижнему краю. Кута обрисовывает контуры покойника, так как хоронят в Абиссинии без гробов. И то сказать, чтобы сколотить гроб – нужны доски, для досок – нужны пилы, а их изобрести было некогда – всего 3000 лет существует страна. Хоронят без гробов, в неглубокой яме, зато весь остальной ритуал похорон соблюдён строго: плакальщицы воют и в дороге и около могилы, тесно плечо к плечу обступив опущенные на землю носилки и качаясь в такт своему завыванию – точное подражание песни и танцу смерти слонов, когда они собравшись в тайном убежище, куда приходят умирать и хоронить много веков, окружают тесным кольцом умирающего собрата и ритмично качаясь…

“…трубят и трубят,
Песней смерти печаля луну… “

Бывают и молчаливые похороны. Я часто, выезжая утром на службу, останавливал коня, слыша негромкий звон цепей. Лязг приближается, потом из-за поворота дороги выходят быстрой и эластичной, несмотря на цепи, походкой чёрно-бронзовые фигуры полуголых людей, несущих на плечах грубые носилки, закрытые рваной и грязной тряпкой – это колодники хоронят товарища по заключению.

Бывают на кладбище св. Иоанна и курьезы, если только можно назвать курьезом то, что я сейчас расскажу вам:

В одном почтенном и очень патриархальном абиссинском доме скончалась почтенная старушка – мать своих детей и бабушка своих внучат. Почтительные родственники придушили затихавшую в последних содроганиях старушку…

Да, виноват, я пропустил самое главное: в старых консервативных семьях в Абиссинии ещё сохранился в полной чистоте обычай, требующий, чтобы ближайший из родственников придушивал умирающего, таким образом, мать душит ребёнка, дети – мать… Не то, чтобы душат, а зажимают рот и нос в момент последних конвульсий тела. Цель серьезная: помешать “сайтану” (чёрту) завладеть вылетающей душой умирающего.

Так вот, старушку придушили, повыли сколько нужно родные, повыли соседи, связали на теле большие пальцы на руках и на ногах, прикрыли дорогой “кутой” и понесли на кладбище св. Иоханнесса, останавливаясь в установленных обычаем местах для предписанных ритуалом воплей.

Похоронили и ушли домой поминать с соседями, нищими и бродячими монахами, в изобилии сходящимися на богатые похороны, покойницу вкусным “утом” из зарезанного утром быка, запивая его пьяным “тоджем”.

Прошёл день, прошла ночь. А на рассвете старушка возьми да и проснись в могиле… Проснулась, подняла четырехаршинный слой песка над собой и села в яме, махая связанными за пальцы руками, вся в земле, отплевываясь от земли, попавшей в рот, и хрипя от испуга…

А в это время на кладбище несли нового жильца, более мертвого, чем она – увидали, бросили носилки и с воплем разбежались. Загалдели выскочившие на крики жильцы соседних домов, завизжали дети, толпа стала швырять камни в ожившую покойницу, показалась кровь. К её счастью мимо проезжал европеец. Он еле образумил толпу, собрал разбежавшихся в испуге полицейских и сам охранял ожившую старуху до прихода её родных. Родные пришли, выслушали объяснения европейца о летаргическом сне, посоветовались с монахами, вынули её из могилы, развязали руки и ноги, почистили, за водкой на радости послали, выпили с вернувшейся вновь почтенной главой семьи… но в дом пустить отказались:

– Рады, но домой не пустим – ты в земле была, землю ела… Лучше останься здесь…

Разрыли ей яму пошире, огородили тыном, вбили колья, покрыли железом и осталась старушка там жить. С ней жила рабыня, родственники навещали, кофе с солью и корицей пить приходили, водку приносили, внучата ночевать оставались – жили с ней дружно и обходились почтительно, но домой не пускали…

Ещё три счастливых года прожила почтенная старушка в своей яме, потом однажды уснула и не проснулась… Рабыня позвала родственников, и её закопали в её же земляном доме, и опять повыли сколько нужно.

На этот раз старушка уже не вылезла из могилы…

Железный навес до сих пор стоит над холмом. Там во время дождя ночуют нищие.

Абиссиния


Газета “Сегодня Вечером” Рига, 1929, №110

МАЙОЛИ И МУРАВЬИ
Письмо из Абиссинии

Одно из серьёзных бедствий Абиссинии да и, вообще, Африки – майоли. Я думаю, что в перечислении “казней”, которые причинил Моисей египетскому народу, есть недоговорённость – пропущены майоли. С тех библейских времён прошёл солидный срок, майоли расплодились и двинулись на завоевание Африки. Во всяком случае, они впервые появились в абиссинской провинции Марока, двигаясь по направлению из Английского Судана. Это произошло два года тому назад, когда я жил в этой провинции на плантации кофе и на себе смог испытать их победоносный натиск. Прошло два года и передние разъезды майоли появились уже на Фелюге – предместье Аддис-Абебы, пройдя за это время расстояние не менее 150 километров каменистой пустыни, перейдя множество мелких речек и одну большую и многоводную реку Ауаш – резиденцию Аазу – крокодилов и толстомордых Гуммарио – бегемотов. Пройдёт ещё год и в Аддис-Абебе поднимется спрос на карболовую кислоту – единственное средство при лечении ран, нанесённых человеку ими.

Предотвратить все эти раны невозможно: майоли неотвратимы, как судьба. Недаром я подозреваю их происхождение из почтенной семьи “казней египетских”. Кто же они, эти завоеватели чёрного материка? Это насекомые, во много раз меньше булавочной головки – о их наружности ничего больше сказать не могу. Какие у них ноги и выражения лица – не знаю, ибо не видал майоли под микроскопом. Зато я их много раз и очень ясно чувствовал. Нападают они на ноги человека, хотя мне пришлось бороться с одним майоли на моём локте. В Африке трудно уберечь ноги от прямого соприкосновения с землёй. Даже если вы днём ходите в высоких сапогах, ночью подвешиваете их под потолок хижины, то все же на полу, около кровати, остаются ваши ночные туфли – в них то и забираются враги для атаки ваших ног. Присутствие майоли в коже вы замечаете на третий день, когда поражённое место припухает и начинает чесаться – надо принимать решительные меры к удалению майоли. Лучше всего предоставить эту операцию слуге-туземцу, т.к. они прекрасно знают это дело. Но конечно надо самому продезинфицировать булавку. Ранка получается много больше размера майоли, ибо он успел за это время окружить себя несколькими сотнями личинок-яичек и надо вынимать всё гнездо. Ранку лучше всего прижечь карболовой кислотой, иначе, особенно, если вы живёте в одном из низких и сырых мест, частых в Африке, нарыв и долгая болезненность в этом месте – неизбежны.

Майоли поражают, главным образом, пальцы ног и это самая хитрая особенность их тактики, т.к. забинтовав ногу в этом месте, очень трудно надевать сапоги. Либо лежи в постели, либо надевай туфли!

Туземцев тоже, конечно, терзают майоли, но у них иная плотность кожи ног и иная чувствительность её. Так я видел, как мой слуга тушил своими голыми пятками горящие угли костра – эксперимент, на который я лично не решился бы…

Майоли – одна из неприятностей жизни в Африке, а сегодня я обязался сказать о двух: вторая – это муравьи, вернее, их любовь к передвиженьям. Время от времени муравьи начинают кочевать. Обыкновенно это бывает при переменчивой погоде, перед дождями, но приходилось мне наблюдать это явление и в период после “кремта”, в период твердо установившейся сухой погоды, даже более сухой, чем хотелось бы, ибо выгорает вся трава и трудно уберечь цветы и огород.

Земля трескается, и достаточно слуге один раз не полить ваши посадки (а он это сделает непременно, если вы больны, заняты или просто поленились выйти проверить исполнение им его обязанностей), чтобы они стали гибнуть.

Иногда и в явно сухое время муравьи вдруг начинают переселяться – стало быть ещё что-то в природе принуждает их к этому. В такие дни редкую ночь удаётся провести спокойно. Если вы, возвращаясь ночью верхом из города, увидите в вашем квартале открытую дверь хижины и красный глаз костра внутри её, знайте, что какое-то из муравьиных племён поднялось и захватило эту хижину, и их выкуривают огнём. Раз это в вашем квартале, можете и к себе ждать гостей. В одну из следующих ночей вас будят и просят одолжить соседям спички. Нужно чтобы абиссинец был или очень богат, или сильно подвержен влиянию культуры, вплоть до поездки в Европу, чтобы у него в доме были спички – огонь заимствуют друг у друга, перенося его в глиняных черепках – в нём, как и в воде, отказать нельзя – стыдно, да и примета есть.

На следующую ночь вас будит ржание и топот бьющихся в конюшне лошадей и мулов, кудахтанье кур и, наконец, крики и ругань атакованных во сне муравьями слуг. Проклиная всё окружающее, полуголые слуги выскакивают из конюшни, судорожно срывая с себя десятки впившихся больших муравьев. За ними выскакивают с визгом, почёсываясь и кривляясь от боли, обезьяны и устремляются в вашу освещенную дверь, ища у человека и хозяина защиты от облепивших их шёрстку и нежные места под лапками, больно кусающихся насекомых.

Так было у меня. Моя маленькая обезьянка “Гуки” в ужасе от напавших полчищ муравьев, сорвалась с ремешка с деревянной перегородки на конюшне, где она спит, обнявшись со своим любимцем – красным петухом – бросилась в моё открытое окно и забилась ко мне под одеяло. Я освободил её от злодеев (особенно часто муравьи почему-то впиваются между пальцами лапок), но после этого пришлось исследовать все складки постели.

Следующей ночью ждёшь нападения на свой дом. С вечера ашкеры обкладывают пороги и окна свежими сильно и терпко пахнущими ветками эвкалиптов – муравьи не любят их запаха. Но если в их штабе решено пройти через ваш дом, то ничего не может изменить их направления. Вы в этом убедитесь скоро. На стенах дома появляются пауки, мокрицы, какие- то сероватые жучки, мечущиеся в беспокойстве. Иногда они падают с невысокого потолка на вашу предусмотрительно отодвинутую от стены кровать. Потом начинается мышиная беготня и писк в кладовой – это разведчики муравьев, ища вход в хижину, помимо щелей порога и окон (окна без стекольных рам), где лежат неприятные для них эвкалиптовые ветки, вошли в их норы через ведущие наружу галереи, прогрызенные в земляных стенах. Теперь вам время перебираться в благоразумно с вечера разбитую палатку.

Я не знал всех этих признаков раньше и, успокоенный присутствием эвкалиптовых веток снаружи и внутри дома, лежал и читал при свете свечи. Книга отвлекала мысли и я долго не замечал ничего тревожного в комнате. Вдруг на лист книги упал с потолка большой с белой головой и неприятно тонкой талией муравей. Я сщёлкнул его прочь и прислушался к странному шуршанию где-то близко. Зажёг вторую свечу, поднял её и ахнул: стена была покрыта десятками тысяч муравьев, двигавшихся сплошной массой и шуршащих рваными обоями. Тот час же я почувствовал одного, а потом сразу трёх муравьев, верно раньше спрыгнувших на меня с потолка, диверсии которых я не заметил, увлёкшись не во время книгой.

С трудом добрался я до платья, к счастью ещё не захваченного противником, и поспешно ретировался из дому. Я позвал слуг и мы больше двух часов боролись, сметая эвкалиптовыми ветками непрошенных гостей со стен и пола – ничего не помогло. Шли новые полчища неизвестно откуда, и конца не было их числу и упорству.

С тех пор я никогда не борюсь и немедленно очищаю поле – что делать, это ведь не Париж…

С рассветом муравьи уходят и, если двигался лишь отряд, следующую ночь вы можете спать спокойно. Если же они лишь авангард главных сил – они также непреклонно пройдут через ваш дом.

Аддис-Абеба (Абиссиния)


Журнал “Рубеж” Харбин, 1936 г. №29

НА КЛЯЗЬМЕ
Рассказ

На реке Клязьме, около старого города Гороховца, особенно хороши летние закаты. А может быть, это мне только кажется, потому что там моя Родина, и миновала она, как миновала и моя далекая юность, и обе они, сплетясь, меркнут далеко в розовой дымке заката, в темнеющих соснах “Булыгинского” бора и в заливных заречных лугах, куда ползёт тёплый туман со стынущей Клязьмы.

Давно это было…

На невысоком берегу нашей реки на удобных мягких кочках сидели судебный следователь Н. и я – гимназист шестого класса. Следователь, Иван Петрович, был человек лет под пятьдесят сутулый, добрый, со стеклянным левым глазом и седеющими усами. Бороду он брил, но редко, и поэтому она щетинилась серой порослью. Носил он русскую рубашку, чесучовый пиджак в накидку и кожаный картуз.

Мы были друзьями. Сначала сошлись на почве рыбной ловли, потом подружились ближе. От него я унаследовал убеждение, что ловля на удочку – самый благородный вид рыбной охоты, симпатию к “тетеревятнику”, т.е. к водке, настоянной на брусничном листу, и к солёным рыжикам.

Хорошо на Родине!..

Догорало небо. Зеленел лес. Свежел воздух. Звонили ко всенощной в белом монастыре в бору. Далеко, на столбовой дороге к Гороховцу, звенел колокольчик – почта (от станции до города 11 верст, и почту возят ямщики). Вправо от нас на песчаной отмели играли, перелетая, кулики. На лугу кричала милая иволга.

Наши белые с красным пояском посередине брюшка и гусиным пером наверху поплавки всех четырех удочек уже давно были неподвижны. Клёв кончился. Иногда какая-нибудь ленивая рыбка перед сном, соблазнившись извивающимся червячком, тихо трогала его, но, раздумав глотать, уходила. Поплавок, нырнув один-два раза, успокаивался снова, едва колыхаясь на тихой ряби реки.

Мне надоели поплавки, и я растянулся на лужайке.

– Иван Петрович… расскажите что-нибудь…

Следователь улыбнулся в усы. Он любил рассказывать мне, потому что я любил его слушать.

– Чего там!.. Ещё прозеваем рыбу… – притворился он.

– Какая рыба? Клёв кончился…

– Ну, ладно. О чём рассказывать?

– Что-нибудь из практики…

Иван Петрович вынул старый рыжий кожаный портсигар, вытащил из него тонкую папиросу и перебросил портсигар мне. Я подлёг ближе. Мы закурили, и следователь начал:

– Видишь, там за поворотом – направо, на том берегу – стояла мельница. Было это лет двадцать назад. Там, дальше, был господский дом. Его тоже нет – продали купцу на слом. Хотя и тогда помещики туда только наезжали, а жила в нём старая и злая дева – экономка. Я и тогда часто охотился в этих местах. По службе бывать здесь не приходилось. Край тихий, никто не убивал, не крал. О разбойниках давно не вспоминали…

И вот этот тихий край взволновался: в старой пустой мельнице над Клязьмой появилось… привидение! Его видели несколько человек рыбаков, возвращаясь ночью с проверки расставленных в затонах “морд”, видел монах, собирающий на Флорищеву Пустынь, видели и другие…

Сначала заметили, что в двух окошках пустой мельницы стал появляться огонь. Подумали было, что бродяги ночуют – да где их взять?.. – бродяг давно не видали…

Огонь зажигался всё чаще.

Потом в окнах на ветхой галерейке заметили белую фигуру… Потом стали говорить, что слышны крики и бычий рёв… Вся округа всполошилась… Огни на мельнице видны были и с берега, из деревни.

Дошло до урядника. Тот выпил у старосты для храбрости, и поехал в полночь с понятыми в лодке на ту сторону. Огни всё ближе, понятые гребут всё тише. Видны освещённые окна… Подъехали ещё ближе. В окне мелькнула тень. На галерейку вылез громадный белый призрак и заорал басом… Урядник плюнул и велел грести обратно. Вернулась лодка много быстрее, чем ушла…

– Однако уж темно… Пойдём домой. Свертывай удочки…

– Иван Петрович, доскажите!..

– Интересно? Дома доскажу. Много ещё… Небось, Матрёна с ужином заждалась… Сердиться будет.

Матрёна была старая и грозная женщина, во время наездов Ивана Петровича в деревню приходившая стряпать и убирать школу, которую тот нанимал на лето. Когда-то она была кухаркой у богатых купцов и умела хорошо готовить. Она же собирала и солила для Ивана Петровича белые грибы, настаивала водку и, вообще, вела его немудреное хозяйство. Высоко ценя свою роль у плиты, она не допускала невнимательного отношения к своим произведениям. Меня Матрёна любила за то, что я ел за четверых и похваливал. Это ей нравилось, и тогда она соглашалась выпить рюмочку настойки и, успокоенная, уходила к себе домой спать.

Мы пришли в деревню уже по темноте. Самовар кипел. Кипела и Матрёна. Ужин был вкусный, особенно после дня на воздухе, да ещё в 16 лет!.. Пара рюмок “тетеревятника” под неизменный рыжик и малосольный огурец. Жирные караси в сметане на скворчащей сковородке, крупеник и тарелка холодной простокваши с молодым картофелем – привели нас обоих в блаженное состояние. Я налил чай Ивану Петровичу в его особенную “ведерную” чашку-бокал с синими разводами, с золотой надписью “кушайте на здоровье” и отбитой шишечкой на крышке, которую Иван Петрович приклеил сургучом. Налил и себе стакан. Мы закурили, и Иван Петрович стал продолжать свой рассказ.

– На чём, бишь, я остановился?

– Урядник сбежал от приведения…

– Да… Так вот… Паника продолжалась. Приведение хулиганило по ночам. Мужики боялись ходить мимо мельницы. Рыбаки крестились и плевались, проплывая мимо неё.

Старушка-побирушка Игнатьевна, возвращаясь из дальнего села от дочери, присела около мельницы, не зная ещё ничего о поселившемся в ней нечестии. Она поджидала рыбаков, к полуночи возвращающихся здесь домой, чтобы переправиться с ними в деревню. Как раз в эту ночь приведение веселилось… Старушка увидела свет в окнах и подошла полюбопытствовать. В этот момент нечисть вылезла на галерейку и рявкнула что-то по медвежьи. Старушку сшибло наземь без памяти…

Опамятовавшись, она бросилась в сторону, забилась в камыши и до утра там продрожала; там и нашли её утром рыбаки. Игнатьевна даже слегла сперепугу, но ничего – оправилась…

Как раз я приехал отдохнуть. Вся деревня перебывала у меня за день. Всё рассказывали, даже больше. Вечером прискакал урядник.

– Ваше высокородие, Иван Петрович, ради Бога выручайте! Становой болен, исправник женится… я один, а тут народ бунтует – боится…

– Ну, и лови…

– Я пробовал… пробовал я… Да человек я сырой…

– Пробовал?.. Слышал я, как ты пробовал… А ещё кавалер!

– Срамите, Иван Петрович, срамите… только выручайте, ваше высокородие. Вы человек судейский…

Меня и самого заинтересовало это ревущее басом привидение…

Не говоря никому, отвязав свою лодку, я утром переправился на ту сторону, спрятал лодку в камышах и с другой стороны зашёл к мельнице. Дверь была заперта снаружи на висячий замок… По стропилам я взлез на галерейку и проник внутрь.

Комната мельника носила явные следы недавнего пиршества: в углу валялись пустые консервные коробки и бутылки, на кровати лежали тюфяк и подушка в красной наволочке… Привидение, видимо, любило некоторый комфорт.

Ночью я прошёл к берегу. Огоньки за рекой горели. Я опять один на лодке поплыл на ту сторону и остановился недалеко от таинственного места.

На мельнице, действительно, творилось что-то странное. Медвежий бас рокотал, ухал и гремел, заглушая чьё-то попискивание. Потом начались танцы с приплясываньем и треском половиц. Потом пищали тонко и жеманно. Потом в реку полетело что-то, звонко шлепнувшись около моей лодки… Я выловил это вещественное доказательство. Узнал наощупь: бутылка от рябиновки с длинным узким горлышком…

Шум затих. На галерейку вышло привидение – огромное, широкое, в рубашке и подштанниках. Ему, видимо, было нехорошо…

– Ох уж эти сардинки! – рычало оно в промежутках между приступами нездоровья…

Я поплыл домой. По дороге я соображал, кто бы это мог быть? По росту и басу подходил лишь один – Федор Парфёнов, богатый купчина, державший на деревне лавку.

Он?.. Неужели?.. Человек почтенный, книжный и не без учёности… Сын у него был в гимназии. Неужели он?

А кто же другой может истребить эту груду консервных коробок, что я нашёл в углу? – своя лавка!

Я проплыл в конец деревни. У Парфёнова была своя пристанька на берегу. Осмотрел её – лодки нет.

Попался, голубчик!

Утром я прошёл в лавку… Парфёнов, как всегда, почтительно-фамильярено встретил меня. Вид у него был помятый, бас с хрипотцой, голова обвязана полотенцем, источавшим запах уксуса.

– Давно ли в наши Палестины пожаловали, Иван Петрович? – сказал он, подавая мне свою огромную ладонь лопатой, – Не прикажите ли чего? И я бы с вами выпил-закусил, а то голову ломит…

– С удовольствием, Федор Парфёныч, и выпью, и закушу. Открой-ка рябиновички…

Парфёнов поморщился:

– Рябиновки?.. Вы, бывало, Иван Петрович, всегда у меня английскую горькую кушали…

– Нет, Федор Парфёныч, захотелось что-то рябиновки.

– Ин, так.

Парфёнов откупорил рябиновку.

– А я уж по коньячку вдарю. А закусить что? Сыр хороший получил, для господ дачников специально – со слезой.

– И опять нет, Федор Парфёныч, – я сардинок хочу.

– Сардинок?

Парфёнов икнул и внимательно посмотрел на меня. В красных глазах мелькнуло подозрение и тревога. Он икнул снова.

– Ладно, Парфёныч, вижу жаль тебе.

– Да нет, я…

– Брось! Дай сыру и садись – поговорим.

Парфёнов подал сыр и хлеб, сел и уставился мне в глаза.

– О чём, Иван Петрович?

– А вот о чём… Ты что же это народ пугаешь? Другого места не нашёл?

Парфёнов заскреб в затылке.

– Да говори всю правду. Я был на мельнице вчера днём, а нынче ночью под окнами в лодке сидел и всё слышал…

– Тэк-с… – протянул купчина, – значит, податься некуда?

– Некуда, Федор Парфёныч, некуда. Выкладывай всё. Да смотри – без утайки, а то осрамлю…

– В вашей я власти, Иван Петрович… Покройте, Христа ради.

– Ладно, покрою… С чего это ты?

– Скука одолела, Иван Петрович! Вдовый я. Всё лабаз да лавка, лавка да лабаз… Житья нету. Хочется кровь пополировать.

– Ну, а с кем это ты там полируешься? Кто бабьё-то?

– Да уж кто, как не Александра Саввишна. Приворожила она меня…

– Экономка?.. Да побойся ты Бога, Парфёнов! Что ты в ней нашёл? Ни кожи, ни рожи, худа, как щепка.

– Оно точно: Александра Саввишна худенькие, зато очень щепетильные…

– Ну, так женись на ней, а привидение изображать брось. Ведь Игнатьевна помереть могла с перепугу, и быть бы бычку на веревочке… Я бы и следствие вёл и дознался бы, как и теперь.

– Это что и говорить. Глаз у вас острый – даром что один…

– Так решено? Убери сор с мельницы и больше туда ни ногой. И своей Милитрисе скажи, чтобы ни-ни, а то и дальше доберусь… Да вот что: Игнатьевне чтобы было подношение – головки две рафинаду, чаю, ещё там чего-нибудь… И экономка пускай поднесёт – понял?

– Понял, Иван Петрович, как не понять? Я и сам думал… Ну, а теперь на мировую мадерочки, а?

Иван Петрович замолчал.

– Это всё? – спросил я.

– А тебе чего ещё надо?

– Ну, а женились они?

– Нет… Экономка, узнав от Парфёнова, что мне всё известно, неожиданно исчезла, и на её место прислали учёного хохла Прогара. Этот и объединился с Парфёновым. Но пьянствовали уже не на мельнице, а в усадьбе, в бане. Возвращаясь оттуда под утро, Парфёнов свалился с лодки в Клязьму и утонул. Я всё удивлялся, как раньше не случилось с ним этого – ведь и мельница на той стороне реки…

Да, вот какие дела…

А теперь – марш спать! Завтра до зари подниму.

Иван Петрович скоро захрапел, а я ещё долго сидел на крыльце школы. Было тихо и тепло. С реки тянуло свежестью. Во дворе соседней избы фыркала лошадь и звучно жевали и глубоко вздыхали коровы.

Над головой плыло звёздное небо Родины…

Дире-Дауа, Абиссиния.


Журнал “Рубеж”, 1936г. № 39
Харбин, Манъчжу-Ди-Го.

ТЭДДИ
Рассказ

Был у меня приятель – Тэдди. Странный и хороший человек. Почему-то он мне сегодня вспоминается целый день. Хочется записать свои воспоминания, чтобы не всё в этом мире забылось о нём, ибо иначе это случится непременно, так как не оставил он по себе ни громкой славы, ни громких дел, ни трудов, осветивших его земную жизнь, прошёл он этот путь лениво, задумчиво и бесцельно-несуразно. Кроме меня, его вспоминают ещё несколько человек, но вряд ли они умеют писать. Поэтому делаю это я.

Тэдди был из очень хорошей, давно обрусевшей семьи. В России я его никогда не встречал, – разные были наши дороги. Что он делал на родине – не знаю. Тэдди был одним из очень немногих русских эмигрантов, которые не любят вспоминать о своём прошлом. Кажется, учился в университете, кажется, его не кончил. Не служил. Из отдельных его слов я понял, что он много путешествовал – и по России, и за границей. Его родня косилась на него.

Мы познакомились в Париже на концерте Чайковского. Он сидел рядом со мной и моим приятелем и задумчиво слушал “Октябрь”. Когда зажгли свет, он поднял на нас глаза:

– Это волнует…

Мой приятель познакомил нас. Мне понравились его большие близорукие, внимательно добрые серые глаза с очень длинными черными ресницами. Понравилась и его большая хорошая рука. Было ему около 40 лет.

Концерт кончился. Приятель мой куда-то спешил, мы же отправились в ближайшее бистро пить кофе.

Тэдди был очень большого роста, с широкими плечами и красивой головой. Одет он в хорошо сшитый корректный костюм. У него была редкая способность слушать. Во время рассказа собеседника он внимательно смотрел ему в глаза, видимо, серьезно и доброжелательно слушая. Это располагает, и я неожиданно поддался власти воспоминаний и доброжелательности слушателя.

– Ну, а Вы, барон, почему не расскажете о себе? – спросил я.

– Когда-нибудь в другой раз, голубчик… И вот что: пожалуйста, зовите меня “Тэдди”… Хорошо? Мы ведь будем дружны.

Вскоре я встретил своего приятеля и расспросил его о Тэдди.

– Чудный человек! Не человек, а тема… Займись им – стоит.

– Кем он был в России?

– Никем. Шатался и чудил.

– Служил?

– Нигде. Отбывал воинскую повинность в кавалергардах, да всего месяц: освободили почему-то. Какой он кавалергард! А с “изюминкой” и прочим. Да сам увидишь… Тэдди давно заграницей. Он зарабатывает в качестве исполнителя глупейших французских шансонеток в ночных кабачках. Никогда не выступает среди русских. Ведет дружбу с голью парижских трущоб и пользуется дурной репутацией у полиции. Префект квартала не раз вызывал его для отеческого внушения, но потом махнул рукой. Не раз попадал он в ночную облаву в тёмных притонах парижского дна, не раз ночевал в участке. Имя его давно занесено в особую книгу полиции. Но, приглядевшись к нему, его оставили в покое. Теперь, при облавах, проверяя “улов”, сержант только отмахивается: “Проходите, месье Тэдди”. И если полицейский оказывается новым, ещё не знающим его, то задержанные облавой оборванцы, сутенеры и проститутки объясняют ему: “Его надо отпустить. Это – Тэдди…”. Тэдди женат на красивой и хорошей женщине, которая обожает его. Но живут они в разных городах, и в дни её редких приездов к нему, Тэдди не меняет своего образа жизни.

Я скоро подружился с ним…

Раньше я думал, что знаю Париж – оказалось, что я знаю лишь о тех сторонах жизни огромного города, которые связываются обычно в представлении иностранца с Большими Бульварами, rue de la Paix, Монмартром и т.д.

Тэдди водил меня по глухим и страшным закоулкам дна Парижа, – по опиекурильням, притонам кокаинистов, где танцуют накрашенные мальчики в женском платье или вовсе без платья, и тому подобным местам. Его везде знали: “Алло, Тэдди, Тэдди!”.

К нему никто не приставал и самое большое – какая-нибудь накрашенная девица присаживалась к нему на колени и отпивала из его стакана. Иногда жалко намазанная женщина присаживалась к нам и, не обращая внимания на меня, горько жаловалась ему вполголоса, слезливо сморкаясь в грязный платок и слезами размазывая дешёвый грим на лице. Он внимательно выслушивал её и, ласково положив большую белую руку на её плечо, склонялся к уху и шептал что-то. Один раз я подслушал: “…Я поговорю с ним, Марго…”. Несколько раз я видел, как он, стараясь быть незамеченным мною, передавал собеседнику деньги.

Не раз спрашивал я Тэдди, что влечёт его в этот грязный и страшный задворок жизни.

– Не знаю, голубчик. Просто мне это интересно…

– Ты писатель, тайный, может быть?

– Ну, вот ещё!.. – рассмеялся Тэдди. – Я давно пишу лишь векселя…

В этих притонах не обходилось, конечно, без скандалов. Помню, как во время блуждания по тёмным ночным коридорам подземелья канализации, где ютится особый мир бездомных бродяг, воров и грабителей, и куда не рекомендуется ходить посторонним, – мы остановились около керосинового фонаря, вокруг которого, на плитах каменного пола, играла в карты колоритная компания в кепках и цветных заплатах на платье. Тэдди закурил и бросил несколько сигар игрокам. Те не поблагодарили даже и, не переставая неистово браниться из-за чьего-то неправильного хода, разобрали сигары и, откусывая концы и сплевывая, закурили от фонаря и снова принялись за игру. Тэдди улыбнулся и отошел от них.

– А ведь это у тебя от барства, – сказал я, – Они тебя забавляют.

– Ну, что ты, – мне часто грустно здесь.

“Пожалуй, что и так”, – подумал я.

– А ты любишь грустить?

– Нет, милый, я люблю жить… со всех сторон.

Мы сделали несколько шагов от играющих, как вдруг из-за аркады двинулось к нам несколько типов с обмотанной шарфами нижней частью лица. Подойдя ближе, один из них сказал:

– А, это ты, Тэдди! Здравствуй! – и они прошли мимо.

– Меня без тебя ограбили бы, а может быть, и убили… – сказал я.

Тэдди не ответил.

Один лишь раз я видел его в гневе… Это было в кабачке в глухом углу Монмартра. Мы сидели за столиком и пили вино. Среди бродяг за соседним столом началась ссора. Краснорожий бандит вытащил за волосы растерзанную пьяную женщину, кинул её на пол и стал её топтать ногами.

Тэдди схватил его за плечо.

Оборванец поднял на него кроличьи красные глаза и заорал:

– Это ещё что за пижон?…

Тэдди был во фраке, с гвоздикой в петлице, так как мы с ним приехали прямо из его кабаре… Апаш снова пнул ногой притихшую на полу женщину.

Я не узнал Тэдди… Бледный, как его фрачная сорочка, он ударил бродягу громадным кулаком по голове. Тот упал, как под ударом молотка мясника. Апаша утащили без чувств…

В том же кабачке я видел другую сцену. К нашему столику подошёл бедно одетый юноша и, поздоровавшись с обоими нами за руку, дружелюбно хлопнул Тэдди по плечу.

– Спасибо, старина, что выручил. Вот оно… – он передал Тэдди кольцо, которое тот, улыбаясь, надел себе на палец.

– Что, устроился?

– Да. Неважно, но лучше, чем ничего. Стекла мою. – юноша выпил с нами вина и ушёл.

Я взглянул на кольцо. Это был герб на чёрном камне. Я его давно уже не замечал на руке Тэдди.

– Ты давал ему это кольцо?

– У меня не было тогда денег.

– Но ведь он мог не вернуть его?

– Нет, он – честный парень.

– Ростовщик мог не вернуть.

– Побоялся бы: у них это строго.

– Но ведь у этого парня кольцо могли и украсть?

– Э, он сам скорее у другого украдёт… – рассмеялся Тэдди.

– Но, Тэдди… это, ведь гербовое…

– А?… Да, гербовое… Пойдём. Спать пора.

***

Судьба надолго кинула меня в иные дальние края. Только через пять лет вернулся я в Европу. Отвыкший в Африке от дождливой зимы Парижа, я лежал, простуженный, в своей гостинице. Меня навестил приятель, когда-то познакомивший меня с Тэдди. Я спросил о нем.

– Кончен… Ослеп. Вероятно от кокаина.

– Где он?

Приятель назвал больницу. Когда он ушёл, я велел коридорному позвонить туда и узнать о Тэдди. Ответ был неожиданный: “Его сейчас хоронят на Н. кладбище”.

Я оделся и, кутаясь от сырости и дождя, поехал в такси на кладбище.

Я опоздал – могилу уже закапывали. Поодаль стояла группа подозрительных личностей. Могилу зарыли. Никто не сказал ни слова.

Около выхода апаши нагнали меня.

– Я знаю вас: вы бывали с Тэдди у нас. Здравствуйте!.. – бродяга протянул мне красную от холода руку. – Пойдемте с нами выпить за него.

Под холодным дождём дошли мы до углового бистро. Такси ехало за нами. В бистро топилась круглая железная печка. Огонь ярко пылал. Бродяги грели около него озябшие руки. Толстый хозяин разливал горячее вино. Выпили… Платить мне не позволили. Все пожали мне руку, и я уехал.

Через несколько дней в Париж приехала жена Тэдди. Я навестил её. Она мне много рассказывала о том, как он неожиданно ослеп и вслед за этим нервно заболел.

Рассказывала тоже, что по её приезде неизвестный человек принёс ей пакет, в котором было гербовое кольцо и золотые часы-браслет Тэдди.

Дире-Дауа, Абиссиния


Журнал “Рубеж”, Шанхай, 1939г. №5

В ДОЖДЬ
Рассказ

Быстро стемнело. Из серых низких туч сочился мелкий холодный дождь. На западе жёлто догорал закат. Под ногами мокро шуршали огромные лапастые листья платанов.

Постояв на углу своей улицы около вкусно пахнувшей жаровни каштанов, поболтав с приятелем стариком – продавцом их – и посмотрев, как он приготовляет фунтики из листов старого журнала, видимо, ещё времен Наполеона III, Томсон поднял воротник пальто и пошёл к морю.

В переулок Promenade des Anglais тянуло туманом и сыростью. Широкая набережная была пуста. Редкие пальмы тревожно трепались по ветру резными рукавами. Внизу шумело холодное и неспокойное море.

Томсон развалился на мокрой скамье, вытянул длинные ноги и, глядя на пену прибоя, раскурил трубку, с наслаждением принюхиваясь к смеси двух запахов – медового Capston’a и соленого морского ветра.

Он любил эту пору года в Ницце, и свой двухнедельный отпуск в английской конторе в Париже всегда приноравливал к октябрю.

Трубка давно уже погасла, но Томсон не заметил этого: качающиеся внизу опененные волны унесли его далеко – в любимый Гонг-Конг, куда ему обещали перевод, перевод с повышением, а стало быть, и со всеми связанными с этим возможностями интимного характера. От этих мыслей ему стало жарко, и он, расстегнув пальто, пошёл к тёмному переулку, ведущему к его обычному ресторану.

– М-сье, позвольте прикурить от вашей трубки, – хрипло сказала ему выросшая из темноты тонкая фигура, сутулящаяся в, по-видимому, промокшем пальто.

– Если вы найдете в ней ещё огня, – ответил Томсон, вынимая изо рта трубку и протягивая её. – Впрочем, вот спички, – добавил он, опустив руку в карман и внезапно встречая по дороге мокрую и холодную чужую руку, что-то делающую около его жилета.

Быстро схватив эту руку своей левой рукой, он правой перебросил трубку обратно в рот и с размаху звонко ударил незнакомца по уху. Шляпа того слетела, а голова мотнулась в бок. Вторая оплеуха другой рукой Томсона свалила его с ног.

– Вы мне разбили нос!.. – сказал глухой голос снизу.

– Так вам и надо, молодой негодяй! – ответил Томсон. – Соскучились по тюрьме?..

– Нет, – и если вы согласны, я предпочел бы обойтись без полиции. Можете ударить меня ещё и ногой, чтобы успокоиться …

Но Томсон не успокоился

– Зачем вы сделали это? – спросил он вора.

– Я ничего ещё не сделал, м-сье, – ответил тот, поднимаясь и вытирая лицо платком, – я только хотел сделать… Вы говорите о часах?.. Не для коллекции, м-сье, уверяю вас: я – не коллекционер. Я просто голоден… Вы меня больно ударили, – добавил он.

Вор поднял свою откатившуюся в лужу шляпу и пошёл, всё ещё прижимая к лицу грязный платок.

Томсон шёл за ним и, когда около тусклого в тумане фонаря вор обернулся, Томсон увидел худое лицо юноши с большими чёрными глазами.

– Вы идете за мной?.. Вы хотите отдать меня полицейским? – злобно спросил вор.

– Нет. Я иду обедать и вы, если хотите, можете пойти со мной. Я заплачу…

– Обедать?.. С вами?!.. Мерси, м-сье, вы очень любезны и… вы, вероятно, иностранец?..

Они остановились около освещенного ресторана на углу бульвара Гамбетта и рю де Франс. Около входных дверей в несколько рядов стояли пахнущие морем большие корзины с устрицами. Вор вежливо пропустил Томсона вперёд, и они вошли в почти пустой из-за непогоды и позднего времени зал. При свете вор оказался высоким и тонким юношей, с нехорошим румянцем на впалых щеках и наглым взглядом больших и красивых глаз.

В пустом углу гарсон быстро освободил столик, убрав с него коврик для игры в карты. Появились вино и ужин. Вор, оказавшийся Антуаном, уделил снисходительное внимание дюжине холодных устриц и явно предпочтительное – двум порциям beef-steck, запивая каждый кусок его красным вином. Томсон тоже с удовольствием успокаивал свой родившийся на набережной аппетит. Соседей не было, если не считать двух старичков, ворчливо игравших в “трик-трак” на третьем от них столике, и потому разговор мог развиваться без помехи.

Наевшись, Антуан стал откровенничать. Его история оказалась самой обыкновенной и скучной. Впрочем, Томсон его и не слушал. Выпив больше чем нужно, он растрогался и, перебивая вора пытался рассказать ему о своих планах в Гонг-Конге, и даже (вспоминая о чём он краснел несколько месяцев) намекал ему о своих планах, связанных с маленькой Мод.

Кончилось всё не хорошо… Когда после пятого благодарственного поцелуя, Антуан вышел на минутку – гарсон, по привычке зажав подмышкой ненужную ему сейчас салфетку, подал Томсону счёт и обратил его внимание на то, что он – последний посетитель, и что уже третий час ночи…

– Но… мой друг… – начал заплетаясь Томсон, но увидав улыбающееся лицо официанта, замолчал и уплатил по счёту. Когда гарсон отошёл от его стола, Томсон посмотрел на часы над стойкой и протянул руку к своим часам, желая проверить их.

На жилете болталась цепочка. Часов не было…

Томсон застегнул пальто, прошёл довольно твердо к двери и бросил кланяющемуся официанту:

– Мой друг, вероятно не вернётся. Если же вернется, скажите ему, что по счёту уплачено.

За дверью шёл дождь, и до отеля надо было пройти двести шагов по лужам…


ПУБЛИЦИСТИКА

Газета “Сегодня” Рига, 21.0б.1928г. №165

РУССКИЕ В АБИССИНИИ

Абиссиния больше других экзотических стран привлекает к себе внимание русских за рубежом, особенно принадлежащих к трём категориям:

  1. людей, не успевших по тем или иным причинам твёрдо устроиться на службу или на постоянную хорошо оплачиваемую работу;
  2. людей, за время рассеяния на чужбине привыкших подолгу не засиживаться на одном месте, ищущих новых впечатлений бытия которых:

Привычка к перемене мест –
Весьма мучительное свойство…

толкает к практическому изучению географии;

  1. людей, сохранивших или вновь наживших состояние и стремящихся, подобно многим капиталистам за границей, из переполненной конкурентами Европы, к поискам новых рынков и нового поля для применения своих денежных сил и энергии.

По моему, это три главных разряда русских людей заграницей, и им, может быть, особенно интересен будет мой правдивый очерк жизни наших соотечественников в стране “царицы царей”, откуда я сам недавно приехал, пробыв там 5 лет безвыездно, откуда вывез с собой богатый материал наблюдений и куда я опять скоро возвращаюсь.

***

Русские, тяготеющие к Абиссинии, только отвечают взаимностью эфиопам, ещё и посейчас помнящим когда-то оказанную им Россией помощь в тяжёлый момент войны с Италией в 1895г., когда войска императора Менелика II, вооруженные Россией, наголову разбили итальянский экспедиционный корпус в двух боях: при Амбаладжи и Адуа.

Это запомнилось.

Другая причина, всегда притягивавшая симпатии Абиссинии к России и обратно – это православие. Перед европейской войной 1914г., во время посещения Петербурга ныне покойным “абуной” (митрополитом) Матео- сом, в Священном Синоде даже обсуждался вопрос о соединении церквей. В религиозных обрядах абиссинцев трудно подметить что-нибудь знакомое, а некоторые из них прямо чужды нам – например, религиозные танцы священнослужителей под глухие звуки барабана с натянутой воловьей кожей. Всё же абиссинцы очень чтут своё православие и гордятся им – отсюда их доброе отношение к тем, кто “кристиан”, т.е. к русским, армянам и грекам, и презрительное ко всем “католик”, о протестантах они не знают вовсе.

Россия всегда бережно относилась к своему далёкому экзотическому православному другу. Абиссинской молодёжи был открыт доступ в русские кадетские корпуса и военные училища, несколько человек было отправлено Менеликом в Россию для обучения в военных фельдшерских школах и … полковых оркестрах. В столице Абиссинии – Аддис-Абебе – был русский лазарет, при русском посольстве всегда было несколько русских офицеров – Драгомиров, гр. Велепольский, Арнольди и др. Наезжали военные и невоенные гости: подъесаул Краснов (впоследствии атаман Всевеликого Войска Донского), вывезший оттуда свою “Турунешь” и ряд других произведений, кавалергардский поручик Балахович (Булатович), прославившийся здесь своим переходом на коне через Данкалийскую пустыню, и написавший интересную книгу об Абиссинии. Жизнь этого поручика – вообще, ряд ярких, необыкновенных картин, начиная с приключений в Манджурии и кончая бунтом в одном из монастырей Афона, который устроил неспокойный брат, бывший кавалергард, и который с трудом был подавлен соединенными усилиями брандсбойтов нескольких пожарных команд. Побывал в Абиссинии и покойный поэт Н.С. Гумилёв, полюбивший своей запутавшейся в мире пиджаков и канцелярий душой конквистадора и бродяги-открывателя эту необычную, слава Богу, забытую временем, страну.

Помните у Гумилёва:

“… Между берегом буйного Красного моря
И суданским таинственным лесом видна,
Разметавшись среди четырёх плоскогорий
С отдыхающей львицею схожа страна…”

В 1904 г. по просьбе Менелика русское правительство отправило в Абиссинию группу инженеров для исследования золотоносного района Уа- лаги. Эта экспедиция нашла не только золото, но и платину. К слову сказать, руководитель экспедиции инженер Курманов написал о своем путешествии интересную книгу “От Индийского океана к границе Судана”, в ней он пророчит громадное будущее скрытым сокровищам страны, но прошло уже 24 года, а скрытые сокровища всё ещё скрыты… Абиссиния ни в чём не торопится…

Одно из интереснейших лиц, побывавших когда-нибудь в Абиссинии – Леонтьев, когда-то привезший туда русское оружие, оставшийся там на службе, покоривший Менелику какие-то племена, произведенный им в чин “дадиазмача” (полковника), пожалованный титулом графа (по имени какой-то горы), получивший в пожизненное губернаторство целую провинцию, сотни рабов, тысячи голов скота и прочие благополучия. Леонтьев вывез из своей провинции в Европу огромное количество золотых слитков и слоновых бивней и … уже не мог вернуться назад к разгневанному Негусу: золото и слоновая кость были податью населения этой провинции за много лег… Хотя я слышал в Абиссинии и другое происхождение этих клыков: говорят, что Леонтьев на охоте наткнулся на кладбище слонов, т.е. ущелье, куда с незапамятных пор приходят умирать слоны из окрестных лесов и где, конечно, скапливается веками громадное количество бивней. О таких кладбищах хорошо знают африканские охотники и немало их мечтает найти туда путь.

Европейцы пытались пробраться сюда,
Но дорогу никак не найдут –
Охраняет её крокодилья вода,
Лихорадки её стерегут…

Вот такой клад нашёл в своих странствиях счастливый Леонтьев – так говорят в Абиссинии. Какая версия справедлива – не знаю. Может быть – обе… Леонтьева уже давно нет, но здесь его ещё помнят, и не скоро забудется в Абиссинии этот красочный, волевой и яркий искатель приключений. Один из его соратников – “фитаурари” (полковник) Бабичев – живёт и сейчас в Абиссинии в одном из имений Леонтьева. В полковники его произвел “дадиазмач” Леонтьев, имевший право по здешним законам производить своих подчиненных до чина, предшествующего его собственному. Недавно умершая его (Бабича) жена была “войзера” (боярыня), дети, воспитанные по европейски … не говорят по-русски…

Русская колония в Абиссинии делится на две части:

  1. старые “кадровые абиссинцы”, т.е. “фитатуари” Бабичев и остатки прежних служащих в русском посольстве;
  2. абиссинцы военного, или вернее, послереволюционного времени.

В первой категории – могикан, осталось мало: семья умершего эконома посольства Седова; Ефим – повар казачьего конвоя при посольстве, побывавший после революции в СССР и поспешивший вернуться в “родную Абиссинию”; недавно умер главный правительственный золотых дел мастер, игравший при сверженном императоре Леджиассе большую политическую роль, русский лезгин Ганафи Магометович; где-то в глубине страны живёт политический эмигрант (старого времени), совершенно опустившийся до туземцев и бегающий босиком в абиссинском платье с винтовкой на плече за мулом своего принципала. Вот и всё.

Русская эмиграция последобровольческого периода дала абиссинцам, знавшим до сих пор или зачастую свысока к ним относящиеся посольства, или раболепствующих перед ними торговцев, главным образом левантийского происхождения, или авантюристов всех национальностей и всех оттенков, или просто преступников, скрывающих в невыдающей их стране себя и свои достижения – совершенно новый вид европейцев: офицеров, инженеров, врачей и т.п. Русских здесь довольно много (50 – 55человек), они все интеллигентны, и несмотря на весьма недружелюбные отношения между собой, они всё же играют безусловно значительную роль в жизни страны, служа и работая по своей, а иногда и не по своей, специальности. Многого, очень многого достигли бы здесь русские, если бы они примирились с жизнью на новом месте, и стали координировать свои силы и возможности!

Но… невозможное есть невозможное…

Уже приехав в Джабути, французский порт на сомалийском побережье Красного моря, откуда идёт железная дорога в Абиссинию, вы встретите русского – полковника Наумченко. Встретите вы его наверное. Джибути городок крошечный, все европейцы наперечет, то что вы русский, сейчас же узнают бои в том отеле (одном из трёх сносных для европейца), где вы остановились, и поведут вас знакомиться к нему. Полковник Науменко служит в управлении железной дороги уже три года. Можно только удивляться его выносливости, так как трудно встретить на земном шаре место более тёплое (в буквальном смысле этого слова), чем Джибути. Нечто подобное я нашёл лишь в Сингапуре и против Джабути по Красному морю – в английской крепости Аден. Достаточно сказать, что три четверти населения местного кладбища попало туда из-за невнимательного отношения к своему пробковому шлему, результат чего – солнечная стрела в мозг. Главным образом, это неосторожные и неопытные туристы с пароходов, заходящих сюда. Из Джабути по железной дороге, проехав всю Данкалийскую пустыню, миновав болотистую равнину реки Ауаш, где на германской хлопковой плантации служит казачий генерал Свечников, к концу второго дня пути вы попадёте на станцию Дире-Дауа. Здесь тоже живёт одна русская семья. В Дире-Дауа поезд будет ночевать. Не удивляйтесь – здесь так принято, т.к. из-за любви туземного населения к рельсовым гайкам, нужным им для ловли какого-нибудь африканского “шелишпёра”, поезд с наступлением темноты (в половине седьмого) останавливается на ночевку, и пассажиры до 7 часов утра перебираются в приспособленные железнодорожные отели. На следующий день в 12 часов поезд завтракает на станции Моджо. Подъезжая к ней, на повороте дороги, Вы заметите треплющийся на ветру русский трехцветный флаг – это уютный домик полковника Бар- теньева, заведующего здесь небольшой правительственной кофейной плантацией. Около станции Моджо, кроме Бартеньева с семьей, поселилось ещё несколько русских: на своей мельнице живёт вдова эконома посольства Седова с дочерью, на небольшом хуторе – сын генерала Свечникова, о котором упоминалось раньше, рядом хутор доктора Гогина, которым заведует его шурин – поручик Наумченко. У него мы немного остановимся, чтобы рассказать вам об одном случае, по-моему, характерном для здешних мест.

Поручик Наумченко как-то охотился в окрестностях своего хутора. С ним был его “ашкер”, который нёс винтовку, всегда нужную здесь на случай встречи с крупным зверем. У Наумченко же в руках было дробовое ружьё. Охотился он на цесарок. Их здесь множество, и охота на них своеобразна: охотник ждёт, чтобы не меньше 8-10 цесарок собрались в одном месте и только тогда стреляет, так как иначе стрелять нет никакого смысла – патрон дорог: он стоит 4-5 на один таллер (полдоллара), а три цесарки стоят 1 тукан, т.е. одну десятую талера (одну двадцатую доллара).

Охотился Наумченко на цесарок, но увлёкся диким козлом, долго преследовал его, потерял и, усталый, присел на берегу реки отдохнуть. Ашкер сидел за ним. Вдруг Наумченко слышит чавканье и урчание, а вглядевшись, он узнал молодую рысь, пьющую воду. Рысь почуяла его, обернулась и скрылась в кустах. Прошло минут пять и вдруг Наумченко, инстинктивно повернувшись назад, увидел припавшую к земле и ползущую к нему рысь. Он вскрикнул и вскочил на ноги. Храбрый ашкер немедленно удрал, унося с собой драгоценную в этот момент винтовку, и поручик остался с дробовиком, заряженным патронами на цесарок. Первый выстрел ранил рысь в морду, второй в момент прыжка зверя перебил ему заднюю ногу и ослабил силу прыжка – но всё же рысь успела вскочить на живот охотника и поцарапать ему кожу. Наумченко оторвал рысь от себя, бросил её на землю и разбил ей череп, переломав при этом ложе ружья. Только самообладание спасло поручика.

Рысь здесь сравнительно редкий зверь. Читатель-охотник знает качества этого страшного и коварного врага. Не охотникам я скажу, что даже леопард – господин здешних лесов – менее опасен при встрече. Леопард редко нападает на человека сам, зато раненный, по уверениям местных жителей, он изо всех стрелявших охотников выберет попавшего в него и дойдёт до его горла. Рысь же при встрече с человеком, как и в рассказанном случае, даже нетронутая им, сделав петлю, сзади нападает на него. С леопардом можно сговориться (опять же по уверениям туземцев). Ему можно сделать подарок, например, привязав на ночь к дереву, недалеко от его логова, козлёнка – он тогда не только не будет трогать вашего стада, но ещё может отблагодарить вас: унесёт из стада вашего соседа двух козлят и оставит их у ваших дверей. Он любит почёт и с ним можно иметь дело. С коварной рысью никакое соглашение немыслимо. Это враг безусловный и непримиримый. Её можно только убить.

В следующем очерке я расскажу о жизни остальной русской колонии в самой столице Абиссинии – Адисс-Абебе – и в местах, удаленных от железной дороги и доступных лишь каравану.


Газета “Сегодня” Рига, 1928 г. № 172

ЖИЗНЬ РУССКИХ В АБИССИНИИ

Усыпляющие руки Африки. Обращение со слугами. Приключения слуги русской дамы. Красочная жизнь лейтенанта Бенклевского. Встреча с удавом.

Жизнь в столице Абиссинии Адис-Абебе течёт медленно и однообразно под синим небом, под горячим солнцем, под усыпляющий шум ленивых эвкалиптов…

“Уснула пустыня и спит непробудно,
И вряд ли Европе её разбудить.
От сна удержаться, подползшего, трудно,
Нельзя молодому сюда приходить…”

Напрасно вновь приехавший европеец, привыкший к нервному пульсу жизни белого материка, будет стараться внести этот темп в свою работу и жизнь здесь – ему не вырваться из тёплых усыпляющих рук Африки, он всё равно уснёт и во сне подчинится ритму тысячелетий.

Так же спокойно, не торопясь идёт жизнь русской колонии здесь. Русские, быть может, лучше других иностранцев попадают “в ногу” чуждой им стран. Есть, конечно, исключения – они жалки – это кусок обнаженных нервов. Абиссиния вообще укрепляет нервы европейца, приучая его к философскому, спокойному отношению к окружающей его среде, уча не удивляться, не возмущаться, не раздражаться – всё будет так, как быть должно, ничему не помешаешь, ничего не изменишь, всё правильно, потому что неизбежно – подчинись и радуйся тому, что есть, а есть много: и солнце, и небо, и звёзды, и красивые люди, и радость жить, и жить недурно… Но горе тому, кто не понял “вкуса” этой жизни. Его всё будет раздражать: и примитивность условий жизни, и отсутствие зачастую комфорта, и лукавость населения, и медленная работа ашкеров. Не надо забывать, что и в культурной Европе не всем доступны культурные условия жизни, что если у вас здесь нет хорошей ванны, которая была у вас в Европе, то зато вы имеете то, что там было бы недоступно: усадьбу, лошадей, пять-шесть слуг. Если же ашкеры ваши работают плохо, то в этом виноваты только вы.

Трудно европейцу найти правильную линию своего отношения к туземцам, как к слугам, так и к населению вообще. Есть две крайности:

  1. снобирование их,
  2. унижение до них.

За первое они ненавидят, за второе – презирают.

Нужно совсем другое, нужно видеть в них людей, правда, очень своеобразных, но со всеми людскими достоинствами и недостатками, а также нуждами и желаниями, людей, причастных к вашей жизни – это ваши домочадцы. Их надо держать строго, но доброжелательно, кормить, лечить, воспитывать, а если надо, то крепко наказывать, но, избави Бог, не вычетом из жалования – этот европейский принцип наказания нужно здесь позабыть – он лишь унизит вас в глазах ашкера, который гораздо охотнее предпочтёт подзатыльник. Правильную линию в отношении слуг и туземцев русские находят скорее, чем другие, особенно русские офицеры, которым по привычке легче удается роль “отца-командира”.

Лучший пример правильно найденного отношения дает следующий случай. У одной русской дамы служил мой бывший ашкер Габри (Гавриил), он “фаррас-ашкер”, т.е. конюх, ординарец. Габри полюбил рабыню хозяина того дома, где он жил прежде, служа у меня, и узнав, что она ждет ребёнка, украл её и отправил на свою родину в страну Гураг. Он решился на это из-за боязни, что его ребёнок станет, по здешним законам, рабом хозяина своей матери. Его схватили. Произошло это так: я ехал на почту и, встретившись с Ато Ильмой – хозяином моей прежней квартиры – поехал с ним рядом, о чём-то разговаривая. Ато Ильма – культурный человек, прекрасно знающий французский и итальянский языки, и с ним интересно поговорить. За ним, как за “телик-coy”, т.е. большим человеком, шло несколько слуг с винтовками в цветных, красных, зеленых, жёлтых чехлах. Вдруг эти люди закричали и бросились за какой-то удирающей фигурой. Это был Габри, посланный своей госпожой на почту. Его схватили и привели к Ато Ильме, важно восседавшему на своём украшенном серебряными погремушками высоком муле.

Увидев меня, Габри вырвался из рук державших его слуг Ильмы, схватился за моё стремя, попросил меня передать его госпоже о случившемся и поцеловал мою ногу. Я обратился к Ато Ильме и по-французски спросил его, что случилось, и нельзя ли уладить дело, не арестовывая Габри. Меня удивил тон всегда спокойного и вежливого Ильмы – он сухо ответил мне, что у них, абиссинцев, есть свои обычаи, вероятно, непонятные европейцам, но тем не менее существующие, что он любит Габри, как сына, но тот отплатил ему за это злом, украв его рабыню, и что теперь он будет сидеть у него в сарае в цепях до тех пор, пока не выдаст местоположения выкраденной.

Помочь Габри было нельзя, и я, простившись с Ильмой, поехал к госпоже Д. (возможно, А.Л. Дабберт, которой посвящено стихотворение “Базар” из сборника “Янтари”, Рига, 1937 г.), чтобы рассказать ей о случившемся с её слугой. Г-жа Д. написала письмо Ато Ильме, тот приехал к ней, и в два дня дело было улажено: г-жа Д. заплатила за украденную рабыню и получила назад слугу. Теперь Габри с женой и ребёнком живет у своей госпожи и постепенно отрабатывает выкупные деньги. Редкий европеец имеет в Абиссинии более преданного слугу!

Из русских ещё кое-кто обзавёлся абиссинскими друзьями и слугами, готовыми показать свою верность в тяжёлую и опасную минуту. Правда, живя в Аддис-Абебе, трудно изобрести опасное приключение… Нельзя того же сказать про путешествующих по стране или живущих внутри её. В этом отношении особенно богата впечатлениями жизнь старшего лейтенанта Бенклевского, по обязанности своей старой службы здесь – инспектора винной монополии – исколесившего всю страну и побывавшего в уголках её, редко доступных глазу европейца.

В одном из последних путешествий А.И. Бенклевского его усталый и пыльный караван добрёл до небольшой речки и на пригорке, недалеко от неё, его слуги захлопотали, разбивая палатки, разводя костры и развьючивая утомленных мулов. Бенклевский сидел на небольшом камне, наблюдая их работу. Рядом с ним нежилась, отдыхая, “Мака Гетта” – известная всей Аддис-Абебе большая обезьяна из породы каницефалов (собакоголовых). Мака – неизменный спутник Бенклевского во всех его скитаниях. Он ходит обыкновенно пешком и только при переправе каравана через глубокую реку забирается по ноге на седло к своему хозяину. Мелкие реки он переходит вброд, высоко подняв свою собачью голову и взволнованно покрякивая. Ночью он спит, закутавшись с головой в полотняный мешок, который возится специально для него. Смешно наблюдать его встречи с дикими собратьями. Обезьяны скачут по деревьям вдоль тропинки каравана и зовут его к себе иногда ласково, иногда грозно. Идущий совершенно на свободе Мака, не поддается их уговорам, а жмётся к людям и хрипло, ворчливо отругивается – он знает, что ему, живущему с людьми, возврата в лес нет – убьют… По обезьяньим законам, даже вынужденное пребывание в людском обществе не прощается. Этого не учла одна русская дама, которая, заведя огород у себя дома, решила расстаться со своими пятью обезьянами. Она выехала за город, слуги везли за нею обезьян. Нежно и грустно простившись с ними, она отпустила их на свободу и поскакала в город. Вдруг слышит сзади писк и крики. Обернулась. Все пять обезьян с поднятыми кверху хвостами галопом мчатся за нею. Обезьяны с разбега вскочили на сёдла к ней и её слугам, обхватили людей руками, прижались и забормотали что-то укоризненное на своём малопонятном, но выразительном обезьяньем языке. Они хорошо знали, что ждало их в лесу.

Так вот, Бенклевский сидел с Макой около готовившегося лагеря, когда к нему подошёл его старший ашкер и доложил, что по словам местных жителей место это не благополучно – излюбленная стоянка для ночлега разбойников. Что делать? Солнце уже садилось, двигаться ночью опасно, да и слишком далеко до другого места, годного для ночёвки, т.е. места, где есть вода и кусты для костров. Бенклевский решил ночевать здесь, но выставил по четырём углам лагеря часовых, остальным же людям велел спать с оружием. Было уже темно и светила луна, когда Бенклевский, поужинав в своей палатке, взял с собой старшего из слуг и пошёл проверить бдительность часовых. Обойдя лагерь, он спустился вниз к реке, и вдруг остановился, услышав странный, глухой, булькающий звук. Кто-то пил воду, но кто – разобрать было трудно, так как луна, ныряя в волнах белых облаков, светила неярко. Слуга сделал несколько шагов вперёд и быстро вернулся к нему:

– Занду (удав)!!!

Бульканье прекратилось, послышалось шуршание и треск. Удав шёл по тропинке кверху. Бенклевский и его ашкер успели спрятаться за толстый ствол баобаба, держа наготове револьвер и винтовку. Луна освободилась от летучих облаков, и тропинка была ясно видна. Громадный серо-желтый удав, раздувшийся от выпитой воды, шёл на двух кольцах, метя стальным концом хвоста по земле и мягко покачивая отвратительной маленькой головой на толстой шее. Он прошёл мимо, не заметив людей…


Газета “Сегодня” Рига, 30.06.1928 г.

ЧЕМ ЗАНИМАЮТСЯ РУССКИЕ В АБИССИНИИ

Жизнь в столице Аддис-Абебе. Карьера русского инженера. Русские доктора. Офицеры – инструкторы абиссинской армии.

Русская колония, как и остальные европейцы, сосредоточена главным образом в Аддис-Абебе. Аддис-Абеба, что значит “новый цветок” – столица абиссинской империи, перенесенная сюда не очень давно из глубины страны, из дальнего Гондара:

“… Из старинной отчизны поэтов и роз
Мудрый слон Абиссинии негус-негести
В каменистую Шоа свой трон перенёс…”

Гумилёв

Город расположен на вершине горного массива (3500м.) и широко и свободно разбросался по склонам гор: Антото и Экке; близко к городу подступили: невысокий Фурри, зубчатый гребень Мангаши, далёкий двугорбый, похожий на верблюжье седло Эррер, ещё дальше – синеет срезанной верхушкой уже потухший вулкан Закуалла, в кратере его вечно кипит серное озеро, по берегам которого живут многочисленные монахи, охраняющие святое место. Сюда ездят молиться и купаться молодожёны – это помогает в семейном счастье и гарантирует первенца-сына.

Весь город расположен в эвкалиптовом лесу, только центр его – площадь, несколько магазинов и базар свободны от деревьев, все же другие части, особенно Гуляли и излюбленная русскими Кабана (посольский район), – сплошной эвкалиптовый лес.

Эвкалипт – не настоящее абиссинское дерево – его завёз сюда один французский доктор и ему должны быть признательны абиссинцы за это полюбившееся им дерево. Эвкалипт пришёлся “к дому”: он очень быстро растёт, не требует никакого ухода, из него строится весь город, им отапливаются все кухни, он прекрасно сушит почву и его аромат делает Аддис- Абебу местом, исключительно полезным для лёгочных больных. В глубине страны эвкалипт почти неизвестен.

Ещё очень недавно, пять лет тому назад, когда я приехал в Абиссинию, Аддис-Абебеа не имела представления о дорогах. Редкие мощёные улицы, главным образом, ведущие во дворцы или в дома “Телик-Coy” (вельмож) были выложены громадными камнями, представлявшими большую опасность даже для ног осторожных мулов, об автомобилях в то время никто не имел понятия. Во время “кремта”, т.е. периода дождей (июль – октябрь), который здесь из-за положения города на вершине массива, задерживающего осадки, протекает особенно бурно, передвигаться было рискованно и, во всяком случае, неприятно. Теперь в городе протянулись прекрасные шоссе, лишь изредка встряхивающие рессоры многочисленных автомобилей – это заслуга, главным образом, русских инженеров. Их здесь трое, все они путейцы. В качестве помощника одного из них работает студент, не успевший окончить в России, кажется, технологический институт. Некоторые инженерные работы делает также генерального штаба генерал Д. (ген. Дитерихс).

Очень интересна карьера инженера В.

Вскоре после его приезда в Абиссинию, у него почему-то испортились отношения с протежирующим здесь русским (нансенистам) французским посланником. Он отказался от протектората и попросил защиты у абиссинского правительства. Её ему дали, дали также небольшую работу. Несколько месяцев правительство к нему приглядывалось, а потом он получил командировку внутрь страны и вернулся лишь через 15 месяцев. Это время он провёл на берегу озера Цана (Тана по-абиссински), где делал тщательную разведку и изыскания на предмет постройки там шлюзов.

Дело в том, что озеро Цана имеет большое значение в делах внешней политики Абиссинии: отсюда берут начало истоки Голубого Нила, впадающего в Белый Нил, от разливов которого зависит урожай всех громадных хлопковых плантаций в Судане, которые Англия, потеряв Египет, особенно бережёт. Английское правительство давно добивалось у абиссинцев концессий на озеро. Отказ Абиссинии дать их был причиной многих политических осложнений и недавно ещё гроза англо-итальянского соглашения о разделе сфер влияния в Абиссинии и всего вытекающего из него, прошла мимо только благодаря вступлению Абиссинии в Лигу Наций, что было устроено Францией, естественно заинтересованной в парализовании нажимов на Абиссинию других держав.

Абиссинское правительство всегда немного опасается тех европейцев, которые связаны со своими посольствами, боятся их разведующего глаза, и инженер В., порвавший с французским посольством, был для них поэтому находкой. Разобравшись в нём и поняв искренность его желания быть полезным принявшей его стране, они пересадили его к озеру Цана, окружили караулами его работы, изолировали его от всего мира и, когда он вернулся в Аддис-Абебу со своими драгоценными чертежами, хорошо оплатили его работу. Теперь карьера его обеспечена и для этого стоило потерпеть 15 месяцев в диких местах.

Работа инженера В. не пропала даром – правительство предложило американским фирмам постройку шлюзов на озере Цана, англичане всполошились, предложили услуги своих фирм – теперь Абиссиния может, вопервых, торговаться с двумя желающими получить концессию странами, а, во-вторых, впоследствии, имея шлюзы, торговать водой с Суданом.

Следующая по числу представителей здесь – специальность доктора. В Абиссинии три русских доктора (из них одна женщина-врач) и одна женщина – зубной врач. Все они, кроме зубного врача, находятся на правительственной службе и, кроме того, по желанию имеют частную практику, в которой здесь недостатка нет.

Главная группа русских в Абиссинии, конечно, офицеры, но эта группа, так сказать, по прежней службе, а не по применению своей специальности.

На военной службе в Абиссинии раньше были, умершие теперь: полковник граф Платен и морской инженер-механик Петерсен. Некоторое время пишущий эти строки инструктировал абиссинскую пехоту, сейчас лейб-улан ротмистр Фермор обучает конную гвардию регента, остальные офицеры устроились не по своей специальности: полковник Коновалов имеет мельницу под городом и вместе с тем берёт подряды на постройки в городе; поручик Ка- плинский работает тоже на случайных постройках; полковник Хвостов успешно занимается адвокатурой; старший лейтенант Дитерихс преподает рисование в лицее имени регента; старший лейтенант Бенклевский был прежде инспектором (правительственным) винной бельгийской монополии, а теперь служит в министерстве земледелия; граф Татищев с сыном устроили агрикультурное общество с банковскими операциями; недавно ещё здесь в министерстве иностранных дел служил уехавший теперь в Европу изюмский гусар, бывший помощник нашего военного агента при главной итальянской квартире во время войны, штабс-ротмистр Вельяшев.

Есть здесь и русский магазин Ионова, являющийся вместе с тем местом встреч русской колонии – нечто вроде клуба; здесь служит когда-то кадет морского корпуса Трофимов. Карабельный гардемарин, окончивший корпус в Бизерте, Сенявин работает в германском торговом доме. Умершего правительственного золотых дел мастера Ганафи Магометовича, заменил уже давно работавший параллельно с ним, тоже лезгин, Бутаев.

В первом моём очерке в “Сегодня” я заметил ошибку: имя беспокойного монаха на Афоне, прежнего кавалергарда, не Балахович, а Булатович.


Газета “Сегодня” Рига, 1928 г. №183

НА ПЛАНТАЦИИ В АБИССИНИИ

После прочтения мною лекции об Абиссинии и помещении в “Сегодня” статей о жизни русской колонии в стране Царицы Царей, я получаю много писем, с просьбой подробнее осветить различные стороны жизни в этой стране, возможности работы в ней, а также условия проезда туда. Статьей “На плантации в Абиссинии” я отвечаю тем, кто интересуется работой на плантациях и жизнью в глубине страны. Предлагаемый очерк – неприкрашенная правда. Нечто подобное неизбежно случится со всеми, кто соприкоснётся с непосредственной жизнью Абиссинии и с “великими дипломатами” – её чиновниками.

В 1925 г. я прожил шесть месяцев безвыездно в глухом углу Абиссинии, заведуя казённой плантацией кофе. За всё это время я ни разу не видал европейца. Работа была интересная, но ответственная и трудная. Мне надо было быть не только руководителем работ на плантации, но и дипломатом, и судьёй для местного населения. Мой европейский предшественник не только не сумел наладить работу на плантации и запустил её, но и испортил отношения с местными властями и населением ненужной резкостью и несправедливостью. Плантация была дана мне правительством условно, на шесть месяцев, и моя дальнейшая служба зависела от того, как я сумею себя поставить здесь.

Вскоре по приезде в Дубону (название плантации) я узнал, что бывший здесь когда-то абиссинский “шум” (начальник) Ато Уобото украл плату казённых рабов, работающих на плантации, за пять лет, и решил эти деньги для них добыть: я написал письмо протежирующему русским французскому посланнику в Аддис-Абебу и тот известил об этом абиссинское правительство. Результат был неожиданный: оказалось, что Ато Уобото – крёстный сын и племянник одного из двух правителей страны в отсутствии регента Раса Тафари Маконена, уехавшего в Европу; он вызвал крестника и приказал ему спешно ликвидировать неприятность.

Ничего не подозревая об этом осложнении, я мирно копался однажды в своём цветнике, после окончания работ на плантации, когда во двор моего “геби” (дворца) – несколько глиняных хижин с соломенной крышей, окружённых забором из кактусов и колючих веток мимоз – въехал незнакомый мне караван. Это был Уобото. Он представился мне, как начальник этой местности и расположился в одной из хижин, где сейчас же устроил пир Для рабов плантации. Я ничего не понимал. Положение выяснилось ночью. Готовясь ложиться спать, я услышал легкое царапание в задней двери хижины (без окон, с двумя дверьми, одна против другой). Я приоткрыл её, и в хижину на четвереньках вошёл один из рабов – Тигрэ. Он был пьян. Я хотел выгнать его, но он, обняв мою ногу, уселся на полу и сказал:

– Гетта (господин), я знаю – вы хороший человек, вы вылечили моего ребёнка и даёте нашим детям молоко от казённых коров, мы вас любим, но теперь приехал Уобото. Он – вор, но он привёз нам часть наших денег и сказал, что мы, если хотим получить остальное, должны перестать работать на вас и исполнять ваши приказания – что нам делать? Ведь деньги у него. Позвольте нам не слушаться вас, а потом, когда он заплатит, прогоните его прочь.

Действительно, что мне оставалось делать? Я сказал Тигрэ, что так как он был хорошим слугой, я ему разрешаю не выйти на работу по сигналу турумбы (трубы). Было три дня праздника. За это время у меня перебывали почти все семнадцать рабов плантации. Всем я говорил то же самое. Наступило утро четвёртого дня. По сигналу трубы никто не вышел на работу и я арестовал трубу, т.е. повесил её над своей кроватью. В тот же день Ато Уобото пришёл ко мне и, возмущаясь на “собак-рабов”, предложил мне принять крутые дисциплинарные меры.

Я поблагодарил его, но сказал, что сам знаю, что мне делать, и поехал к губернатору Азачу Матафари. Это был мой большой приятель и человек очень интересный. Он был когда-то дворцовым комендантом у сверженного теперь императора Леджиасса, семь лет был в опале у теперешнего правительства и только недавно снова получил назначение. Отношения у нас были отличные. Сразу по приезде сюда я подарил ему подзорную трубу и куклу с закрывающимися глазами его маленькой дочке, и это сразу определило взаимную симпатию. Один случай показал мне правильный путь в этой своеобразной дружбе: разливом реки Ауаш мой караван, отправленный в Аддис-Абебу, был от меня отрезан, и я оказался без денег, без свечей и без патронов. Азач узнал об этом, как и вообще он знал всё, касающееся меня (в мире нет лучшей охраны, чем абиссинская) и однажды его ашкер принёс мне мешочек с серебряными талерами (здесь монета – австрийский талер Марии Терезии), пачку свечей и коробку с патронами.

Через некоторое время мой караван вернулся. Кстати, только тот, кто пожил в подобных условиях, знает, какая радость бывает в доме, когда после долгого отсутствия возвращаются ваши гонцы и привозят вам на двух- трёх вьючных мулах: свечи, какао, рис, консервы, спирт, вино, письма и газеты за несколько недель и прочие блага.

Возобновив свои запасы, я поблагодарил губернатора и вернул ему всё, им мне одолженное. Всегда любезный Азанч, называвший меня не иначе как “каниазмач” (капитан) и на “вы”, вдруг рассвирепел:

– Я к тебе (уже “ты”!) как к сыну отнесся, а ты мне деньги возвращаешь! Может быть, с процентами? Я – старик! – Стыдно!..

Я извинился, сказав, что не знаю ещё всех здешних обычаев, и, конечно не хотел его обидеть. Старик успокоился.

Он в свою очередь не раз требовал от меня безвозмездных услуг, например, прислал мне для починки свои громадные серебряные часы какой- то необычной древней формы. Его слуга, подавая мне часы, заявил:

– Мой господин прислал. Вы посылаете гонца в Аддис-Абебу. Надо починить! – конечно, денег за починку он не вернул.

Однажды, приехав ко мне обедать, Азанч вынул из кармана шнур:

– Вот!

– Что такое? – удивился я.

– Размер моей головы. Пошлите в “ференч-агер”, в Европу, чтобы парик мне сделали, а то лысею. Только, чтобы волосы были светлые.

Старик был трогателен. Я выписал ему из Марселя парик кудрявого блондина, и наша дружба укрепилась.

Так вот, я поехал к Азанчу за советом, как быть с канальей Уобото. Азанч внимательно выслушал:

– Я знаю его, он – вор, но только тронуть его сейчас нельзя. Помните, что он будет всячески стараться, чтобы вы его ударили – тогда вы уедете. Будьте спокойны, как камень. Советуйтесь со мной обо всём и один ни на что не решайтесь. – Я вам – отец. И не бойтесь – я всегда слежу за вами.

Начались мелкие, но постоянные попытки Уобото спровоцировать меня на ссору. Один такой случай расскажу. Его клеврет – молодой хулиган Вольде-Мариам ночью ломился зачем-то в мою людскую. Я не спал. Услышав шум в дверях людской, я открыл дверь в черную ночь и щелкнул затвором винтовки. Всё стихло. Утром при рабах Уобото со своей обычной медвяной улыбкой сказал мне:

– Ночью Вольде-Мариам скандалил в вашей людской. Хотите – я его арестую?

Я ответил:

– Во-первых, вы никого арестовывать здесь не можете, потому что “шум” (начальник) здесь – я и только я, а, во-вторых, я не знаю, о чём вы говорите, я сплю крепко, потому что у меня совесть спокойна, и ничего не слышу. Если вы что-нибудь знаете, скажите…

Присутствующие расхохотались, так как все отлично понимали, кем был послан Вольде-Мариам и почему Уобото знает о его поведении сегодняшней ночью, а он прикусил язык.

Азанч был в восторге. Уобото, видя что его политика не удаётся, стал действовать энергично.

Вольде-Мариам и ещё четыре оплаченных Уобото раба устроили нечто вроде бунта: они напились для храбрости и стали кричать у меня во дворе, требуя выдачи им арестованной мною трубы. Для устрошения моих слуг, они явились с мотыгами. Собралась толпа рабов. Уобото стоял в стороне, ожидая результатов своего замысла. Я был предупреждён рабами и слугами, и вышел к толпе, положив в карман револьвер. Мои слуги окружили меня. Откуда-то взялись семьдесят солдат Азача с саблями. После уже я узнал, что несколько человек их всё время незримо присутствовало около моего дома. Я остановил их, и один вошёл в толпу. Пьяный Вольде- Мариам с папироской в зубах нагло усмехался, глядя на меня и говорил что-то, видимо, недопустимое. Надо было действовать решительно. Я сказал ему:

– Брось папиросу, обезьяна, – и стеком выбил её у него изо рта.

Вольде-Мариам замахнулся на меня мотыгой. Толпа ахнула, мои слуги и солдаты Азача бросились ко мне, но я опередил их. Ударом под подбородок свалил негодяя без чувств на землю. Я велел его привести в чувство и потом заковать в цепи. Толпа разошлась.

Моя борьба с Уобото кончилась тем, что я спровоцировал его на поступок, погубивший его планы на плантации. Этим я очень горжусь, так как перехитрить абиссинца трудно.

Я с вечера сказал при рабочих, что утром посылаю гонца в Аддис- Абебу, правильно рассчитав, что Уобото будет об этом извещён в ближайшие десять минут. Утром я, действительно, послал раба в город к моему приятелю штабс-капитану Вельяшеву. В письме к нему я говорил, что хочу сделать пробу бдительности Уобото, так как уверен, что он это письмо перехватит. К письму я приложил абиссинский перевод его. Через несколько часов после первого, в Аддис-Абебу ушёл второй гонец другой дорогой – преданный мне мой личный слуга. Он отнёс другое письмо Вельяшеву для передачи французскому посланнику, где я описываю историю первого письма, а также обстановку на плантации, не позволяющую мне работать. К этому письму я приложил бумагу губернатора Азача Матофари, протежирующему ему всесильному военному министру (теперь умершему) Авто Гергису, второму правителю страны в отсутствие регента, бывшему не в очень хороших отношениях со своим соправителем – дядей Уобото. В этой бумаге Азач официально сообщал ему о проделках Уобото и удостоверял факт утайки последним жалования рабов.

Мой план оказался верным: Уобото действительно перехватил моего первого гонца. Воображаю его лицо, когда он познакомился с содержанием моего письма!

Второй гонец дошёл благополучно. Результаты его появления в Аддис- Абебе были эффектны: французский посланник в Аддис-Абебе именем Франции потребовал у абиссинского правительства принятия мер к ограждению меня и моей работы, угрожая в противном случае обратиться непосредственно к императрице Заудиту. Военный министр фитауари Авто Гер- гис предъявил своему соправителю бумагу Азача и тот должен был отдать приказ об аресте своего неудачливого племянника. Исполнение приказа было возложено на моего друга Азача, но, конечно, Уобото был предупрежден людьми своего дяди и во время скрылся. Скрылись с ним и четыре его клеврета.

Торжествующий Азач устроил в честь меня пир. Работа на плантации возобновилась.

Когда по истечении шести месяцев моего условного пребывания на плантации я уезжал в Аддис-Абабу, куда к этому времени вернулся из Европы регент, всё население плантации три версты провожало меня.

Приехав в Аддис-Абебу, я подал рапорт правительству, не упоминая о бывших неприятностях, о своей работе и приложил к нему свидетельство Азача о поднятых мной за это время из земли 10000 кофейных кустиков, а также мой проект реформ, необходимых, по моему мнению, на плантации, при котором она даст наибольшее напряжение своей производительности. Правительство предложило мне вернуться обратно на плантацию с двойным окладом жалования. Я отказался, т.к. имел другие планы, но до самого отъезда из Абиссинии встречался со старым Азачем, тоже переехавшим в Аддис-Абебу. Иногда меня навещали приходившие по своим делам в город рабы с плантации и, угощаясь с моими слугами, вспоминали вместе пережитое время.


Газета “Сегодня”, Рига, 1928 г. №211

ЛЖЕ-АНАСТАСИЯ И “ШВИБС”

Лже-Анастасия снова заставляет говорить о себе в виду тех притязаний уже материального характера, которые она начинает предъявлять к наследию царской семьи. В виду этого, особый интерес представляет полученное нами из Абиссинии письмо капитана Булыгина, который дает чрезвычайно важные сведения для окончательного разоблачения этой незнакомки.

Сюда в Абиссинию газеты доходят с большим опозданием. И только теперь я ознакомился со статьей “Сегодня”, в которой сделан разбор книги П. Жильяра и К. Савича “La fausse Anastasie”. В этой книге имеется ссылка на меня.

Вот что гласит она:

“…23 февраля 1925 г. г-жа Жильяр получила от вел. Кн.Олъги Александровны очень взволновавшее её письмо… “Никто кроме Вас не сможет мне сказать, кто она такая… Самое ужасное, что она говорит, что одна из её теток – она не помнит которая – называла её “Швибс”! Бог Вам в помощь!..”

Что взволновало так Ольгу Александровну? – То, что она одна этим словом называла Анастасию и мало кто про это знал… Загадка со словом “Швибс” осталась…

Скоро разъяснилась и она.

В 1918 г. один офицер – Булыгин – был послан вел. кн. Ольгой Александровной в Сибирь к царской семье. Как пароль ему было дано это слово “Швибс”. Очутившись теперь в Берлине Булыгин бывал у своих знакомых Швабе, у которых несколько недель жила Чайковская. Когда он ей напомнил это слово “Швибс” – она ничего не могла припомнить. Булыгин рассказал ей, в чем дело, и она довольно ловко использовала полученные от него сведения…”

Я должен сказать через газету “Сегодня” (просьба – другие газеты перепечатать) Петру Андреевичу Жильяру, которого привык ещё со времен Сибири и общей нашей дружбы с покойным следователем Н.А. Соколовым (ведшим дело об убийстве царской семьи) любить и уважать, и г-ну Савичу, которого не имею чести знать, что лучше всего им было бы спросить меня об обстоятельствах, сопровождавших историю слова “Швибс”, прежде чем печатать о ней в своей книге.

Я теперь знаю источник, давший П.А. Жильяру приведенные им сведения – источник этот недоброкачественен.

По настоящему дело было так:

В январе 1919 г., выполняя данное мне высокое поручение, я выехал из дворца “Харакс” (в Крыму) – тогда резиденции государыни Марии Федоровны и вел. кн. Ольги Александровны, где я был начальником офицерской команды охраны. Ехал я с выбранным мною помощником – есаулом Грамотным – в Сибирь для наведения точных справок о судьбе государя и его семьи. На случай, если мне удалось найти кого-нибудь из царской семьи, вел. Кн. Ольгой Александровной было мне дано несколько интимных в царской семье слов (между ними и слово “Швибс”), описание детских игр, икон, любимых колец и пр.

В Сибири я стал помощником следователя Соколова, т.е. вернее, офицером, состоящим в его распоряжении, и через мои руки прошло всё следствие по делу убийства царской семьи (часть своих воспоминаний по этому делу я печатал в газ. “Сегодня” летом 1928 г., подписываясь инициалами “П.Б.” – “По следам убийства царской семьи”).

В 1920г. я догнал Соколова в Париже и весной 1921г. выехал по его приказанию в Берлин, где продолжал работать по его указанию. Там же впервые я встретился с “Незнакомкой”, о которой по приказанию Соколова я произвел самостоятельное дознание. Кстати, напомню, её тогда называли не вел. Кн. Анастасией Николаевной, а вел. Кн. Татьяной Николаевной. Имя “Незнакомки” было изменено после того, как удалось установить совершенно точно, что она ниже ростом покойной вел. Кн. Татьяны Николаевны. Вопрос о самозванках не новый в истории следственной работы Н.А. Соколова: в Сибири мы их встречали не один раз, но это дело требовало особенно тщательного исследования, и таковое я и производил. Мне известны многие стороны этого дела и своевременно всё это будет опубликовано.

Сейчас ограничусь немногим – ответом по существу на затронутый г.г. Жильяром и Савичем вопрос.

“Булыгин рассказывал, в чем было дело…” – это вздор хотя бы и потому, что я совершенно не говорю по-немецки, а “Незнакомка” так же мало говорит по-русски и на других языках, кроме немецкого, на котором, кстати сказать, младшие великие княжны почти не говорили. В качестве переводчиков я пользовался двумя лицами – бароном О.-С*. и ротмистром Швабе, о котором упоминают г.г. Жильяр и Савич.

____________

*Барон B.JI. Остен-Сакен, Тетенборн.

______________

В доме г. Швабе я, действительно, встречал “Незнакомку”. Барон О.-С. и г. Швабе были в то время разных мнений о “Незнакомке”, которые они оба впоследствии переменили на диаметрально противоположные, т.е. барон О.-С., разделявший в то время мое отрицательное мнение о ней, стал её горячим партизаном. С ротмистром Швабе произошла обратная метаморфоза. В доме г. Швабе я услышал сильно насмешивший меня рассказ ( в переводе г-жи Швабе) “Незнакомки”, вспоминавшей за чаем о том, что “…у нас в семье хранились старинные русские обычаи, так, например, мой брат (т.е. наследник Алексей ), когда был маленьким, спал всегда в золоченой люльке…”. У меня никогда не было сомнения в самозванстве “Незнакомки”, но эта “клюква” вызвала, кроме улыбки, ещё и другие чувства, хорошо понятные каждому монархисту.

Этим двум лицам – барону О.-С. и гв. ротмистру Швабе – я сообщил слово “Швибс” и только им, а потому оставляю на их совести факт передачи этого слова “Незнакомке” и те волнения в царской семье, которые были вызваны спекуляцией ею этим словом.

Повторяю: г.г. Жильяру и Савичу лучше всего было бы справиться у меня об этом деле, как это сделал вел. кн. Андрей Владимирович, собиравший сведения о “Незнакомке”; по его вызову я, приезжая в 1927 г. в Европу, дал ему в Ницце все, имеющиеся у меня сведения. Там же я видел и герцога Лейхтенбергскаго, видел весь собранный им материал по этому делу и правдиво сообщил мои мнения.

Я понимаю желания и стремления русских людей поверить легенде о спасшейся вел. княжне, но надо помнить, что есть ещё и рассудок, а он, соединенный с опытностью серьезного следователя, помог Н.А. Соколову создать 12 томов предварительного следствия по делу об убийстве в Екатеринбурге.

Ошибки быть не может. Достаточно сопоставить показания нескольких захваченных убийц. Попыток же сбить следствие с пути легендами о спасении той или другой великой княжны было много. Сейчас передо мной письма Соколова из Парижа ко мне в Берлин, после получения им пересланного мной через курьера материала, собранного мною о “Незнакомке”:

1). “… Вы и не представляете себе важность совершенной Вами работы, т.к. не знаете событий здесь…”.

2). “… О “Незнакомке” не считаю возможным и говорить. Это не конец… здесь тоже дела… То ли ещё будет…”.

Соколов знал, о чём говорил, узнал это впоследствии и я.

Говорить вслух обо всём – время ещё не пришло.

Скажу ещё: от меня требовали (уже когда я был здесь в Абиссинии) дать удостоверение, что я не установил, кто такая “Незнакомка”. Это было наивно, и я лишь посмеялся. Между тем, чтобы установить, кто такая “Незнакомка” (этого мы не установили, действительно) и установить, что она не тождественна с лицом, которым она себя (или другие – её) называет – большая дистанция.

В заключение скажу: я, действительно, не знаю, кто такая “Незнакомка”, как называли её мы с Соколовым, или “больная”, как называют её её приверженцы теперь, но кто бы она не была – она играет темную и оскорбительную для всех чтущих память убиенной вел. княжны Анастасии Николаевны роль.

Абиссиния


НЕКРОЛОГИ

Журнал “Часовой”, Париж, 1931г., № 63, стр. 25-26.

ПОЛКОВНИК А.Н. ФЕРМОР

17 июля скончался в Париже от перитонита Лейб-гвардии Уланского Его Величества полка полковник Александр Николаевич Фермор.

Воспитанник Императорского Училища Правоведения, Александр Николаевич с началом Великой войны стремится в действующую армию и поступает вольноопределяющимся в л-гв. Уланский Его Величества полк, где уже вскоре воинская его доблесть отмечается солдатским Георгиевским крестом. Быстро подвигаясь в офицерских чинах и боевых наградах, два раза раненый, он завоёвывает у однополчан аттестацию выдающегося боевого офицера и отличного товарища.

Под конец Великой войны он по собственному желанию прикомандировывается к л.-гв. Егерскому полку, где оказался большой недостаток в офицерском составе после упорных боёв на реке Стоход. В доблестном л.-гв. Егерском полку он легко завоёвывает тоже уважение и любовь, которые его так сковывали с родными уланами, и яркое признание чего сказалось в эти дни в особом внимании к покойному со стороны лейб-Егерей, делящих общее с Уланами горе.

Наступает безумие 1917 года. Всё лучшее чутко отзывается на призыв генерала М.В. Алексеева. А.Н. Фермор в числе первых прибывает на Дон, чтобы принять участие в Белом движении, благодаря которому все русские могут теперь с гордо поднятой головой смотреть в глаза как своим, так и иностранцам .

Приходит тяжёлое время эмиграции. Не мирится с серыми буднями непосредственная натура Александра Николаевича и ищет он выхода. Эту “отдушину” он находит в центральной Африке, куда Абиссинской коннице он несёт свои знания, энергию и боевой опыт. Вскоре, став приближённым к Негусу, он назначается начальником его конвоя. Годы тянутся, а ожидаемая Александром Николаевичем боевая проверка его трудов, вложенных в обучение, не наступает.

Не удовлетворённый, он возвращается в Париж к родным, друзьям, лелея в себе надежду найти скоро новое применение своих боевых способностей. Но здесь находит он свой конец, и не от вражеской пули, не раз его искавшей, а в короткой и тяжёлой болезни, предательски подкравшейся и в несколько дней его сразившей. С поразительным самообладанием встречает Александр Николаевич обычный ужас смерти. В неимоверных страданиях, с неоставляющим его мужеством, в котором сказался пример его доблестного прадеда генерала Фермора, боевого сподвижника великого Суворова, Александр Николаевич доживает свои последние часы. Он отдаёт последние распоряжения, сам приглашает духовника и уже слабеющим голосом подтверждает своё верование в спасение Родины через Монархию. Тяжело сознавать такой безвременный уход человека, имевшего все данные ещё оказаться широко полезным восстановлению своей Родины.

Да будет покой праху дорогого Александра Николаевича в земле, если и не родной, то ставшей нам близкой по оказанному нам гостеприимству.

Б.И.


Газета “Возрождение”, Париж, №3514

Старший лейтенант Российского Императорского Флота сотрудник газеты “Возрождение”
Антон Иванович Бенклевский
скончался волею Божией 25. XII/ 1934 г. в Аддис-Абебе (Абиссиния), о чём с глубокой скорбью извещают редакция и сестра покойного.


“Морской журнал”, Прага, март 1935г. №87 (3)

ПАМЯТИ А.И. БЕНКЛЕВСКОГО

“…Скоропостижно скончался в далёкой Аддис-Абебе старший лейтенант Антон Иванович Бенклевский…” – гласит краткое сообщение в январском номере “Морского журнала”.

Мне припоминается молодой мичман в адъютантских аксельбантах, флаг-офицер 2-го дивизиона 1-ой минной дивизии, которым пишущий эти строки командовал в 1913-14 годах.

Не по летам серьёзный, Антон Иванович отлично справлялся с хлопотливой должностью, в которой он являлся в единственном числе всем штабом дивизиона.

Началась война. Участники её на Балтийском театре, вероятно, помнят выдающуюся работу наблюдательного поста в эвакуированной нами и опустевшей Либаве. По временам появлялся “Аугсбург” и старался огнём своим сбить все те вышки, где могли ютиться столь неприятные немцам наши наблюдатели.

Антон Иванович перед войной женился, и его молодая супруга была награждена медалью на георгиевской ленте с надписью “За храбрость” за её работу под огнём неприятеля, когда она помогала своему мужу, начальнику этого поста Службы Связи.

Прошли годы, и в Париже на страницах “Возрождения” стали появляться статьи за подписью “А. Бенклевский”.

Штаб Коморси (Командование Морскими Силами) в Гельсингфорсе, живущий нервной, напряжённой жизнью в конце 1916-го года и в трагические минуты марта 1917 г. – всё это ожило под мастерским пером Антона Ивановича.

Его пребывание в тропической полосе Восточной Африки также отразилось на его творчестве. Вы чувствовали в его рассказах всю глубину тонов Южного моря, его необычайную прозрачность. Силой своего таланта он переносил вас на фелюгу “ловителей жемчуга” и вы невольно входили во все интересы и мелочи повседневной жизни её обитателей. Неумолимое солнце, стоящее прямо над головой, лоснящиеся тела ныряльщиков, бородатый старик-хозяин, всё время подсчитывающий свои барыши, и акулы вокруг фелюги, ожидающие очередную жертву – всё это вставало перед вашим взором так ярко, как-будто вы сами были там.

Так писать, как покойный Антон Иванович, мог только исключительно талантливый человек и прирождённый художник слова. Мы в праве были многого ожидать от него, но, увы, рок судил иное.

Пусть ему будет легка земля на далёком от родины крае земного шара.

Контр-адмирал Д.В. Никитин, Сеаттль


Газета “Последние новости”, Париж, 11.03.1936г., №5466, стр.3

ДВЕ СМЕРТИ В ПАРАГВАЕ

Из Буэнос-Айреса нам сообщили о трагической смерти русского инженера на парагвайской службе В.А. Башмакова. Покойный был ранен на улице Асунсьона во время происшедшего в феврале государственного переворота и через несколько дней скончался в страшных мучениях.

В.А. Башмаков, сын проживающего в Париже А.А.Башмакова, 8 лет тому назад переехал в Парагвай из Югославии и устроился там инженером в департамент общественных работ.

В день военного переворота покойный вышел из дома в русскую церковь, чтобы пригласить священника для похорон скоропостижно скончавшегося другого русского, директора старообрядческой колонии под Энкарнасьоном “Балтика”, П.П. Булыгина.

О последнем, как руководителе и организаторе переселения русских староверов из Латвии и Литвы, упоминалось в очерках нашего корреспондента К. Парчевского.

По сведениям из Аргентины, у покойного в последнее время были крупные неприятности с переселёнными им в Парагвай староверами, что и заставило его переехать из “Балтики” в Асунсьон.


Газета “Новое русское слово”, Нью-Йорк, 21.03.1936г” №8452, стр. 4

ТРАГИЧЕСКАЯ СМЕРТЬ В.А. БАШМАКОВА

17 февраля, во время переворота в Парагвае, в Асунсьоне, В.А. Башмаков – сын известного учёного и общественного деятеля А. А. Башмакова – был смертельно ранен и скончался 23 февраля после тяжких мучений. Это единственный русский, погибший в эти тревожные дни.

Покойный окончил курс инженерного института в Лозанне и до войны служил инженером по урегулированию русла Оки. Войну он провёл офицером в артиллерии, участвовал в 64 боях, преимущественно на галиций- ском фронте, получил ряд отличий за храбрость. Когда во время революции начался развал армии, покойный одним из первых прибыл на Дон в Добровольческую армию. Проделав весь Ледяной поход, Владимир Александрович присутствовал при гибели генерала Корнилова, находясь в минуту взрыва снаряда при доме главнокомандующего, состоя в его непосредственной близости. В августе 1918 года Владимир Александрович участвовал во взятии Ставрополя и в наступлении на Курск. В 1920 году, с отрядами генерала Врангеля был эвакуирован, как тифозный, с последними эшелонами из Крыма.

После ряда годов работы в Сербии по проведению новых железнодорожных линий, Владимир Александрович в 1927 году был приглашён парагвайским правительством на службу, а в последние годы был там в должности директора общественных работ.

Владимир Александрович принимал активное участие в Асунсьоне в русской общественной жизни и смерть его настигла при исполнении долга. Он поехал за священником и гробом для скоропостижно скончавшегося друга – П.П. Булыгина – не смотря на советы не выходить из дома.

Женат он был всего четыре месяца. Его невеста, а теперь – вдова – О.А., рождённая Турчанинова, приехала к нему из Белграда и теперь ей пришлось присутствовать при его безвременной кончине.

Вся русская колония и официальные представители страны провожали безвременно погибшего большого русского человека на русское кладбище.

В.А. Башмаков был потомком Суворова.


“Газета для всех”
Рига, 12.04.1936, №13, с.7,8

УМЕР П.П. БУЛЫГИН*

В Парагвае, на 42-ом году жизни, умер замечательный русский человек – Павел Петрович Булыгин, храбрый воин, поэт, писатель, исследователь неизведанных земель, инструктор армии абиссинского негуса, заведующий кофейными плантациями в Абиссинии.

Да, это был удивительный человек. Здоровый, сильный, мощный, ни перед чем не останавливающийся. Он мог, хотел и достигал. Но если говорить о Булыгине, придётся писать не статью, а книгу.

Булыгин происходит из писательской семьи. Родился во Владимире, там же окончил гимназию. Затем поступил в Александровское военное училище в Москве и вышел в л.-гв. Петроградский полк.

Всю войну он провёл на фронте, был ранен, контужен, получил несколько наград. После революции участвовал в белых армиях, совершал походы, в том числе и “ледяной”.

Находясь в армии адм. Колчака, Булыгин вместе со следователем Н.А.Соколовым вёл расследование об убийстве царской семьи.

В 1934 г. Булыгин, проживая в Литве, неожиданно получил приглашение поехать в Парагвай и там организовать русский старообрядческий посёлок. Он предложение принял и, благодаря своим организаторским способностям, основал в Парагвае русскую деревню.

Там он и нашёл свою неожиданную кончину.

Скончался Булыгин 17-го февраля с.г. и похоронен в Парагвае, на русском кладбище.

_________________

*Автор некролога не указан. По предположению Ю. Абызова, автором некролога является Ю. Ржевский. Выделение – по тексту “Газеты для всех”.


Газета “Новое русское слово”,
Нью-Йорк, 21.04.1936г. №8482

ГИБЕЛЬ РУССКОГО СТРАННИКА П.П. БУЛЫГИНА

Следствие об убийстве. – Инструктор армии в Абиссинии. – Переезд в Парагвай. – Как Булыгин основал под Асунсьоном русскую деревню. – Таинственные совпадения. – Две смерти.

Где то далеко, в Парагвае, умер писатель и поэт Павел Петрович Булыгин.

Булыгин несколько лет тому назад поместил ряд статей, вскрывающих тайну убийства царской семьи. Этот вопрос он знал хорошо уже потому, что работал со следователем Н.А. Соколовым в Сибири, а потом после его смерти продолжал расследование в Европе.

После революции П.П. Булыгин вступил в белую армию, совершил с нею походы, в том числе и ледяной, а затем по повелению вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны, уехал в Сибирь на розыски царской семьи. Надо сказать, что он состоял начальником личной охраны Марии Фёдоровны в Хараксе. Его “Воспоминания о работе со следователем Соколовым” потом вышли в Англии (в прошлом году), а за два месяца до его смерти эта книга появилась и на итальянском языке в Милане.

Булыгин происходил из писательской семьи. Его отец, подписывавшийся тоже “П.Булыгин”, работал в “Русском богатстве”, писал беллетристические вещи, жил во Владимире, там и родился Павел Петрович, там же окончил гимназию. Затем поступил в Александровское военное училище в Москве, и вышел одним из первых в лейб-гвардии Петроградский полк.

На войне он пробыл до самого её конца, был ранен, контужен, получил несколько отличий – этот человек вообще отличался большой смелостью, большим личным достоинством и бескорыстием. Без преувеличения можно сказать, что из трёх рублей своего кошелька он два с половиной, не задумываясь, готов был отдать неимущему. Живал он и в Риге, живал и в Литве, потом отправился в Абиссинию. Это было в 1929 году*.

В сущности, его жизнь напоминает сказку, занимательный роман, повесть о днях беспокойного сердца, рассказ о человеке, не желавшем покоя, всегда стремившегося в неизвестную даль.

В Абиссинии он был сначала инструктором армии негуса, – в эти минуты о работе в абиссинских войсках Булыгина, должно быть, вспоминают и негус и его приближённые.

Всё же это не могло продолжаться бесконечно. В Абиссинии Павел Петрович провёл громадный срок – целых 12 лет, и после инструктирования армии негуса занялся новым делом. Вообще, чего он только не делал, где он не бывал, куда не заглядывал!.. Теперь он стал заведующим… правительственной кофейной плантацией! Можно ли было ожидать всех этих пертурбаций от гвардейского офицера? Разумеется, в Абиссинии он тосковал, как волк при луне. Но почему то его тянуло всегда к необычному, его звали станы, экзотические миры, необычайная обстановка. Он хотел испытывать новые ощущения, пробовать свои силы на новых незнакомых, удивительных поприщах – храброе сердце, неугасимая энергия, вера в себя, свою судьбу и будущее.

Года три тому назад он приехал в Литву, и в 1934 году получил неожиданное предложение – поехать ходоком от староверов в … Парагвай. Всякий другой отказался бы и был бы логичен. В самом деле: почему от староверов?., почему в Парагвай?., почему русский писатель Булыгин, а не кто иной? Но Павел Петрович согласился. С неимоверными усилиями, без всяких средств, без знания испанского языка, исключительно благодаря своим организаторским способностям, он и там ухитрился и успел сделать очень многое, принести большую пользу.

Правда, этим успехам много способствовало личное знакомство Булы- гина с президентом парагвайской республики. Так или иначе, но он добился всяких льгот для колонистов этой земли.

Буквально без ничего, в глухом девственном лесу Парагвая, он основал русскую деревню. Как? Откуда средства? Но Булыгин над этим никогда не задумывался, и никогда не был расчётливым, всё брал на себя, готов был отвечать личным карманом, ручаться за всех и каждого. На своё имя занял крупные деньги, отдал их поселенцам и ни минуты не сомневался, что никогда не получит их обратно! Так и говорил:

“Пусть это будет моя затея!” .

Теперь этот долг банку заплатит его вдова из гонорара, полученного за английскую книгу – Булыгин был женат на сестре художника Шишко.

Пожалуй не стоит говорить, что всякая удача талантливого человека должна возбуждать и зависть, и сплетни, родить интриги и клевету

– со всеми этими невзгодами Булыгин мог бы бороться и их победить. Но уже давно было подорвано здоровье. Волнения, бессонные ночи, напряжённые нервы – всё это исподволь, потихоньку, но верно, подкашивало и, наконец, подкосило даже его железное здоровье.

В последние дни судьба стала вдруг гримасничать, и эти гримасы были злы.

17 февраля Булыгина не стало. Он умер от кровоизлияния в мозг – умер накануне новой жизни и новых возможностей: со дня на день должен был придти чек из Англии – гонорар за его книгу – и дальше открывался путь в Европу. Долго ли он пробыл бы здесь – другой вопрос. Вероятно, Европа его не захватила бы совсем: за свою жизнь он изъездил почти весь земной шар – скиталец по натуре, природе, инстинкту и влечению. Домоседом он не был.

Умер бедняком: после него осталось всего на всего четыре с половиной парагвайских пезо, т.е. около одного французского франка. Трогательная подробность: эти деньги вдова положила около образа в его комнате. Пройдёт время и эти деньги будут положены в фундамент часовни – её решила построить тоже вдова – в Парагвае, на русском кладбище.

Смерть Булыгина была неожиданна. На сам он как то и почему то её предчувствовал.

Вот его стихи:

…Быть может срок уже намечен,
И вздох последний близок мой,
Заглянут в гроб пугливо свечи,
Душа уйдёт… опять домой…

Последние строфы пророчествуют:

…Но знаю, что опять тоскуя
По милой и смешной Земле
Покорный прошлому, приду я
И спрячусь робко в полумгле.

И будет сладкая отрада,
Как было раз – давным-давно:
Почуять запах листопада
И заглянуть к тебе в окно…

Это стихотворение Булыгин посвятил своему другу, Башмакову, и на этом нужно остановиться. Дело в том, что в далёком Парагвае, на чужой земле, они были друзьями.

В то утро, когда умер Булыгин, в Асунсьоне вспыхнула революция. Город был отрезан, шла пальба, на улицах воздвигались баррикады, а Булыгины жили в восьми километрах от столицы. Как-нибудь, с большим риском, надо было туда пробраться.

Башмаков решился. Он раздобыл камион и уехал в Асунсьон за гробом и священником. Его отговаривали, убеждали отложить до следующего утра – он не сдался, поехал и в уличной перестрелке был ранен в печень и живот. Через неделю – тоже в 10 утра – Башмаков скончался в местном госпитале – странная дружба “не от мира сего” оборвалась и теперь обе могилы высятся рядом.

В мире бывают странные, почти загадочные явления, овеянные мистической тайной. Действительно, два русских человека в далёком Парагвае нашли друг друга, сблизились и умерли в один и тот же день, в один и тот же час, и один из них погиб потому, что поехал за гробом для другого.*

П.П. Булыгин был очень интересным человеком. Такие встречаются редко. Он был талантлив, прекрасно писал, владел стихом, горел и сгорел в романтических порывах своего неистового сердца, искал опасностей, всегда готов был жертвовать собой, не знал страха, не знал препятствий, был верен в дружбе и любви, готов был отвечать не только за себя, но и за других – странник, воин, поэт, неугомонный человек, русский кочевник, взыскующий Града – поразительное и чудесное сочетание черт и властных качеств, объединяющихся в одном слове: мужество. И в своих стихах он имел право сказать искренне и ничего не преувеличивая:

.. Я жил! Я жил! И я сгорел…
Пусть я раздавлен у порога,
Но я дыханием согрел
Один янтарь на чётках Бога …

Если проследить, когда и где писались его отдельные стихи, повести, рассказы, кажется, будто перелистываешь географический атлас.

Тут: Россия, Москва, Владимир, Польша, Германия, Франция, Италия, Абиссиния, Балканский полуостров, Латвия, Литва, потом экзотические страны: Перу, Буэнос-Айрес, Парагвай – где он ни был, чего он ни виде, каким испытаниям себя не подвергал – выразительное лицо, смелое сердце, громадный темперамент, здоровая непокорная сила.

Булыгин умер, когда ему было всего 41 год.

Пётр Пильский


* В рижской газете «Сегодня» (1936, №90) был опубликован второй некролог Петра Пильского, в котором после этого абзаца добавлен следующий текст:

Стихи Булыгина будут изданы – об этом решила позаботиться его вдова, и эта книга откроет многое в жизни, днях, настроениях, судьбе и странствиях Булыгина. Она отражает его порывы, его романтические стремления, жажду скитаний его пути:

От многих берегов я отплывал,
И мир земной давно мне тесен.
Я десять лет беспечно засыпал
Под звуки абиссинских песен.

Я понял, как велик, велик Аллах
И как его веленья святы!

За облака я часто принимал
Сквозные контуры Синая.
Я русскую деревню основал
В лесах глухого Парагвая.

Дальше – вздох о том, чего никогда – ему казалось – не увидеть:

Все страны возвращаются, как сны,
Родная не вернётся только…
На берегу широкой Параны
О Волге я тоскую горько.


Газета “Наша заря”, Тянъцзин,
25.04.1936 г., №2515, стр. 5.

УМЕР БУЛЫГИН, РАБОТАВШИЙ НАД ТАЙНОЙ УБИЙСТВА ЦАРСКОЙ СЕМЬИ

Экзотическая биография. – Приказание Марии Фёдоровны… – Инструктор Негуса. – Путешествие в Парагвай.

В Парагвае умер писатель и поэт Павел Петрович Булыгин, давший в своё время европейской прессе ряд статей, вскрывающих тайну убийства царской семьи.

Этот вопрос он знал хорошо уже потому, что работал вместе со следователем Н.А. Соколовым в Сибири, а после его смерти продолжал расследование в Европе.

После революции П.П.Булыгин вступил в белую армию, совершил с ней походы, в том числе и “ледяной”, а затем, по повелению вдовствующей императрицы Марии Фёдоровны, уехал в Сибирь на розыски царской семьи.

Он состоял начальником личной охраны Марии Фёдоровны в Хараксе.

Его “Воспоминания о работе со следователем Соколовым” потом вышли в Англии, а за два месяца до его смерти эта книга появилась и на итальянском языке в Милане.

Остались после него беллетристические и поэтические произведения.

На войне он в качестве гвардейского офицера пробыл до самого её конца, был ранен, контужен, получил несколько отличий, – этот человек, вообще, отличался большой смелостью, большим личным достоинством и бескорыстием.

Живал он в Риге, живал и в Литве, потом отправился в Абиссинию. Это было в конце 1929 г.*

Его жизнь напоминает сказку, занимательный роман, повесть о днях беспокойного сердца, рассказ о человеке, не желавшем покоя, всегда стремящемся в неизвестную даль.

В Абиссинии он был сначала инструктором армии негуса – в эти минуты о работе в абиссинских войсках должно быть вспоминают и негус и его приближённые.

__________

*П. Булыгин уехал из Европы в Абиссинию в конце 1924 г. (Прим. составителя)

___________

В Абиссинии он провёл целых 12 лет*, и после инструктирования армии негуса занялся новым делом. Он стал заведующим… правительственной кофейной плантации – можно ли было ожидать всех этих пертурбаций от гвардейского офицера?

Разумеется, в Абиссинии он тосковал, как волк при луне. Его всегда тянуло к необычайному, его звали далёкие страны, экзотические миры, необычайная обстановка.

Года три назад он приехал в Латвию, и в 1934 году получил неожиданное предложение – поехать ходоком от … староверов в … Парагвай.

Там он теперь и скончался.

__________

*С конца 1924 по начало 1934 гг. (Прим. составителя)


Газета “Возрождение”, Париж, 3 мая 1936 г., стр. 4.

СМЕРТЬ РУССКИХ

В Асунсьоне (Парагвай) скончался Лейб-гвардии Петроградского полка капитан Павел Петрович Булыгин.


Журнал «Часовой», Париж,
Июль 1936 г., №171, стр. 33.

ИНЖЕНЕР В.А. БАШМАКОВ

17 -го февраля во время переворота в Парагвае, в Асунсьоне, В.А.Башмаков (сын известного учёного и общественного деятеля А.А.Башмакова) был смертельно ранен и скончался 23 февраля после тяжких мучений. Это единственный русский, погибший в эти тревожные дни.

Покойный окончил курс Инженерного Института в Лозанне и до войны служил инженером по урегулированию русла Оки. Войну он провёл офицером в артиллерии, участвовал в 64-х боях, преимущественно, на Га- лицийском фронте, получив ряд отличий за храбрость. Когда во время революции начался распад армии, покойный одним из первых прибыл на Дон, в Добровольческую армию. Проделав весь Ледяной поход, Владимир Александрович присутствовал при гибели генерала Корнилова, находясь в минуту взрыва снаряда при доме Главнокомандующего, стоя в его непосредственной близости. В августе 1918 г. Владимир Александрович участвовал во взятии Ставрополя и в наступлении на Курск. В 1920г. с отрядами генерала Врангеля был эвакуирован как тифозный с последними эшелонами из Крыма. После ряда работ в Сербии по проведению новых железнодорожных линий Владимир Александрович в 1927г. был приглашён Парагвайским правительством на службу, а в последние годы был там в должности директора Общественных работ. Он заслужил особую благодарность, как участник войны с Боливией, во время которой ему были даны важные поручения по сооружению мостов в Гран Шако. Владимир Александрович принимал активное участие в Асунсьоне в русской общественной жизни и как ревнитель организации русского православного прихода. Стойкий в своих патриотических убеждениях, он был достойным потомком Суворова. Широко образованный и выдающихся дарований, он поражал своей необычайной скромностью и добротой и рыцарской красотой своего поведения. И смерть настигла его при исполнении дожа перед скоропостижно скончавшимся другом П.П.Булыгиным. Он поехал за священником и гробом, несмотря на советы не выходить из дома.

Женат он был всего 4 месяца. Его невеста, а теперь – вдова, Ольга Александровна, рождённая Турчанинова, приехала к нему из Белграда, и теперь ей пришлось присутствовать при его безвременной кончине. Он знал, что умирает, и что особенно трогательно, просил сообщить отцу с осторожностью и жалел, что сам не может написать и проститься с ним и со своей второй матерью. Вся русская колония и официальные представители страны провожали безвременно погибшего большого русского человека на русском кладбище.


Журнал «Часовой», Париж,
Июль 1936 г., №171, стр. 33.

КАПИТАН П.П. БУЛЫГИН

В Асунсьоне (Парагвай) скоропостижно скончался Лейб-гвардии Петроградского полка капитан Павел Петрович Булыгин.

По окончании Александровского военного училища Павел Петрович вышел в офицеры Лейб-Гвардии в Петроградский полк, с которым и провёл всю боевую службу полка, вплоть до развала Армии.

Одним из первых отправился в Добровольческую Армию, где участвовал в 1-ом Кубанском походе, по возвращении из которого был назначен в Отряд особого назначения по охране Государыни Императрицы Марии Фёдоровны и членов Царствующего Дома, проживавших в Крыму.

Государыне Императрице благоугодно было поручить Павлу Петровичу принять участие, совместно с военным следователем по особо важным делам Соколовым, в расследовании убийства в Екатеринбурге Государя Императора и Августейшей Семьи.

По возвращении в Европу, Павел Петрович отправился в Абиссинию, где по поручению Регента Рас-Таффари, организует кофейные плантации. Обладая кипучей деятельностью и энергией, Павел Петрович добросовестно исполняет возложенное на него поручение, несмотря на климатические условия, подорвавшие его здоровье и больное сердце.

Павел Петрович обладал литературным дарованием, и ещё в 1923 году им был издан сборник его стихов, посвященных Родине и родному полку, любовь к которому Павел Петрович сохранил до последнего дня.

Кроме того, Павел Петрович издал книгу о расследовании зверского убийства Царской Семьи, переведённую на английский, итальянский и немецкий языки.

По возвращении из Абиссинии Павел Петрович в Литве организует колонию старообрядцев-хлеборобов для колонизации в Парагвае, где и становится председателем колонии “Балтика”, им созданной.

Ушёл от нас один из славных патриотов Родины, гордо нёсший свою голову и не склонившийся ни перед какими ударами судьбы.

Мир праху твоему, дорогой однополчанин!

Д.Л.*

_____________

*Лейб-гвардии Петроградского полка полковник Дмитрий Гаврилович Лучанинов (расшифровка составителя).


Газета “Сегодня”, Рига, 15.06.1937 г. №162

ЯНТАРИ

Новая книга: Павел Булыгин – Стихотворения.
Издательство Дидковского. Рига. 1937 г.

Читателям “Сегодня” имя Булыгина известно. Лет 7 тому назад у нас печатались его воспоминания – как он работал со следователем Соколовым. Эти статьи Булыгина вскрывали и освещали тайну убийства царской семьи. Потом воспоминания были собраны в отдельную книгу, и она вышла в Италии и Англии.

Булыгин был интересный человек. Вступительная статья к этому сборнику его стихов справедливо говорит, что жизнь Булыгина напоминает сказку, занимательный роман, повесть о днях беспоко